60757.fb2 Русские на снегу: судьба человека на фоне исторической метели - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Русские на снегу: судьба человека на фоне исторической метели - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Не стану осуждать ни красных, ни белых. Они жили по законам, заданным им историей. Думаю, что многое и объединяет их — прежде всего чувство большой исторической вины перед Россией, которой ни те, ни другие не смогли принести ни счастья, ни свободы. И все-таки мой наставник и друг Иван Федорович Литвиненко еще испытал в своей жизни звездный час.

Казалось бы и так жили в театре абсурда, а здесь еще в станицу приехал цирк, потрясший до основания размеренный цикл ее жизнедеятельности. Огромный шатер из брезента раскинулся в центре станицы на территории большого двора на углу улиц Красной и Центральной. Здесь, в частном цирке Балашовых, хозяин и хозяйка гуляли по высоко натянутой проволоке, помогая себе балансировать зонтиком или веером под звуки вальса Штрауса, исполняемого ахтарским духовым оркестром, существовавшим при клубе «Красная звезда». Здесь выступали два брата акробата — дети хозяев, днем ловившие рыбу на берегу залива и бравшиеся ремонтировать у населения карманные часы всех систем, бесследно исчезавшие неизвестно куда и по сей день. Как и наши старые отцовские часы. Ничего не поделаешь — цирк. Но настоящим гвоздем программы цирка была борьба. Сначала с медведем, на челюсти которого был надет намордник, а на лапы перчатки, боролся старший сын хозяев или местный борец Беловол, выступавший в цирке по найму. После традиционного повержения медведя следовал перерыв, и публика, затаив дыхание, ожидала главного, за что уплатила свои кровные двадцать копеек — три литра молока по тем ценам, о чем возвещали афиши, закрепленные на ахтарских заборах: «Выступают чемпион мира по французской борьбе Рауль де Буше, чемпион Европы Онуфриенко и чемпион Советского Союза Калашников». Да, очевидно, очень многое из того, что написано на афишах, было обманом простодушных ахтарцев. Но фактом остается и то, что в Ахтари два раза приезжал сам легендарный богатырь Иван Поддубный. Конечно, не мог остаться в стороне от этой борцовской эпидемии, охватившей Ахтари летом 1928 года, Иван Федорович Литвиненко. Вскоре станицу потрясла новость: Литвиненко вызывает на борьбу чемпиона Советского Союза Калашникова. Цирковой шатер, под которым могло уместиться человек двести, казалось, трещал от натуги, переполненный до отказа. Трещали все соседние акации, облепленные пацанами, стремящимися увидеть хоть что-нибудь в щель шатра. Толпа напирала на вход в цирк. Мне удалось в момент всеобщего ажиотажа, сопровождающего самые горячие моменты схватки, незаметно проскочить внутрь цирка, в пространство между брезентовым куполом и дощатым кругом, составлявшим его основание. В переполненном цирке я запрятался между людьми, стоявшими в проходах. На арену вышел мощный блондин, одетый в темно-синее трико: чемпион СССР Калашников, громовым голосом приглашал всех желающих вступить с ним в схватку. Цирк замер.

И вдруг поднялась рука и раздался голос, принимающий вызов. Да, действительно это был мой старший приятель Иван Федорович Литвиненко. Литвиненко прошел в раздевалку и вскоре появился на арене в красном трико. Его мускулатура, выправка и стать не уступали чемпионской. После длительной разведки, когда борцы крутились друг против друга как два морских краба, они принялись выламывать руки противника, толкать всем весом, сбивая с места, с громким хлопаньем захватывать один другого за мощные шеи. Потом они схватились, давя друг друга с невиданным ожесточением и пытаясь оторвать соперника от земли. Утомившись, стали, упираясь ладонями в бороды друг друга, выворачивать головы. Зал ревел по нарастающей. Но когда Литвиненко оторвал от земли противника и бросил на ковер, затем, навалившись на него, чтобы растянуть руки уже в партере и прижать лопатки к ковру в течение трех секунд, что означало окончательную победу, то казалось, брезентовый шатер цирка сорвется и улетит от плотного рева зрителей. Но оказалось возможно кричать еще сильнее. Это произошло, когда победивший Литвиненко наступил ногой на поверженного противника, поднял вверх правую руку, подобно древнеримским цезарям, повергающим варваров во время триумфов, и провозгласил: «Селямс!» Думаю, что подобного шума Ахтари не слышали со времени обстрела орудиями английского крейсера. А Литвиненко еще объявил, что вызывает на борьбу чемпиона Европы Онуфриенко — схватка должна произойти на следующий день.

Борьба на европейском уровне проходила целых сорок минут без всякого решающего результата. Впрочем, для меня был один потрясающий результат: видимо по рекомендации Литвиненко меня определили в судьи, и я суетился на ковре со свистком во рту, оценивая каскад приемов, которыми бросали друг друга европейский и ахтарский чемпионы. Не обошлось и без скандала. Когда борцы порядком взмокли, Иван Федорович поцарапал Онуфриенко спину. Тому неудобно было предъявить претензии сопернику, с которым за сутки до этого мирно выпивал и закусывал, но для полной убедительности происходящего и чтобы отвести душу чемпион Европы отругал мое слабое судейство. Я остановил борьбу громко свистнув и внимательно осмотрел соперников, потом снова свистнув, объявил начало борьбы. Минут через десять главный арбитр Рауль де Буше был вынужден объявить о переносе схватки на завтра.

На следующий день я вкусил сладость полномочий: под восторженными взглядами публики бесплатно прошел в цирк и, греясь в лучах славы великих борцов, уселся за столом на краю ковра, где лежали свисток, молоточек и стоял гонг. Были здесь и приспособления для письма. У меня было двое помощников, фиксировавших мои замечания. Иван Федорович еще раз проинструктировал меня, что можно, а что нет во французской борьбе, когда нужно свистеть и по какому поводу. Я стал чувствовать себя довольно уверенно и вошел во вкус. На этот раз Литвиненко удалось поставить Онуфриенко в партер, и, пропустив руку под его подмышку и захватив шею, прием, который борцы еще называют «Мария Ивановна», перевернуть его на спину. Две секунды Литвиненко удерживал соперника на двух лопатках, но потом Онуфриенко оторвал одну из них от ковра. Но я уже успел свистнуть и сколько ни возмущался чемпион Европы несправедливым судейством, результат, очень устроивший ахтарских жителей, был зафиксирован. Недаром товарищ Сталин говорил о том, что свои кадры решают все. Вышедший из душа и прифрантившийся Литвиненко похвалил меня за хорошее судейство и отправился в сторону ожидавших его дам. Несмотря на формальное пребывание в браке, он вел себя в наших тихих Ахтарях как племенной бык в кущанке.

Мы выходили на мировой уровень. Сам престарелый чемпион мира Рауль де Буше, мощный мужчина лет пятидесяти, с явственно обозначившимся животиком, вступал в схватку с Иваном Федоровичем под моим мудрым, но, увы, бескорыстным судейством, как принято сейчас говорить, на общественных началах. А Иван Федорович, например, сам говорил мне, что за схватку с Раулем де Буше получил сто рублей, что практически приравнивалось к его месячной зарплате мастера по засолу рыбы, составлявшей сто десять рублей. На мировом уровне нашему ахтарскому герою пришлось туговато. Матерый и сильный как медведь, француз не раз определял его в положение вниз головой, в котором Иван Федорович, как мельница крыльями, мотал ногами. Лишь мой свисток выручал наставника. Причем француз иногда подносил его ко мне поближе, чтобы продемонстрировать положение. Все это, вместе взятое, особенно веселые совместные ужины лютых на ковре соперников, стали внушать мне сомнения в честности происходящего на ковре. Сомнения эти очень пригодились мне в жизни, где очень мало чувств и эмоций в чистом виде, а много изображенных масок: свирепых, доброжелательных, угодливых.

Кризис доверия поразил не только меня, но и значительную часть ахтарского населения, которое удивляли теплые ужины неприятелей. Посещаемость ахтарского цирка Балашовых, цены в котором выросли до пятидесяти копеек за один билет, стала резко падать. И циркачам пришлось ввести в дело резерв главного командования — легендарного русского богатыря Ивана Поддубного. Афиши с его изображением, на котором через мощную грудь была перекинута красная лента, усеянная медалями от всех императоров и президентов за одержанные победы, появились на ахтарских заборах. Предстояла схватка Ивана Поддубного с Раулем де Буше. Это сразу подбавило градусов в остывший было температурный котел ахтарского борцовского ажиотажа. Поддубного я впервые увидел в клубе рыбколхоза «Октябрь», где обратил внимание на двух здоровенных мужчин, с необыкновенно мощными шеями, пивших пиво. «Поддубный», — пополз шепоток по залу. Поступившую информацию проверили ахтарские мальчишки, попросившие легендарного Ивана согнуть пятак. Он легко, как листок, согнул один, потом второй, но больше не стал, прогнав мальчишек: «Идите отсюда». Во время схватки легендарных богатырей я был понижен в должности — сидел справа, на месте бокового судьи. А главным судьей стал достигший потолка своих успехов Иван Федорович Литвиненко. Первая схватка была прервана по требованию Поддубного, обнаружившего, что Рауль де Буше смазался каким-то маслом и выскальзывает из его рук, как вьюн. Литвиненко проверил состояние кожи француза при помощи бумаги, на которой остались жирные пятна и прекратил схватку. На следующий день два легендарных ветерана французской борьбы долго тискали друг друга в мощных объятиях, но без всякого результата. А на следующий день Поддубный, обвинив организаторов ахтарских соревнований в плохом судействе и отсутствии бдительности, уехал в Ейск. Как обычно, виноватыми оказались стрелочники, а герои остались героями. Еще несколько дней заезжие борцы пониже рангом купались в море, а затем сморщенный купол цирка лег на землю, что означало конец гастролей, а вместе с ними и конец одного из самих ярких впечатлений моей ахтарской юности. Жизнь стала скучной, как в похмельный день после праздника. Впрочем, такое же тяжкое состояние наступало в стране, где окончательно заканчивали с НЭПом: давили экономически, в судебном порядке, репрессировали многие миллионы деловых инициативных людей, оставляя нацию как тесто без дрожжей, на которых могли бы взойти хлеба для сотен миллионов голодных. Хлеба эти не могут взойти и по сей день.

После окончания ликбеза я продолжал упорно учиться.

К 1930 году закончил школу малограмотных — четыре класса вечерней школы, что условно считалось равным семилетке, хотя, конечно, рабочему пареньку, кинувшемуся догонять упущенное, было трудно тягаться со сверстниками, которые получали образование с самого детства.

В моих знаниях то и дело ощущались досадные пробелы. Но как бы там ни было, при желании учиться, которого мне было не занимать, я получил представление об алгебре, физике, химии, истории, родном языке и литературе. Всего этого хватило, чтобы закончить курсы по подготовке в техникум и стать учащимся-вечерником среднего учебного заведения — Ахтарского рыбного техникума, где мне в течение двух месяцев довелось поучиться на рыбного спеца. Мой истосковавшийся по знаниям мозг буквально впитывал информацию — если я что тогда запомнил, то помню по сей день: основные математические формулы, геометрические теоремы, теоретические положения общественных наук. Впервые в жизни я почувствовал высокое наслаждение от осознания своего умственного роста. К сожалению, по-настоящему учиться мне в жизни, все-таки, пришлось маловато. Да и всему свое время. Из литературы я прочитал книги, составлявшие тогда катехизис всякого комсомольца: «Железный поток» Серафимовича, «Чапаев» Фурманова. Надо сказать, что, не отличаясь особенными литературными достоинствами, эти произведения неплохо выполняли свою роль в деле воспитания качеств, которые, как предполагалось, необходимы для строительства нового мира: непримиримости и беспощадности к врагам революции, самоотверженности и стремления принести себя в жертву общему делу. Их язык, стиль, образ мыслей, упрощенное восприятие действительности по черно-белому принципу, довольно точно соответствовали уровню развития, вкусам и интересам молодежи того времени.

Увлекшись учебой, я оторвался от активной деятельности в комсомольской ячейке. Мне казалось гораздо более полезным посетить уроки в вечерней школе или почитать немудреную книгу, чем долгими часами сидеть на крикливом собрании в прокуренном клубе и слушать или произносить пламенные речи. Однако комсомольские и партийные собрания к тому времени уже стали обязательным ритуалом. Именно по их посещению и уплате членских взносов определялась степень преданности человека, а значит и оказываемого ему доверия. Меня даже вызвали на комсомольское собрание, где всерьез собирались исключить из комсомола за отрыв от ячейки: на протяжении более чем полугода я ее не посещал. Среди пылких ораторов, безжалостно клеймивших меня за отрыв и голосовавших за мое исключение из комсомола, была и моя будущая жена Вера Комарова. А исключение из комсомола тогда грозило немалыми неприятностями. Как политически неблагонадежного меня могли выгнать с работы, оставив без куска хлеба, да и вообще, практически, закрыть все пути для жизненного роста. Такой неблаговидный факт могли вспомнить и вспоминали еще на протяжении последующих десятилетий, а при неблагоприятном развитии событий он мог стать дополнительным поводом для ареста, как со многими военными случалось в 1937 году. Достаточно сказать, что комсомольская рекомендация была совершенно необходимым элементом при поступлении в любое учебное заведение. Впрочем, порядок этот сохранился вплоть до середины восьмидесятых годов, когда уже само пребывание в комсомоле давно стало пустой формальностью. Но именно эта комсомольская характеристика сыграла решающую роль, когда через несколько месяцев определяли: кого послать на учебу в Москву. В результате получившие систематическое и фундаментальное образование дочери и сыновья руководителей остались в Ахтарях, а я, учившийся от случая к случаю, зато комсомолец, имеющий производственный стаж и революционно-бедняцкое происхождение, получил путевку в Мосрыбвтуз, вместе с С. И. Логвиненко, бывшим колчаковским офицером, который был на удивление грамотным рабочим. Его колчаковское прошлое было мало кому известно и не подтверждалось никакими, как принято говорить, фактическими документами. Весь этот комсомольский задор, как мы видим, носил далеко не шуточный характер. Неизменными атрибутами складывающейся тоталитарной системы становились ритуальные подтверждения преданности пролетарскому делу и готовность бороться с его врагами — понятия, трактовавшиеся весьма свободно, на уровне стереотипа: «Кто не с нами, тот против нас». А чего стоил комсомольский «маскарад», на который аккуратно отпускались средства из профсоюзной казны по статье культурно-массовые расходы. Думаю, что не оставался в стороне и директор рыбкомбината Ян Яковлевич Спресли.

По широкой грязной и раскисшей от дождя улице осенью тридцатого года движется арба, на которой закреплен большой портрет британского премьер-министра Чемберлена: он изображен во фраке и цилиндре, высокий и худой, с неизменной бабочкой, а на месте рта на портрете сделано отверстие. Именно в него, наперебой, норовят угодить камнем, посылая проклятия гидре мирового империализма и сопровождая удачные броски оглушительным «Ура!» ахтарские комсомольцы — сотни три оборванных, голодных, а то и голозадых в полном смысле этого слова, зато горящих революционным энтузиазмом молодых людей. Их кипучую энергию наставники-коммунисты сумели направить в нужную для режима сторону, прочь от проблем голода и холода, царящих в стране. Сколько полезного для себя могли бы узнать эти ребята в учебных классах или совершить, ремонтируя, скажем, те самые раскисшие ахтарские дороги, по которым частенько бродили огромной гурьбой, потрясая факелами — нехитрое приспособление из палки и консервной банки. Их изготовление входило в мои обязанности. Мы распаливали себя проклятьями в адрес безвестных врагов, империалистов, которые, скажем ради объективности, все-таки помогали нам продовольствием во время голода в Поволжье. Но фанатизм не знает благодарности. Такие же грозные факельные шествия происходили в это время в Германии — я уже говорил о некоторых удивительных исторических параллелях.

Огнем этих факелов фанатизма обожжет и германский народ. А у нас обжигало не только в переносном, но и в прямом смысле. Было немало факелов с конструкцией посложнее: на конец палки укреплялась, сделанная из цинка литровая емкость, наполненная керосином, который тянул для образования пламени фитиль из пакли. Создавалось ровное и сильное пламя. Этот факел был моей конструкции — видел подобный в одной из кинокартин. Факел был хорош для иллюстрации нашей классовой ненависти. Шествие факелоносцев, особенно в вечернее время, заставляло выходить из своих домов всех жителей станицы, которые аплодировали нам и приветственно махали руками. Однако факелы время от времени взрывались в руках у слишком рьяных комсомольцев. Был даже случай, когда разлившийся горячий керосин довольно сильно обжег одного из наших активистов, его едва погасили грязью, которую ладонями черпали с дороги. А в общем, зрелище было живописное, особенно когда наш штатный запевала комсомолец Гвоздев затягивал звонким голосом: «Отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног». Хотя, казалось бы, до какого старого праха нам было дело — ведь шагали по сегодняшней грязи. А порой запевал Иван Черник, позже ставший генерал-майором и Героем Советского Союза, получив свою звезду во время бесславной финской кампании: вроде бы наводил мост и, будучи раненым в грудь, не оставил свой боевой пост. Впрочем, все эти рассказы о халхингольских и финских геройствах, выглядевших просто смешными на фоне большой войны, которая нас ждала, очень напоминали примеры героизма, который описывал в своем бессмертном романе Ярослав Гашек. Вспомните его иронический рассказ о храбрости австро-венгерских войск: солдаты бросаются в атаку, в то время, когда у некоторых из них оторвало руку, ногу и чуть ли не голову. Совершенно непонятно, зачем наводить мост, будучи раненым в грудь — народу у нас в финскую войну хватало. Гробили десятками тысяч.

Но именно таким было жлобское представление о героизме, обязательно связанном с преодолением чего-нибудь, что и преодолевать не было никакого резона.

Наша процессия, вызывающая бурный восторг ахтарских пацанов и местных собак, под аккомпанемент лая которых мы пели «Интернационал», швыряла камни в Чемберлена, размахивая факелами, рассекавшими густую ахтарскую тьму, планировалась так, чтобы завершиться у кинотеатра в момент выхода народа после очередного сеанса. Конечно толпа сразу увеличивалась за счет примкнувших к ней зевак, и на первый план выступали штатные ораторы, платные комсомольские секретари: Петрис и Буралин, призывавшие стереть в порошок промышленных магнатов капиталистического мира и прочих акул империализма. В конце данного мероприятия возбужденная толпа молодежи была готова бить и громить кого скажут. Как известно, начали с кулаков.

Так вот, именно за уклонение от подобных комсомольских мероприятий, меня и песочили на собрании — с немалым вдохновением и старательностью. К счастью, у меня хватило жизненного опыта и терпения, чтобы не трепыхаться, распаляя без нужды «проработчиков». Вопрос о моем исключении из комсомола был уже почти решен, когда я взял последнее слово и предъявил высокому собранию уже упоминавшийся мною документ, полученный при окончании ликбеза, свидетельствующий, что научившись считать и писать, я выполнил заветы Ленина, на что, как известно, требуется время. Ленин был авторитетом, а сакраментальная фраза: «Не нужно ссылаться на классиков марксизма», которой потом на протяжении десятилетий довольно успешно затыкали рот всем, кто пытался указать на разницу между постулатами учения и его воплощением, еще не была придумана. Да плюс ко всему в мою поддержку выступил наш партприкрепленный, была такая партийная нагрузка, заведующий хозяйством рыбкомбината, очень солидный и здравомыслящий человек Иван Романович Яцевич, заявивший, что за стремление к знаниям нужно хвалить, а не исключать из комсомола.

Как это нередко бывает на наших собраниях, мои недавние оппоненты, почувствовав, что течение меняется, принялись дружно меня хвалить, за то, что не пью и не курю, хорошо работаю, да еще и учусь. Таким образом, в основном благодаря тому, что я не стал становиться против паровоза комсомольской кампании по моему разоблачению, я вышел сухим из воды.

Более того, в ходе набиравшей все большие обороты политической показухи, осенью 1930 года, я, в числе других моих сверстников-комсомольцев, на большом общем собрании трудящихся, проходившем в кинозале, под бурные аплодисменты был передан из комсомола кандидатом в партию. Все необходимые документы были оформлены уже в декабре. Рекомендацию мне давали два друга моего отца, коммунисты Иван Иванович Шевченко и Иван Романович Яцевич. Третьим рекомендующим была комсомольская организация. Должен сказать, что наряду с показухой, шарлатанством и демагогией, было в людях того времени немало искренних порывов, истинной веры в прижившиеся на нашей земле понятия: «интернационализм», «международная рабочая помощь», «борьба за счастье угнетенных». Уж не знаю, что так испортило нам всю обедню: то ли низкий уровень культуры и неразвитые производительные силы страны, то ли исход борьбы за власть в Кремле, в которой взяли верх далеко не самые лучшие, то ли историческая предопределенность неудач российских реформ и революций, в связи с чем кое-кто склонен говорить, что от нашей страны отвернулся Бог.

Во всяком случае, последнее очень походило на истину в свете тех событий, которые надвигались на, казалось только немного успокаивающуюся страну. Вроде бы злобные демоны, которые стали оставлять Россию, снова набрались сил и принялись за свое черное дело. Кризис хлебозаготовок 1928–1929 годов, который сейчас многими сравнивается с ситуацией зимы 1990–1991 годов, когда разбалансированная промышленность потеряла способность выкупать продовольствие у села, перевел развитие страны на рельсы экономического террора, прикрываемого, как обычно, трескучей пропагандой о происках неких классовых врагов. В данном случае врагами, этим топливом, необходимым для существования модели, по которой создавалось новое государство, стали кулаки — зажиточные крестьяне. На ахтарском уровне это выглядело так: в станицу приехали представители из крайкома партии. Мне запомнился молодой рослый мужчина в длинном черном реглане, его рыжие волосы, зачесанные назад, покрывала добротная шапка-ушанка, обладатель ничего не признающего командно-административного, напористого голоса. Этот представитель крайкома партии, выступая перед собранными в клубе «Красная звезда» коммунистами и комсомольцами, часов в десять вечера, кратко и популярно объяснил нам про очередных врагов. Кулаки прячут хлеб, не желая сдавать его государству, а значит вне всяких сомнений льют воду на мельницу мирового империализма, желая подорвать мощь пролетарского государства и его испытанного авангарда — партии большевиков. Принято решение (где и кем — сообщать было не принято) приступить к ликвидации кулаков как класса, на базе сплошной коллективизации. За этими наукообразными словами скрывалась следующая реальность: нам предстояло среди зимы вырвать людей крестьян-хозяев из их домов и погрузить в вагоны на станции. А дальше, как обычно, дело не наше.

У меня, сидевшего в десятом ряду зала, комсомольца, возникали немалые сомнения. Этой зимой на углах улиц активно кучковались местные крестьяне в добротных тулупах, валенках и мохнатых шапках. Среди них возникали жаркие дискуссии по поводу того, куда все идет и чем все закончится. Эти люди, среди которых было немало наших знакомых и соседей: Волковы, Лебедь, Мартыненко, на моих глазах неустанно трудившиеся так, что хребет трещал, рассуждали следующим образом: они выполнили государственный план поставок — на каком же основании у них собираются практически даром забрать оставшийся хлеб, политый их потом и кровью. Ведь за последнее время цены на промышленные товары выросли в несколько раз, а закупочные цены на зерно остались на прежнем уровне. Сапоги стоили шесть рублей, а сейчас стоят двенадцать. Надо сказать, что была в рассуждениях этих людей здравая и неотразимая логика. Но, по непонятным для меня причинам, эта логика была недоступна товарищу из крайкома партии, требующему придавить к ногтю этих людей, пытающихся ограбить государство.

Однако не думать и не рассуждать с самого начала было заложено в основу структур партии и комсомола, а очевидные здравые вещи подменены политической эквилибристикой. И потому мы послушно делали то, что велел крайкомовский товарищ — носитель высшей, непонятной нам мудрости.

На собрании вопросы решались, как говорят, не отходя от кассы. Законность была своеобразной. На рассмотрение коммунистов и комсомольцев выносилось решение вопроса об определении списка высылаемых. Поднялся невообразимый гам: кто спешил воспользоваться случаем свести счеты с личным недругом, кто называл первую пришедшую в голову фамилию, а кто возражал. Придя в возбуждение, коммунисты и комсомольцы беспрестанно курили и смачно харкали на пол. К тому времени, когда был определен список из семидесяти высылаемых, в зале было не продохнуть. Попытались, было включить в этот список дядьку Григория Сафьяна, да потом усомнились — он конечно паразит, но не имеет главного признака кулака-эксплуататора — земли и наемной рабочей силы. Добрались было и до деда Якова Панова, но потом прикинули, что, во-первых, он пораздавал имущество сыновьям, превратившись в середняка, да и семья активно участвовала в Гражданской войне на стороне красных. Оставили деда, у которого Иван незадолго до этого забрал бричку, уведенную в свое время с нашего двора, в покое.

«Первый поток» раскулаченных, состоявший из семидесяти человек, забирали из дому ночью группами, состоящими из пяти человек: два коммуниста и три комсомольца. Коммунистам выдавали заряженные наганы, а мы, комсомольцы, разобрали винтовки, привезенные офицером из райвоенкомата на подводе и заряженные одним патроном, пользоваться которыми нас учили здесь же, рекомендуя стрелять в крайнем случае, а больше орудовать штыком. Конечно, как-то странно все это звучало по отношению к вчерашним соседям, людям, насколько нам было известно, достаточно мирным. Но фанатизм, темнота и невежество порождают чудовищ из тьмы незнания. Думаю, что это тот самый сон разума, который так живописно изобразил Гойя на своих картинах. Как вы можете судить, самый массовый в истории террор организовывался достаточно кустарно и халтурно. Тем удивителен его полный успех.

Может быть, этому способствовала невероятная глупость происходящего, ставившая в тупик даже жертв.

Наша группа из Семена Бута, меня и еще двух комсомольцев и одного коммуниста, прихватив квартального, была такая должность на общественных началах, вроде участкового, направилась, согласно разнарядке, на улицу Братскую, к саманной хатенке, которую хозяин, известный в Ахтарях земледелец, старик Кривенко не успел даже побелить. Еще совсем недавно это был один из самых состоятельных людей Ахтарей: владелец большого хутора в степи, где собиралось по сорок вагонов пшеницы, которую он сдавал государству, обмолачивая весь этот поток хлеба двумя паровыми молотилками, которые после жатвы использовались напрокат, огромных стад скота: сотня коров и быков, до тысячи овец, множество свиней и разнообразной птицы. Младший сын Кривенко учился со мной в одном классе и не раз дразнил мое обоняние на переменах запахами колбасы и сала. Кривенко имели хороший дом на хуторе и второй в самих Ахтарях. Это был один из образцовых хозяев, которые кормили хлебом всю страну и даже отправляли его за границу.

Так вот, именно к Кривенко в декабре 1929 года (кстати, не знаю из каких изуверских соображений все великие переселения народов: раскулачивания, вывоз крымских татар, турок-месхетинцев, депортация западноукраинцев с территории Польши после установления взаимно согласованной границы затевались именно зимой, когда взрослые, и то далеко не все, переживали эти пертурбации — я уже не говорю о детях), спотыкаясь о кочки, прихваченные добрым морозцем, снега еще не было, и направлялась наша вооруженная так сяк ватага.

Настроение было боевым: это тебе не в Чемберлена камни бросать. Шли ликвидировать людей, которые, перейдя на службу мировому империализму, подрывали устои пролетарской власти и колхозного движения, ведь из-за них, мол, в стране воцарились холод и голод. Людей злокозненных, хитрых и злобных, в союзе с которыми существование новой власти невозможно. Во всяком случае, так настропалили нас люди, сами не умевшие разделить корм двум свиньям. Мы верили, что была же какая-то причина очевидной экономической катастрофы, все признаки которой с началом коллективизации были в стране налицо. Вот так мне пришлось принимать участие в крупнейшем преступлении века, которое, как я думаю, нужно было сталинистам еще и для того, чтобы повязать молодые кадры партии и комсомола новой преступной круговой порукой, еще более отстранив их от народа, окончательно превратив в орден меченосцев, готовых по первому зову, не задумываясь, не щадя ни своей, ни чужой жизни, в любой момент броситься на собственный народ.

Конечно, можно сколько угодно бросать в нас, коммунистов и комсомольцев того временя, камни осуждения. Но скажу откровенно, что у меня нет уверенности, что подавляющее большинство людей, которые бы стали осуждать нас, вели бы себя иначе. Феномен самой жестокой диктатуры на территории шестой части суши настолько многообразен и многопланов, что является в значительной мере явлением уникальным. Долго должны были созревать исторические условия и создаваться простор для злой воли одних и бессилия других, чтобы я, вчерашний степной паренек, которого жизнь в основном толкала и пинала, сжимая в руках трехлинейку с примкнутым штыком, шел спасать пролетарское государство от его злейших врагов и выполнять всемирно-историческую миссию освобождения человечества от кровососов и мироедов. Так уже почти год вся наша печать и ораторы на митингах называли кулаков. Должен сказать, что «чудесный грузин» — как называл его Ленин, любитель острых блюд, как всегда верно определил глубину самого низменного в душе человека, в частности злобу на богатого и удачливого соседа, свойственную всем людям во все времена.

Да и разве еще совсем недавно, в период Брежнева (тоже, кстати, активного участника коллективизации, умевшего, по словам его и моих сверстников — комсомольцев, найти мешочек с зерном, где бы его ни прятал злокозненный украинский крестьянин, даже привязывая внутри дымовой трубы, куда Леня, шевеля густыми бровями, говорят, был большой мастер заглядывать) большинство нашего народонаселения не славило дружно этот исторический акт, только и позволивший, судя по официальной пропаганде, выиграть Отечественную Войну?

Поначалу Кривенко, которые к тому времени уже были голы и босы, поскольку их дома конфисковали, земли записали за колхозом, имущество разграбили, слепившие себе наскоро саманную хатку, не открывали нам дверь. Потом, когда подал голос квартальный, она приоткрылась, и мы все вооруженной гурьбой вломились в жилище.

Меня поставили у дверей, дабы я при помощи штыка предотвратил попытку кого-либо из классовых врагов выскочить из хаты.

Именно этих людей нам предстояло искоренить со всей пролетарской беспощадностью, вырвать их мельчайшие корешки из кубанской земли. Такова была логика волны дикого и безграничного озлобления, поднятая в стране, в итоге которой народ себя обескровил как никогда. Нация лишилась ценнейшего капитала, который сама создавала на протяжения доброго тысячелетия — умелого и рачительного земледельца. Горестно думать, но это произошло ради политических амбиций кучки проходимцев, поверхностно ознакомившихся с экономической теорией Маркса.

В хате был сам старик Кривенко, человек лет семидесяти, поломанный и потрясенный событиями последнего года, яростной волной озлобления, которая обрушилась на него за его же труд, его жена и трое детей — мой ровесник Иван Кривенко, еще мальчик и девочка. По слухам, позже, через несколько месяцев их тоже выслали в Сибирь по месту жительства отца. Старший нашей группы захвата и одновременно старший сын в семье наших соседей-бездельников Семен Бут, конечно же ставший коммунистом и прибившийся к потребкооперации, где природная склонность Бутов к воровству могла проявиться на государственном уровне, в полном сознании своей исторической миссии грозным голосом объявил Кривенко, что мы явились изъять у них оружие и золото, а также выселить главу семейства в отдаленные районы. И сразу, по неистребимой склонности Бутов к воровству, кинулся рыться в сундуке, стоявшем в комнате. На пол полетели старая потрепанная одежда: кофточки, юбки, рубашки, обувь — стоптанные башмаки с сапогами. «А где же золото?» — грозно потребовал Бут. Сначала заплакала мать, а потом и дети. Сам Кривенко популярно объяснил, что это все, что у него осталось, и попросился на улицу, до ветра. Почетную миссию сопровождать хозяина во двор доверили мне. Я отнесся к ней со всей серьезностью, даже, когда Кривенко прямо во дворе, как человек, который уже не собирается возвращаться на это место, присел в позе, как говорили на Кубани, ястреба, то и тогда, я, бдительный комсомолец, метров с полутора устремлял граненный штык в спину классового врага. Все вы, надеюсь, нередко люди свободолюбивые и очень грамотные, еще недавно с кислой миной, но участвовавшие в прославлении старого маразматика Брежнева, можете себе представить, до какой степени исступления можно было довести кубанского паренька.

Оправившись, Кривенко поинтересовался: из каких я паренек? Узнав, что из Пановых, сообщил, что знает деда Якова и знал моего отца. Поинтересовался, куда их собираются отправлять, и высказал предположение, что на Соловки, которые тогда были очень популярны, огромная система ГУЛАГов, вскоре опутавшая всю страну, тогда еще не была такой разветвленной. Чувствовалось, что старику очень хочется поговорить, попытаться задать мне те вопросы, которые, видимо, без конца мучили его в последнее время, и на которые он не находил, да и не мог найти ответа. Потом старик Кривенко поднялся до пророческого предвидения, которое, впрочем, не пряталось за семью замками: «Что вы без нас будете делать, без хлебороба? С голоду подохнете. Вы же хозяйничать не умеете». Я сурово уставил штык и заявил: «Иди, дедушка, не агитируй». О коварстве кулацкой агитации нас предупреждали: будто заслонку в мозгу опустили. Пройдет совсем немного времени, и пророчество Кривенко сбудется: опухшие от голода люди будут в огромных количествах умирать прямо на дорогах. Практическое воплощение идеи о государстве-фабрике, где людям, в том числе и хлеборобам, отведена роль винтиков, стало приносить свои плоды.

Кривенко взял мешок, в который жена положила десяток сушеной тарани, булку хлеба и небольшой кусочек сала. Попрощался с родными. Все обнялись и заплакали. Потом мы, вооруженной ватагой, ощетинившиеся штыками и дулами револьверов, повели сразу сгорбившегося старика на сборный пункт, под который был отведен амбар возле вокзала. Кривенко шел одетый в меховую шапку, тулуп, закинув мешок через плечо. Помнится, морозная земля звенела под ногами нашего кортежа. Кривенко шел молча, окруженный вооруженной стражей как великий преступник, в которого на десятилетия превратила русского крестьянина-земледельца и хозяина своей земли сбесившаяся банда еврейско-кавказских экспроприаторов. В амбаре сидело уже человек двадцать «кулаков», приведенных еще до нас. Все люди пожилые, шестидесяти и выше лет, известные крепкие хозяева, еще недавно уважаемые в станице. Они с обреченным видом людей, жизнь которых окончена, жевали хлеб, толковали со своими соседями.

Россия в очередной раз искала свой путь к свободе в перемещении по просторам страны огромных людских масс. На следующий вечер к Ахтарскому вокзалу подали диковинный пассажирский состав, состоящий в основном из товарных вагонов, куда под охраной солдат в буденновках, вооруженных винтовками с примкнутыми штыками, одетых в шинели и полушубки, погрузили «первый поток» кулаков. Из слегка отодвинутых дверей товарных вагонов, которые у нас по традиции называют «телячьими», выглядывали сами кулаки, прощаясь с толпой родственников, пришедших на вокзал. Поднялся неописуемый плач, крик, зазвучали проклятья, несколько женщин упало в обморок. Но воля к сопротивлению была уже сломлена самим же народом. Паровоз загудел, и поезд тронулся с места. Больше почти никого из этих людей в Ахтарях не видели.

Потом были еще два потока: в марте 1930 года. Еще лежал снег на полях который выпал сразу после отправки первого потока. Кстати, очевидно, мы единственная страна в мире, где своих же людей называли «потоками» и «призывами» свои же правители. Именно так называли турки христиан — «райя» (стадо). Именно таким стадом стало двухсотмиллионное население страны для кремлевских правителей. К счастью, мне не пришлось участвовать в аресте людей этого потока. Но меня вызвали охранять их к пустующей военной казарме в центре Ахтарей. Казарма была до отказа набита крестьянами, предназначенными к высылке. Кроме кулаков в поток пошли и подкулачники, которые, по мнению местных властей — коммунистов и комсомольцев, поддерживали кулаков. В основном это была соль кубанской земли, профессиональные земледельцы, как всякие профессионалы позволявшие себе иметь мнение на происходящее или бросившие неосторожное слово. Было много людей, с которыми просто свели личные счеты. Ведь критерий в определении репрессий никто не позаботился установить, как обычно действуя по принципу: лес рубят — щепки летят. И неудивительно, ведь не было даже никакого документа, который позволял бы трактовать человека как кулака. Подобные определения появились лишь лет через пять, когда с крестьянством было покончено. Я хорошо помню одну из директив, определяющую, кого можно считать кулаком, вызванную, очевидно, тем, что в порыве кровожадного психоза даже голодранцы, бывшие всегда опорой советской власти и ее слепым орудием, стали в массовом порядке набрасываться друг на друга, истерически объявляя друг друга кулаками, что на целые десятилетия стало страшным античеловеческим, антигуманным, антизаконным клеймом для земледельца, чреватым сначала Сибирью, а еще совсем недавно бульдозером, присланным из района, который крушит теплицу хозяйственного крестьянина, позволившего себе выращивать помидоры и не без выгоды продавать их на городском базаре.

Массовый террор набирал уже такие обороты, что железные дороги не справлялись с, казалось бы, бесконечными эшелонами раскулаченных, которые тащились из Европейской части России в Сибирь. Потому люди в ахтарской казарме в ожидании отправки содержались по несколько суток. В казарме стояла ужасная вонь. Раскулаченные здесь же испражнялись в параши, вечно наполненные до самых краев. Ни о какой гигиене, конечно же, не шло и речи. Думаю, что репрессии носили уже ярко выраженный политический характер: забирали просто всех недовольных — кто много разговаривал или имел длинный язык, что на долгие десятилетия стало тяжким обвинением в обществе самой совершенной в мире советской демократии, в обязанности граждан которой было вменено важнейшее — шпионить друг за другом. Так вот, думаю, что если пересчитать людей, которых можно было считать кулаками (согласно директиве, кулаком нужно считать только тех крестьян, кто имеет тридцать пять и сверх десятин земли, пять-шесть лошадей, сельскохозяйственный инвентарь, четыре-пять коров, два-три батрака, которые работали в хозяйстве), то таких здесь было не более десяти процентов.

Если Кривенко еще полностью подпадал под эту классификацию, нанимая на летнюю сезонную работу десятка два батраков, которые, кстати, неплохо зарабатывали при этом: тридцать пять пудов пшеницы, пудов двадцать пять ячменя, пудов пятнадцать кукурузы, пудов пять подсолнечных семян, в общем-то гарантировавших годовой прожиточный минимум, а в его словах, сказанных мне при аресте: «Мы и на Соловках будем людьми, а вы и здесь останетесь голодранцами и подохнете с голоду», еще можно было, при желании, определить шипение классового врага, то встреча с Примосткой была для меня полной неожиданностью.

Примостка, в прошлом красный партизан и красноармеец, приятель моего отца, имел небольшой надел земли, как все прочие — две с половиной десятины на едока, и трех ободранных лошадей, на которых время от времени подрабатывал. В раскулаченные этот крестьянин, лет под пятьдесят, попал за неосторожные разговоры во время первой волны раскулачивания — не мог его крестьянский здравый смысл смириться с происходящим. Меня поставили у главного входа в казарму, а вскоре поручили сопровождать двух крестьян, выносивших из помещения переполненную парашу, санитарно-гигиеническое устройство, навеки вошедшее в мировую литературу благодаря невиданной в истории человечества системе репрессий во имя светлого будущего, породившей неисчислимую сеть заведений для содержания людей в неволе. Один из этих крестьян и был Примостка, который, казалось, даже обрадовался, увидев меня, и сразу же перепутал с моим старшим братом Иваном, с которым мы были довольно похожи. «Ваня! Что же это у нас делается? Мы с твоим отцом воевали, защищали революцию. Твой отец погиб, а я теперь в тюрьме? За что меня посадили и теперь высылают!»

Что я мог ему ответить? Разве что: «Дядя не мешайте, я выполняю свой долг». Через несколько дней отправили и второй поток раскулаченных, среди которых было и немало рыбаков. Ведь рыбаки привыкли вместе со своими семьями хоть рыбы есть досыта, а пришла директива: всю рыбу сдавать в государственный приемный пункт, получая на руки двести грамм на рыбака. В случае нарушения суд — обычно заканчивающийся десятилетним тюремным заключением. Так поступали и с колхозниками, набивавшими карманы зерном для прокорма семьи и сразу оказывающимися в числе врагов колхозного движения.

С этим потоком пошел и пожилой рыбак Горшок, брат нашего соседа — плотника Федора Горшка, моего крестного отца. Придя с моря, он решился взять десяток тараней для семьи из обильного улова, пойманного его руками, и попытаться отнести для пропитания семьи. Недалеко от дома, который находился поблизости от двора моей будущей жены по улице Бульварной, его застукал комсомольский патруль из числа «легкой кавалерии». Окружили, вырвали сумочку с таранью и отправили куда следует, несмотря на плач и просьбы пожилого человека. Но тюрьмы, видимо, были уже настолько переполнены, что Горшка решили определить к раскулаченным, справедливо полагая, что нет особенной разницы. А еще с первым потоком в Темрюке забрали деда моей жены Петра Анисимовича Бондаренко и его жену Евдокию, за то, что посмел быть «просолом», скупал и перепродавал рыбу, которую ловили местные рыбаки. Занятие это было прибыльным, требовало быстрого разума, выдержки, хладнокровия, оперативности в действиях. Благодаря просолам рыба не пропадала, не прованивалась на складах тысячами тонн, как мне приходилось наблюдать позже, а в свежем виде покупалась прямо с катера и поступала на стол металлургам Мариуполя и шахтерам Донбасса. По слухам, Бондаренко, о котором моя жена всю жизнь вспоминала с теплотой и нежностью, называя «дедунькой», немало помогавший их семье, был даже освобожден из заключения как незаконно репрессированный, но был зарезан в целях получения золота вместе с женой бандитами в Сибири. Своими, кубанскими, перевозившими их с места ссылки к железной дороге. Имущество репрессированных и раскулаченных, их скромный достаток приобрели в глазах окружающих фантастический характер и породило целую волну уголовной преступности, обычно остававшуюся безнаказанной.

Словом, много, ох как много нужных России людей пошло с этими безумными потоками ради утверждения власти рябого кремлевского карлика, корифея языкознания и всех наук, в том числе и сельскохозяйственных, стремящегося ограничить не только свободу людей, но и бессловесной скотины. Чего стоит, например, сельскохозяйственный совет великого вождя и теоретика по поводу содержания свиней. Этот совет я слышал лично, во время одного из его выступлений. Оказывается, свинью не нужно кормить. Подобно монгольскому коню, она должна быть на подножном корму. А чтобы не заглядывала куда не нужно, через чужие заборы, надеть ей на шею приспособление, очень напоминавшее ярмо, в котором татары водили пленных, «кармыгу», состоящую из трехотсечной рамы. Такое приспособление мне приходилось видеть у него на родине, в Грузии, на курорте Цхалтубо, но оно совершенно не годилось к нашим местным условиям, на просторах России, как ни пытались его внедрять услужливые сельскохозяйственные холуи. Впрочем, свиньи дохли прежде всего от бескормицы, как дохнут и сейчас. Но удивительно, что к власти в огромной стране, создавшей великую культуру, пришел человек, мыслящий категориями грузинской деревни и не понимавший простой истины, доступной всякому крестьянину — свинью нужно кормить.

Третий поток и третий этап этого тяжелейшего издевательства над народом под названием раскулачивание мне пришлось наблюдать уже со стороны, в 1931 году. Поезд, на котором я ехал из Москвы, где тогда учился, в Ахтари, остановился на станции Брюховецкой, недалеко от Ахтарей. На соседних путях стоял состав, состоящий из телячьих вагонов с раскулаченными — шел третий поток. На этот раз лемех классовой борьбы решили запустить поглубже в народную толщу и людей высылали целыми семьями. Стоял невообразимый стон и плач, которому с каменными лицами внимали красноармейцы, взявшие штыки наперевес, оцепившие состав. Не стану живописать детали, потому что, как, наверное, догадывается читатель, вспоминать все это мне не слишком легко и приятно. Скажу только, что люди были грязные, оборванные, голодные и совершенно подавленные морально.

Казалось бы, только во имя великого будущего страны могли потребоваться подобные жертвы и такое море жестокости. Увы, этот период можно успешно изучать, но не с точки зрения широты и величия русской души, а глубины падения, на которую она, сбитая с толку демагогами, опустилась. Нужно знать объективные законы, чтобы строить прогнозы на сегодня. Но скажу честно — прогнозы не слишком радостные.

Но было ли сопротивление? Да, было. На всю Кубань прогремели восстания в старых казачьих станицах Полтавской и Славенской. Их жестоко подавили красные конники из корпуса, в котором имели честь служить и Рокоссовский, и Жуков. Не знаю, участвовали ли они в этих событиях, но могли бы упомянуть, хоть вскользь, о подавлении кулацкого восстания. Жуков, в основном, вспоминает о помощи, которую оказывали крестьянам красные конники в проведении сельскохозяйственных работ и ремонте сельскохозяйственной техники, за что их подняли на смех, обвинив в помощи кулакам. А в действительности красными войсками все население станицы Полтавской было выслано от мала до велика, а сама станица, видимо в насмешку, названа Красноармейской. В опустевшие казачьи дворы поселили уволившихся красноармейцев. Я думаю, что тот душераздирающий эшелон, который я встретил на станции Брюховецкой, был, видимо, из числа бывших полтавчан.

Пробовали подняться и рабочие, слишком поздно обнаружившие, что за оковы на них надела новая власть. Летом 1930 года в Ахтарском порту продолжалась интенсивная погрузка кубанской пшеницы на экспорт. По станицам люди уже умирали от голода, а в Ахтарях рабочий получал по карточке от 400 до 500 граммов хлеба. Осенью тридцатого года к нам, на рыбзавод, пришла весть, что в порту остановлена погрузка зерна на экспорт. После окончания смены я, в числе прочих, побежал смотреть на невиданное событие. На молу митинговали грузчики и дрогали. Постепенно сбегались зеваки. Выяснилось, что голодные люди не выдержали и, проклиная такое светлое будущее, побросали часть мешков с зерном в воду и ушли с работы. Улаживать инцидент сразу же приехал секретарь Ахтарского райкома партии, элегантно одетый мужчина лет сорока пяти, на вид упитанный. В лучших пролетарских традициях, он забрался на мешки, сложенные в подводе и принялся объяснять несознательным грузчикам, что идет индустриализация и стране нужна валюта. Для этого нужно потуже затянуть пояса, меньше есть и больше работать. Девиз этот стал, по сей день, самым актуальным в экономической политике партии. Толпа увеличивалась. Подходили рыбаки, громко высказывающиеся в поддержку рабочих. Появился оппонент и у секретаря райкома партии. Это был рабочий — Кожевников — плотного телосложения мужчина, лет тридцати пяти, не так давно избранный председателем рабочкома грузчиков. Кожевников заявил, что вряд ли нужно добывать средства для такой индустриализации, в результате которой свои люди умирают с голоду, а советское зерно продается на западных рынках по демпинговым ценам — дешевле себестоимости. Тогда железный занавес еще не был настолько непроницаем, как в последующие десятилетия, и такая информация поступала в страну, в частности в Ахтари. Да и пресса писала о многом таком, о чем позже трудно было даже представить.

Экономические провалы были одной из основных причин закручивания гаек в государстве. От речей Кожевникова люди, получавшие пятьсот граммов хлеба в день на тяжелейшей работе и триста грамм на каждого иждивенца в семье, что позволяло только не умереть с голоду, пришли в неистовство.

Сжатые кулаки, выпученные, налитые кровью глаза на перекошенных лицах. На молу, где собралась толпа, образовалась плотная атмосфера психического надрыва, готовая в любое мгновение прорваться самосудом, грабежом или пожаром. Стоял невообразимый крик. Лошади, умные чувствительные животные, испуганно прядали ушами и приседали в своей упряжи, чувствуя недоброе.

В этой ситуации секретарь райкома партии применил испытанный политический прием большевиков, начал давать обещания, которые не собирался, да и не мог выполнить — ведь во всей политике, бравшей верх в тридцатом году, он был таким же винтиком, бесправным и беззащитным, как и голодные грузчики. Секретарь райкома партии пообещал добиться повышения мизерных расценок оплаты труда грузчиков и увеличения для них хлебного пайка. Напряжение в толпе, в которой в какой-то момент и стоять-то было страшно, стало спадать — это ощущалось просто физически, всей кожей. Люди еще поворчали и принялись таскать мешки. Ну как здесь не вспомнить недавние шахтерские забастовки. Ведь в лучших традициях, устраняя следствие, а не причину, людям так же наобещали с три короба. Но еще более надежным гарантом обеспечения стабильности и покорности портовых рабочих Ахтарей стало таинственное исчезновение рабочего вожака Кожевникова, будто растворившегося в пространстве или украденного чертом. Впрочем, ходили слухи, что черти пришли ночью, были вооружены маузерами и одеты в хрустящую кожу.