60776.fb2
— Ладно, я вам дам пятьдесят.
Я рассчитал, что могу внести авансом за обед сто пятьдесят вместо двухсот. Таня буквально выхватила у меня деньги, подписала мне чек, всё впопыхах, нервно, суетливо. И тут же скрылась, бросив на ходу: — Я скоро…
Я сидел в студии и ждал почти час, злился и нервничал: что могло случиться? Когда Таня пришла обратно, её как будто подменили: она двигалась медленно, говорила вяло и невнятно. За ней следом беспокойно влетела её сослуживица и подруга. Увидев Таню в таком состоянии, она обхватила её, поддерживая, и сказала:
— Вы нас извините, Таня нездорова, я сейчас приду и сделаю за неё вашу запись, — и увела совершенно ослабевшую красавицу в женскую уборную.
Мне нетрудно было догадаться, что Таня убежала, чтобы купить какой-то наркотик. Какой? Неужели она вкалывает героин?
С радиостанции я пошёл в Каплановский центр, а оттуда — в ресторан отеля «Плаза».
Но пошёл я не один: Виктория хотела идти со мной…
В день золотого юбилея я устроил для родителей праздник на славу, оркестр играл для них медленный вальс, и они танцевали. Мама выглядела моложе на десять лет, а отцу, по нему видно было, тяжело доставалось это веселье. Танцевали и мы с Ириной, только между нами было тогда пустое, безвоздушное пространство.
Здесь я хочу объяснить тем, кто читает эту книгу: по просьбе Ирины я выпускаю целую главу о нашей с ней семейной трагедии, о том, как мы оказались над пропастью разрыва и о том, как оба сумели удержаться от этого. Ирина не захотела, чтобы я включал рассказ об этом, и я должен уважать её желание — в конце концов эта книга не только моя история, но и её тоже. Скажу только, что Ирина обвиняла во всём случившемся наше новое окружение. Отчасти это было так: мы переживали глубочайший иммиграционный шок. Но неправильно делать выпад лишь на воображаемого противника. Причина была и в нас самих тоже.
Мы с невероятными усилиями старались противостоять перегрузкам, как пилоты сверхзвуковых истребителей на виражах. Я ещё кое-как справлялся с этим, у меня крепкая нервная система хирурга и закалка прежней тяжёлой жизнью. Но Ирина этих перегрузок не выдерживала совсем. Наша личная драма отражала долгий период самых больших и глубоких перемен в нашей жизни.
Но — мы прошли через мучительное и долгое горнило очищения. И это доказывает, что судьба действительно соединила нас на жизнь и на смерть, на здоровье и болезни, на богатство и на бедность: наш союз неразрушим!
Лучше всех сказал Шекспир: «Кто знал в любви паденья и подъемы, тому глубины совести знакомы».
Отец очень ослабел со времени празднования золотой свадьбы, черты его лица обострялись всё больше и больше, видно было, что наступает ухудшение. В апреле его опять положили в Отделение интенсивной терапии того же госпиталя Святого Луки. Мы с мамой опять ездили его навещать, но я всё равно ходил в Каштановский центр. Только от всего переживаемого я совершенно потерял способность сосредотачиваться на слушании кассет — я не в состоянии был переключиться мыслями от моей отчаянной ситуации. И я не мог больше писать: фразы не складывались до конца в моём воспалённом мозгу. А тут как раз литературный агент позвонила сказать, что все её попытки заинтересовать несколько издательств моей рукописью провалились. Я убрал со стола все мои записи и даже перестал думать о книге.
Отцу становилось хуже, мама была удручена, и от всего от этого мне иногда казалось, что я схожу с ума.
29 апреля вечером мы навещали отца. Он почти всё время лежал с закрытыми глазами, тяжело дышал и слабо реагировал на нас — резчайшая сердечно-лёгочная слабость. В нём тлела истома смертного страданья, глубину которого никогда не понять живому. Когда мы уходили, я поцеловал его. Он открыл глаза и сказал:
— Смотри за мамой…
Поздно ночью мне позвонили из госпиталя, что он скончался. Когда мы приехали туда, он ещё был тёплый.
Пережитая наша с Ириной драма и смерть отца наложили отпечаток отрешённости от всего, к чему я ешё недавно стремился. Я с трудом восстанавливал способность концентрироваться на занятиях в Каплановском центре, потеряв уровень способности понимать и запоминать, до которого дошёл. Как персонажу греческой мифологии Сизифу в подземном царстве было дано наказание катить по уступам скал вверх тяжёлый камень, и каждый раз он падал вниз у самого верха, так и мне надо было опять начинать сначала. Пересиливая себя, я теперь вставал в 4:30 утра и в 5 часов уже сидел за своим дощатым столом, повторяя вчерашний материал. В 8 часов утра я уходил на занятия, приходил туда первым, к отпиранию двери, и уходил в 10 вечера последним, когда за мной запирали дверь. Туда и обратно я делал пешком более 5 миль в день, это было моим единственным упражнением.
Ирина, видя моё самоотречение и упорство, почти не трогала меня. Она по-прежнему была нервная, но уже не такая раздражённая, мы мало видели друг друга и мало разговаривали. А сына я видел ешё меньше — у него был свой напряжённый режим.
В доме у нас было тихо и грустно.
Угнетала меня и судьба мамы, оставшейся одной и всё ещё без своей квартиры. Я без энтузиазма предложил ей переехать к нам, но умная моя мама не захотела окунаться в обстановку нашей подавленности. Она поселилась у Любы, но три старухи в одной квартире утомляли друг друга своей стариковской разностью. Тогда она перешла жить компаньонкой к состоятельной русской иммигрантке послереволюционных времён, далеко от нас. Теперь у неё были обязанности и даже небольшой доход, но время от времени мы встречались. Мягко, без тени укора, она мне говорила:
— Ты знаешь, я иногда брожу одна по улицам и думаю: как это так — вот был мой муж, прекрасный человек, великолепный доктор, сделавший столько добра людям; и вот он умер — и ничего, никакого следа от него не осталось… И была наша жизнь с ним, которую мы создавали пятьдесят лет; и тоже ничего, ничего не осталось…
Конечно, я не мог не винить себя в этом её одиночестве в чужом мире, оторванности от привычных условий и прежних знакомых (которых у них с отцом было много) — они ведь поехали в Америку только за мной. Я всегда был то, что называется хорошим сыном — ничем особенно родителей не огорчал, даже наоборот — радовал своими успехами. Мама гордилась и обожествляла единственного сына. А теперь я ничего, ничего не мог сделать для неё, даже обеспечить ей мало-мальски приличное существование не был в состоянии. Но чем можно помочь старой вдове? Будь у неё свой дом и прежние знакомые, она могла бы говорить с ними, разбирать вещи отца или архив его бумаг и фотографий. Но — никого кругом, и отцовские костюмы она раздала малознакомым людям, а портфели с отпечатками его статей, писем и фотографии лежали пока у Любы. Я страдал за неё и в душе корил себя. Но не мог же я тогда, когда мы с Ириной решили покинуть Россию, поставить услужение родителям выше планов своей жизни и жизни моей семьи. Каждое поколение должно жить своей жизнью.
На пригородном поезде я возил маму на кладбище, где прах отца был поставлен в нишу к праху его старшего брата Аркадия, который умер задолго до нашего приезда. Аркадий был представителем Временного правительства Керенского в Америке в 1917 году и так и остался здесь, приютив потом на время у себя и самого сбежавшего Керенского. В белом мраморном мавзолее все стены были расписаны именами захороненных, играла тихая грустная музыка. Я приносил маме раскладной стул, она сидела, уставившись взором в имя отца. И о чём-то своём думала.
Через два месяца ей дали от города дешёвую квартиру в доме для бедных, в который они с отцом были записаны на очередь. Дом на нашей же улице, тот самый, который я прежде осматривал. Квартира была хорошая: две просторные комнаты и кухня, по советским меркам — каждый был бы счастлив. И она радовалась, но опять говорила мне:
— Подумать только: папа не дожил до своей квартиры всего два месяца… Как бы он радовался! — ему так хотелось жить в своей американской квартире. В России у нас с ним ушло более тридцати лет, пока нам дали квартиру. А здесь я получила всего через год после приезда. Но уже без него…
О чём могут быть мысли у вдовы, прожившей вместе с мужем пятьдесят лет?..
А я слушал эти вздохи и думал о своём: об экзамене.
Кое-как, с помощью соседей и знакомых, мы обставили мамину квартиру. Ешё одна особенность Америки, и Нью-Йорка в частности: люди часто выставляют на улицу веши и мебель, которые им не нужны. Иногда это бывают вполне прилично сохранившиеся вещи. Их или подбирают другие, или бросают на слом в грузовики мусорных машин. Кое-что мама сама подобрала и говорила с юмором:
— На помойке нашла.
Теперь мы были соседями, и она могла чаще видеть сына, внука и Ирину. И постепенно стала успокаиваться и оживать.
Изредка я продолжал начитывать на радиостанции написанные ранее фрагменты будущей книги. Мне платили по $100 за каждую передачу, всего 10 минут чтения, и я не мог от этого отказаться.
Придя туда после месячного перерыва, я жалел, что не увижу своего единственного приятеля Мусина: я помнил, что он перешёл работать на инженерную фирму. Однако первый, кого я там увидел, был он — своей собственной персоной, на прежнем месте.
— А, старик, хорошо, что зашёл, — сказал он как ни в чём не бывало.
— Здорово! Вот уж не рассчитывал увидеть тебя здесь опять.
Он прикрыл дверь и стал рассказывать:
— Понимаешь, старик, я проработал у них там (он делал ударение на слове «у них») на фирме две недели и решил вернуться сюда. Здесь работы немного, всё привычное, ну просто как в типичном советском учреждении. Атам они все работают, как сумасшедшие. Начинали мы в 7:30 утра и вкалывали, не разгибаясь, до 8 вечера. Правда, за всё сверхурочное время платили в полтора раза, так что заработок был хороший. Но слишком уж много у них надо работать. А я, по старой привычке, больше всего люблю свою личную свободу. Здесь я могу выйти на улицу, когда захочу, пройтись, освежиться, отдохнуть, выпить кофе или в книжном магазине полистать новые книги. А у них там об этом и подумать некогда. Нет, американцы жить не умеют, они умеют только работать. Вот европейцы работают, чтобы жить, а американцы живут, чтобы работать. Мозги, что ли, у них свихнуты?
У меня не было мнения — свихнуты ли у американцев мозги, я ещё не работал в Америке ни одного дня. Странно было, что после трёх лет жизни здесь он, знающий язык, всё ещё так подчёркнуто отделял себя от американцев, или американцев от себя. И его рассуждения были мне странны: мне представлялось, что зарабатывать больше — это хорошо. Как русский хирург я всю жизнь работал очень много, а платили там докторам мало. По мне, логичней было больше работать — и больше получать.
Мусин спросил:
— Ну, ты уже подписал контракт на книгу, получил аванс, сколько?
Я рассказал ему свою ситуацию.
— Ну, не горюй, старик, — сказал он, чтобы что-то сказать.
— Спасибо и на том, что выслушал, бывает хорошо облегчить душу.
Красавица Таня сидела в студии, нервно курила, и была рассеянна. Я невольно опять засмотрелся на неё: до чего же хороша! Но я должен был сказать ей, что чек её оказался неплатёжеспособным. Неприятно об этом говорить, но хотелось получить свои деньги обратно.
— Таня, мне не оплатили ваш чек на $50, — начал я и не успел докончить, как она вскочила в возбуждении, с покрасневшим лицом:
— Ах, доктор, миленький, извините… я не знала… это мой муж — он перевёл все деньги на своё имя, не сказав мне, — засуетилась. — Извините, извините, пожалуйста, как нехорошо получилось-то…
— Вы не волнуйтесь, ничего страшного не произошло.
— Всё равно, мне стыдно. Это всё муж. Он у меня все деньги отобрал… Но я вам отдам, я обязательно отдам. Когда вам нужно?
— Я предпочёл бы сейчас.