60776.fb2 Русский доктор в Америке. История успеха - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 77

Русский доктор в Америке. История успеха - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 77

В медицине не может быть места для политики, в том числе и для политики отношений между докторами — старшими и младшими. У нас в госпитале было слишком много политики. Но — как иначе было руководить многорасовой и разнокультурной массой резидентов?

Я не подходил ни под какую группу. Индийцы и гаитяне косились на меня и не понимали — зачем этот «старик» в резидентуре? Филиппинцам я был совсем чужд, они считали меня ставленником директора и относились насторожённо. Двое других белых, поляк и португалец, были оба в возрасте моего сына. Крутясь целыми днями и ночами вместе с резидентами, я начинал чувствовать некоторую изолированность. И вот в это время Рекена вызвал меня и вежливо, как всегда, сказал:

— Доктор Голяховский (он единственный выучил, как произносить мою фамилию), мы с доктором Лёрнером хотим перевести вас временно в научную лабораторию. Вы освобождаетесь от ведения больных на этажах, но будете продолжать дежурить.

Он описал мои обязанности в лаборатории: делать на кроликах и собаках экспериментальные операции по соединению вен фибиновым клеем вместо обычных швов, и тут же познакомил с руководителем лаборатории доктором Гидеоном Гестрингом.

Ох, как я рад был хоть на время избавиться от части непосильных нагрузок! А что касалось экспериментов, то я раньше много делал их в Москве для диссертаций и оперировал на собаках. Так что работа была мне знакома.

Научные традиции в нашем госпитале имели глубокие корни: именно в этой лаборатории был впервые открыт знаменитый резус-фактор крови, без определения которого теперь не делается ни одно переливание крови (на макаках породы «резус», откуда и название); у нас впервые стали успешно лечить антибиотиками эндокардиты — воспаления внутренней оболочки сердца; были сделаны серьёзные открытия в педиатрии. Но всё это было в далёком прошлом — лег двадцать-тридцать назад, а то и раньше. Теперь научная лаборатория занимала несколько комнат в подвале госпиталя, и ещё в виварии сидело несколько кроликов и собак. От этого в подвале сильно пахло псиной. В комнату, соседнюю с виварием, теперь временно въехал я.

Сколько уже передо мной в Америке проходило разных интересных людей! Но доктор Гидеон Гестринг был одним из самых необычных. Это был пятидесятипятилетний великан с громоподобным голосом и неизбывной энергией, урождённый любитель всяких приключений. Еврей из Вены, он в 1930-е годы, в детстве, попал в Палестину — иммигрировав с родителями от нацистов; подростком он уже сражался там за образование Израиля; в восемнадцать стал одним из первых лётчиков-истребителей Израиля, много раз отличался бесстрашием на войне и был награждён; потом вернулся в освобождённую Вену, закончил там медицинский институт и стал доцентом-нейрохирургом. Там он женился на русской красавице (где нашёл?), такой же крупной и такой же любительнице приключений, они много гоняли по всему миру на мотоцикле, у них родились три сына-великана. Почему-то он переехал в Америку, сдал экзамен, но работать врачом не стал и теперь вёл ту нашу крошечную научную лабораторию в примитивных условиях. Но это не уменьшало его энтузиазма: он и научную работу делал так решительно, как будто летел на сражение.

Кроме него, был там лаборант Аби, тридцати лет, с корнями происхождения из чёрных абиссинских евреев. В нём странно сочеталась типичная внешность чёрного с невероятной еврейской религиозностью, он всегда был в ермолке и соблюдал все еврейские ритуалы и праздники. Был ещё чёрный служитель вивария, сорока лет. Вот и я попал туда, четвёртым, под начало необыкновенного руководителя. Куда только судьба меня не заносила!

Продолжаю писать книгу

Как я ни был занят, как ни уставал и недосыпал, я всё-таки продолжал писать книгу воспоминаний «Русский доктор». Делать это приходилось урывками, не чаще, чем один-два вечера в неделю. Работать над рукописью таким образом было тяжело, мысли прерывались и их надо было снова связывать. Но думал я о книге почти постоянно, даже на дежурствах. Иногда какие-то обрывки мыслей и воспоминаний приходили буквально на бегу по коридорам госпиталя. Я останавливался, записывал в блокнот пару слов — между медицинскими записями для памяти — и продолжал бежать по делам.

Потом я часто не помнил и не понимал некоторые из этих коротких записей. Но чем тяжелей мне было, тем больше мечтал увидеть свою книгу опубликованной. Когда я стал резидентом и вынужден был делать работу, с которой начинал тридцать лет назад, мне пришлось выполнять сотни мелких поручений, глотать обиды, переносить непонимание, смирять себя на каждом шагу, чтобы не показать свой опыт и не высказывать своего мнения. И во мне вздымалось желание эгоистического «Я» когда-нибудь показать эту книгу коллегам, чтобы они узнали, кто я был на самом деле. Так мечта о книге была и надеждой, и утешением.

Уже давно я ждал, когда мой издатель прочитает первую половину рукописи: важно было знать его мнение, учесть замечания при обработке второй половины. Но всё двигалось значительно медленней, чем хотелось. И вот я дождался встречи с ним: он пригласил меня в ресторан «Библиотека» на 92-й улице Бродвея. Прямо с дежурства, в своём белом резидентском пиджаке, я приехал туда. Ресторан оказался маленькой дешёвой забегаловкой — название странно не подходило к нему. Но я уже привык, что у американцев нет вкуса на представительство, респектабельность европейцев им чужда.

Хотя я понимал, что свободен от цензуры, но в памяти всё тлел старый огонёк неприятных ощущений от разговоров с советскими редакторами, от их бесчисленных сокращений и диктаторского нельзя. Несвобода писательства в России была страшней самого мрачного воображения и смешней любого гротеска.

Ничего подобного Ричард Мэрек мне не сказал, мы обсуждали детали того, что я сам хотел написать. Он был доволен прочитанным и предложил:

— Вы должны продолжать историю до самого конца — до устройства здесь. Американский читатель любит прочесть историю всю, от начала до конца. Расскажите, как вы и ваша семья устроились здесь.

— Нет, я не могу это сделать.

— Почему?

— Моя жизнь в России и моя жизнь в Америке настолько непохожи, что их невозможно втиснуть в одну обложку. Пушкин писал: «В одну повозку впрячь не можно коня и трепетную лань».

— Почему нет? Вы были доктором там — вы стали доктором здесь, вы были писателем там — вы стали писателем здесь. Дело в вас — всё ясно и просто.

Я слушал и поражался: вот, оказывается, как всё просто — доктор — доктор… что стоит за этим, какая глыба сдвижения миров! Этого не понимал даже он — интеллигент с литературной подкладкой. Что же тогда поймут более простые читатели? Я сказал:

— Может быть, сам по себе я в душе изменился немного, но это потому, что мне удалось выстоять напор нового и устоять. Нет, Ричард, там и здесь совсем не одно и то же. Это разные миры, и они вызывают разные мироощущения. Рассказывая американцам свою прежнюю историю, я стараюсь показать им Россию через призму моего восприятия. Если я стану писать о своей жизни здесь, то это будет отражение моего восприятия Америки и ещё — восприятие Америкой меня самого.

Он задумался на несколько секунд:

— Ну, что ж, может быть, вы и правы. Пишите вашу историю до отъезда из России. А если книга будет иметь успех, мы с вами немедленно договариваемся о второй книге.

Я постарался придать лицу выражение наибольшей наивности:

— Ричард, я знаю, что книга будет иметь успех. А иначе бы вы её и не взяли.

В ответ он рассмеялся:

— Откровенно говоря, я тоже так думаю. Значит, придётся вам писать вторую книгу.

Идя домой, я вспоминал, как легко говорить с американским издателем, как свободно! — хорошо быть свободным в своих мыслях, высказываниях и писании. Ведь он почти сразу предложил мне писать вторую книгу, о чём я даже и не думал. Кто не испытал гнёта цензуры, никогда не поймёт этого воздуха свободы творчества.

А всё-таки Мэрек не понимал разницы между моей жизнью гам и здесь. Конечно, американцев не удивишь иммигрантской судьбой, они все — дети или внуки иммигрантов; и он тоже сын иммигранта из России. Но вот чего он не осознаёт — как мне достаётся здесь это приобретение свободы, как вместе с ломкой жизни теснит меня и всех нас громадное давление всего нового. Трудно устоять под этим давлением. И через сколько невзгод, притеснений и мелких несвобод приходится проходить, чтобы завоевать действительную свободу и — остаться самим собой.

Я решил, что, если доведётся мне писать вторую книгу, я должен в ней показать, как дорого мне пришлось расплачиваться за поздно приобретённую свободу и как это прекрасно — стать свободным, хоть и дорогой ценой.

Расставание с сыном

Подходило наше расставание с сыном: Младший уезжал в медицинский институт в город Сиракьюз, на север штата Нью-Йорк. В своей комнате он упаковывал вещи и книги, и мы с Ириной грустно переглядывались — мы думали о том, что он уезжает от нас навсегда. В Америке подросшие дети, около восемнадцати лет, обычно поступают в колледжи и уже навсегда покидают родительский дом.

Наш сын жил с нами, потому что учился в городе, но теперь это окончилось.

Есть такая мудрость: мы своих детей не получаем на всю жизнь, а только одалживаем на время. Вот и наступила пора нам отдавать его — птенец подрос и вылетал из гнезда навстречу новой жизни…

Я вспоминал, что когда он стал студентом медицинского института в Москве, где я был профессором и заведующим кафедрой, то я предвкушал счастье быть его учителем. Тогда это не сбылось, наши жизненные планы переменились, и вскоре мы оказались в Америке. Трудности и испытания, которые выпали на всех нас здесь, давали нам обоим мало надежд стать когда-нибудь докторами. И я с грустью перестал думать, что смогу передать ему хоть часть своего опыта. Но теперь это опять становилось возможным: ко времени, когда через четыре года он закончит институт, я должен быть на последнем, пятом году резидентуры — шеф-резидент. А что, если он поступит в ту программу по ортопедической хирургии, где я буду шефом? Вот было бы интересно: отец и сын — резиденты одной программы! Я знал, что в одной канадской хоккейной команде играли вместе отец и два его сына. Ну, и мы с сыном могли бы оказаться в одной команде. Вот я и смог бы осуществить, о чём прежде мечтал — стать учителем своего сына. Даже если мы и не будем работать вместе, всё равно я смогу помочь ему своим опытом.

У Ирины мысли были другие: из её жизни уходила большая часть постоянных забот, дум, тревог и радостей. Ей оставались только я и её работа в лаборатории. За меня она уже не переживала так сильно, как ещё недавно — моя профессиональная судьба начала налаживаться. Её работа давала ей много удовлетворения: при всей отрицательной настроенности ко многим аспектам американской действительности, Ирина была счастлива работать в большом и богатом Колумбийском университете, вместе с американскими и иностранными учёными. Лучшей рабочей судьбы она себе не представляла и не желала, она уже получила два повышения, и её заработок возрос до $20 000 в год (что в науке в то время было немало). Теперь, когда Младшего больше с нами не будет, Ирина сможет больше концентрироваться на работе, ну — и на мою долю выпадет больше внимания. Правда, я дежурил через сутки-двое, уходил рано, приезжал поздно, и она подолгу оставалась одна. Но отъезд сына означал, что она перестанет быть повседневной мамой. А без этого привычного качества всё явственней станет проступать общее наше старение. Какой женщине хочется стариться? Ирина была грустна.

Младший спросил меня:

— Эй, ты сможешь отвезти меня на своей машине?

Я вспомнил, как вёз его из роддома по заснеженной Москве, держа на руках.

— Конечно, смогу.

— Только учти, что выезжать надо очень рано, чтобы быть в Сиракьюз часов в десять утра.

— Ладно, не волнуйся, привезу тебя вовремя.

За два дня до его отъезда я дежурил и почти совсем не спал, поэтому накануне с вечера завалился в постель. Но в 3 часа ночи мы уже сносили вещи вниз, в машину.

В темноте мы переехали освещённый мост Джоржа Вашингтона через реку Гудзон и направились на север по дороге № 17. Ирина дремала на заднем сиденье, со всех сторон зажатая его вещами, а мы с ним переговаривались. Когда мы подъехали к Катскильским горам в 200 км от Нью-Йорка, стало светать. Солнце вставало и яркорозовым светом освещало холмы и леса на уступах гор.

Дорога была фантастически прекрасна и радостна в освещении пробуждающегося утра. По мере приближения к Сиракьюз Младший становился всё возбуждённей и нетерпеливо считал оставшиеся мили. Мы подъехали к красному кирпичному зданию общежития в 10.30 утра.

Там уже толпились приехавшие новые и встречавшие их старшие студенты. Только мы остановились у подъезда, к нам подбежали несколько ребят и девушек, спросили Младшего его имя, окружили и повели в его комнату 307, неся его вещи. Он мгновенно оживился, переговариваясь с ними, и почти сразу позабыл про нас.

Мы с Ириной грустно шли за ними в отдалении.

Комната у него была большая, удобная, с хорошей мебелью, туалетом и душем. Боже, как она отличалась от убогих советских студенческих общежитий! (Правда, и платить за неё надо было дорого — около $4000 в год). Мы выставили на стол печенье, конфеты, фрукты, которые привезли для угощения его соучеников. Все ребята заходили друг к другу знакомиться, многие побывали у Младшего, и мы их угошали.

По программе дня все должны были встретиться для ознакомления, где будут вино и сыр — традиционные встречи и угощения новых студентов. После этого мы с Ириной собирались уезжать, а пока что я заснул, утомлённый двумя бессонными ночами.

Так, фактически, мы уже больше и не видели нашего сына — он всё время был с другими ребятами. Только провожая нас к машине, он тоже как будто немного взгрустнул:

— Ну, спасибо за всё! — сказал он нам на прощание, и я нажал на газ.

По дороге домой мы больше молчали, слушая кассету с грустной музыкой Чайковского и Шопена, его любимую кассету, которую он дал нам на обратный путь.