60813.fb2
…Три к носу. Ежели через 7-10 дней я не приеду к тебе, приезжай сам.
Любящий тебя С. Есенин.
30 марта 25 г.
…Посылаю эти письма, как библиографическую редкость. 27 марта Сергей укатил в Баку, неожиданно, как это и полагается.
В мае месяце я узнал из газет, что у Есенина горловая чахотка.
Июнь 25 года. Первый день, как я снова в Москве. Днем мы ходили покупать обручальные кольца, но почему-то купили полотно на сорочки. Сейчас мы стоим на балконе квартиры Толстых (на Остоженке) и курим. Перед нами закат, непривычно багровый и страшный. На лице Есенина полубезумная и почти торжествующая улыбка. Он говорит, не вынимая изо рта папиросы:
– Видал ужас?… Это – мой закат… Ну пошли! Соня ждет.
(Софья Андреевна Толстая – его невеста.)
Мы стоим на Тверской. Перед нами горой возвышается величественный, весь в чесуче Качалов.
Есенин держится скромно, почти робко.
Когда мы расходимся, он говорит:
– Ты знаешь, я перед ним чувствую себя школьником! Ей-богу! А почему, понять не могу! Не в возрасте же дело!
– Слушай, кацо! Ты мне не мешай! Я хочу Соню подразнить.
Садимся обедать.
Он рассуждает сам с собой вдумчиво и серьезно:
– Интересно… Как вы думаете? Кто у нас в России все-таки лучший прозаик? Я так думаю, что Достоевский! Впрочем, нет! Может быть, и Гоголь. Сам я предпочитаю Гоголя. Кто-нибудь из этих двоих. Что ж там? Гончаров… Тургенев… Ну, эти – не в счет! А больше и нет. Скорей всего – Гоголь.
После обеда он выдерживает паузу, а затем начинает просить прощения у Софьи Андреевны:
– Ты, кацо, на меня не сердись! Я ведь так, для смеху! Лучше Толстого у нас все равно никого нет. Это всякий дурак знает.
– Слушай, кацо! Я хочу домой! Понимаешь! Домой хочу! Отправь меня, пожалуйста, в Константиново! Ради бога, отправь!
Едем на Рязанский вокзал.
Покупаю билет.
Он в это время пишет письма.
– Вот это – отдай Соне! Я ей все объяснил. А это – Анне Абрамовне. Да скажи, что я ей очень верю, совсем верю, но слушаться я ее не могу. Никого я не могу слушаться. Понимаешь? 17
Через три дня он снова в Москве.
Если он не пишет неделю, он сходит с ума от страха.
Есенин, не писавший в свое время два года, боится трехдневного молчания.
Есенин, обладавший почти даром импровизатора, тратит несколько часов на написание шестнадцати строк, из которых треть можно найти в старых стихах 18.
Есенин, помнивший наизусть все написанное им за десять лет работы, читает последние стихи только по рукописи. Он не любит этих стихов.
Он смотрит на всех глазами, полными безысходного горя, ибо нет человека, который бы лучше его понимал, где кончается поэзия и где начинаются только стихи.
Утром он говорит:
– У меня нет соперников, и потому я не могу работать.
В полдень он жалуется:
– Я потерял дар.
В четыре часа он выпивает стакан рябиновой, и его замертво укладывают в постель.
В три часа ночи он подымается, подымает меня, и мы идем бродить по Москве.
Мы видим самые розовые утра. Домой возвращаемся к чаю.
Пятый час утра.
Мы лежим на песке и смотрим в небо.
Совсем не московская тишина.
Он поворачивается ко мне и хочет говорить, но у него дрожат губы, и выражение какого-то необычайно чистого, почти детского горя появляется на лице.
– Слушай… Я – конченый человек… Я очень болен… Прежде всего – малодушием… Я говорю это тебе, мальчику… Прежде я не сказал бы этого и человеку вдвое старше меня. Я очень несчастлив. У меня нет ничего в жизни. Все изменило мне. Понимаешь? Все! Но дело не в этом… Слушай… Никогда не жалей меня! Никогда не жалей меня, кацо! Если я когда-нибудь замечу… Я убью тебя! Понимаешь?
Он берет папироску и, не глядя на меня, закуривает. ‹…›
– Госиздат купил. У меня и у Маяковского 19. Приятно будет перелистывать, а? Как ты думаешь? По-моему – приятно! Вот только переделать кое-что надо. Я тут кое-где замены сделал, да не знаю, хорошо ли. Помнишь, у меня было:
Славься тот, кто наденет перстень
Обручальный овце на хвост.
Я думаю переделать. Что ты скажешь?
– По-моему, не стоит. Слово не воробей.
– Так-то так, да овца-то мне теперь не к лицу! Старею я, вот в чем дело! Я и "Сорокоуст" подчистил 20. ‹…›
В той же пивной.
Уборщица дарит нам крохотного котенка.
Есенин с нежностью берет его на руки.
– Куда же мы его понесем? Знаешь что? Подарим его Анне Абрамовне! А?
– Подарим.
– Едем в Госиздат!
Прежде всего нас высаживают из трамвая. Садимся на второй. Высаживают из второго.
– Нельзя, граждане, с животными!
– Да какое же это животное? Капля!
– Раз мяучит, значит, не капля! Нельзя.
Соображаем довольно долго.
– Нашел.
Мы покупаем газету, делаем из нее фунтик, в фунтик кладем котенка и лезем в вагон.
Все в порядке.
Мы спокойно доезжаем до Страстной.
На Страстной котенок начинает кричать, и мы – снова на улице.
Делать нечего, идем пешком.
На Тверской мы заходим в галантерейный магазин и навязываем на шею котенка розовый бант.
Через четверть часа мы в Госиздате.
Обряд дарения проходит спокойно и величаво.
Раннее утро. Базар в Замоскворечье. Лошади стоят в ряд, привязанные к столбам, и понуро жуют губами. Бродят кузнецы. Снуют собаки. Изредка зазвенит слепень. До чего это все не похоже на город!
Есенин с видом знатока осматривает каждую лошадь. Мнет уши, треплет хвосты. Он изнемогает от наплыва нежности самой сентиментальной. С трудом заставив себя уйти, он еще несколько раз оборачивается и радостно стонет:
– До чего хорошо! Боже мой! До чего хорошо! Уходить не надо!
По дороге заходим в трактир чай пить.
Возле нас сидит невероятно грязный, оборванный субъект и считает деньги. На столике перед ним гора меди. Сосредоточенно и хмуро пересчитывает он сотни копеек, семишников, пятаков. Есенин, удивленно раскрыв глаза:
– Слушай! Да тут на самый скромный подсчет и то рублей тридцать набежит. Недурен гонорар! Уж не пойти ли и нам стрелять? А? Да ты посмотри – до чего жаден! Даже руки дрожат.
У субъекта действительно дрожат руки.
Коненков в Америке.
В его мастерской работают ученики.
Мастерская – высоченный пустой сарай. В потолок упирается статуя Ленина – последняя работа. Делают ее по модели Коненкова его помощники.
Дворник и друг Коненкова – Василий Григорьевич 21 – показывает нам оставшиеся работы, рассказывает о самом Коненкове и наконец вручает нам глиняный бюст Есенина – то, зачем мы пришли.
Когда мы выходим на улицу, Есенин задумчиво оглядывает ворота:
– Гениальная личность!
И тяжело вздыхая:
– Ну вот… Еще с одной жизнью простился. А Москва еще розовая… Пошли!
Мы медленно идем по Пресне.
– Ты знаешь… Я – свинья! С самого погребения Ширяевца я ни разу не был на его могиле! Это был замечательный человек! Прекрасный человек! И, как все мы, очень несчастный. Вот погоди, придем на кладбище, я расскажу тебе про него одну историю. Сядем на могилу и расскажу.
У ворот мы покупаем два венка из хвои.
– Вот так. Положим венки, сядем, помолчим, а потом я тебе и расскажу. Ну, пойдем искать!
Мы дважды обходим все кладбище. Могилы нет.
Он останавливается и вытирает пот.
– Вот история! Понимаешь? Сам хоронил! Сам место выбирал… А найти не могу… Давай отдохнем, а потом – снова…
Присаживаемся отдохнуть.
Вдруг он подымается и, к чему-то прислушиваясь, идет в кусты. Я – за ним.
– Слушай…
Неподалеку от нас, в ограде, стоит священник, в облачении, и служит.
Прислушиваемся.
– Государя императора Николая Александровича… Государыни императрицы Александры Фео-о-доровны… Его императорского высочества…
На Есенине нет лица.
– Вот… вот это здорово! Здесь, в советской Москве, в тысяча девятьсот двадцать пятом году! Господи боже мой! Что ж это такое?
Мы ждем. Когда кончается служба и священник, загасив кадило, выходит за ограду, мы подходим к нему. Есенин вежливо, снимая шляпу:
– Будьте любезны! Вы не можете нам сказать, чья эта могила?
– Амфитеатрова.
В один голос:
– Писателя?
– Нет. Протоиерея Амфитеатрова, отца писателя.
Он поворачивается к нам спиной и медленно уходит. Солнце начинает жарить всерьез.
Мы возвращаемся к нашей первоначальной цели. Ищем порознь, долго и трудно. Наконец я слышу голос Есенина:
– Нашел! Иди сюда!
Он отбирает у меня венок и вместе со своим кладет на могилу. Мы садимся рядом.
Помолчав, он начинает рассказ. Он рассказывает медленно и любовно, прислушиваясь к каждому своему слову и заполняя паузы жестами. Он говорит о девушке, неумной и нехорошей, о человеческой судьбе и о бедном сердце поэта. Когда он кончает рассказ, мы оба встаем и подходим к кресту. И здесь я вижу, что он вдруг смертельно бледнеет.
– Милый! Что с тобой?
Он молча показывает на крест.
"Здесь покоится режиссер…"
Мы сидели на чужой могиле.
– Нет! Ты понимаешь в чем дело? Они продали его могилу! У него нет могилы! У него украли могилу! Сволочи! Сукины дети! Опекуны! Доглядеть не могли? Ну, погоди! Я им покажу! Помяни мое слово!
Он летит в Дом Герцена "показывать". ‹…›
Он второй день бродит из угла в угол и повторяет стихи:
Учитель мой – твой чудотворный гений,
И поприще – волшебный твой язык.
И пред твоими слабыми сынами
Еще порой гордиться я могу,
Что сей язык, завещанный веками,
Любовней и ревнивей берегу…
– А? Каково? Пред твоими слабыми сынами! Ведь это он про нас! Ей-богу, про нас! И про меня! Не пиши на диалекте, сукин сын! Пиши правильно! Если бы ты знал, до чего мне надоело быть крестьянским поэтом! Зачем? Я просто – поэт, и дело с концом! Верно?