60829.fb2
— Наплевать мне! — заявил он в припадке мрачного безразличия. — Не верю я им. Все это я сделал только ради тебя, Эл. — Он быстро взглянул на меня: — Интересно, читала ли моя старушка газету? Мне хотелось бы, чтобы она узнала об этом. Будет ей хоть чем похвастаться перед соседями. Не можешь ли ты как-нибудь сообщить ей об этом? — Он направился к себе в камеру, но по дороге обернулся.
— Эл, — проговорил он, — не беспокойся обо мне. Я знаю, что никогда мне не получить этого помилования. Да, впрочем, ведь мне недолго осталось тянуть.
Когда дверь камеры захлопнулась за Диком, я долго стоял и глядел на эту дверь, надеясь, что он еще выйдет ко мне. В тюрьме все становятся суеверными, и я невольно спрашивал себя, не является ли предчувствием его горькая уверенность в том, что ему будет отказано в помиловании. Я вернулся в свою канцелярию, но ледяное дыхание страха отравило во мне страстную надежду, разгоревшуюся было после обещания начальника тюрьмы.
В тюрьме все арестанты до одного знали о замечательном успехе Дика и обсуждали это на все лады, высказывая самые невероятные предположения относительно его способа работы. Той же ночью Биль Портер зашел в канцелярию начальника тюрьмы. Посещения его мы всегда встречали с радостью. В его сердечном, тихом юморе таился, казалось, какой-то источник радостной бодрости, веселой приподнятости, которая заставляла нас забывать всю мелочную, мучительную повседневность тюрьмы.
Когда ни Билли Рэйдлеру, ни мне не удавалось хоть немного ободрить друг друга, мы невольно напрягали слух, стараясь уловить за дверью голос Биля. Входя в комнату, он обычно сразу чувствовал уныние в воздухе и тотчас же рассеивал его своей бьющей ключом жизнерадостностью.
Юмор Биля шел не от какой-то счастливой жизни, а от его умения проникать в истинную сущность вещей. Он отнюдь не был неисправимым оптимистом, наоборот, часто случалось, что мрачное уныние окутывало его точно черным облаком. И все-таки он постоянно сохранял глубокую веру в ценность жизни и здоровый устойчивый взгляд на людей, который не могла поколебать даже вопиющая несправедливость его тюремного заключения.
Биль умел брать жизнь такой, какая, она есть. В нем не было ни следа той мелочной трусливости, которая вечно торгуется с жизнью, высмеивает, презирает ее и растрачивает все свои силы на жалость к самому себе. Для него жизнь представлялась колоссальным экспериментом, встречающим на пути своем целый ряд неизбежных неудач, но конечным результатом которого явится полная победа.
Сердце его терзалось и томилось в тюрьме, но разум его сохранил всю свою ясную и свободную от предрассудков прозорливость. Одним словом, одной меткой фразой умел он рассеять охватившее нас недовольство. Фантастический, уродливый мир, созданный нашим унынием, мгновенно разлетался, и мы невольно смеялись, успокоенные этой оригинальной, свойственной Билю, беспристрастностью.
— Полагаю, полковник, что при вскрытии этой злосчастной кассы вы играли роль того самого чертенка, который подстрекал в былое время Пандору. — Он протянул мне отчет о происшедшем, который он вычитал в одной из вечерних газет. В первый раз заметил я в нем легкие следы любопытства. Я рассказал ему про Дика. Ему хотелось знать подробно, как была открыта касса. Рассказ о человеке, который спилил себе ногти до живого мяса и не переставал пилить до тех пор, пока не обнажились нервы, сильно поразил его. Портер засыпал меня вопросами.
— По-моему, он мог бы более легким способом достигнуть того же результата, — заметил Биль. — Предположим, что он просто натер бы себе кончики пальцев наждачной бумагой? Это было бы не так мучительно, но только, как вы думаете, достаточно ли сильно это подействовало бы? Было ли ему больно? У этого молодца, видно, недюжинная сила воли. Брр… Я не мог бы сделать этого, если бы это даже открыло предо мною двери этой чертовой тюрьмы. Каков он из себя, этот Дик Прайс? Каким образом зародилась в нем впервые эта мысль?
Я был изумлен его любопытством и болтовней.
— Черт подери, дружище, да вы, верно, в тесном родстве с испанской инквизицией! — воскликнул я. — Отчего это вас так интересует?
— Полковник, да ведь это необыкновенное происшествие, — ответил он, — и из него получится замечательный рассказ.
А я даже и не подумал об этом! Биль был всегда начеку. Мозг его, точно какой-то чудодейственный фотографический аппарат, всегда держал объектив в фокусе. Люди, их мысли и поступки — все это мгновенно запечатлевалось в не ведающем усталости аппарате.
Вся жизнь, как он говорит в «Коварстве Харгрейвза», принадлежит ему. Из нее он черпает то, что ему нужно, и претворяет, как умеет.
То, что он раз взял, навсегда уже принадлежало ему, и он бережно хранил воспоминания в своей памяти. Когда же он вызывал этот образ к жизни, то последний появлялся неизменно отмеченный клеймом его глубокой самобытности.
Биль никогда не делал заметок. Изредка лишь случалось ему набросать пару слов на клочке бумаги, на уголке скатерти. За все наши долгие совместные странствования я очень редко видал карандаш в его руках: он предпочитал иметь дело со своей непогрешимой памятью.
В мозгу его, казалось, было неограниченное пространство для его многочисленных идей. Там он хранил их рассортированными и снабженными этикетками, готовыми по первому требованию появиться на свет божий и быть пущенными в оборот. Прошло несколько лет, прежде чем он увековечил память Дика Прайса в рассказе о Джимми Валентайне. Я спросил его как-то, отчего он не использовал этой темы раньше.
— У меня все время было это намерение, полковник, с того самого дня, как вы рассказали мне эту историю, — ответил он. — Но я боялся, что рассказ мой не будет иметь успеха. Каторжники ведь не приняты в высшем свете, даже если они только герои вымышленной повести.
Портер никогда еще не встречался с Диком Прайсом. Однажды ночью я свел их вместе в канцелярии начальника тюрьмы, и любопытно было наблюдать, как мгновенная симпатия вспыхнула между двумя этими нелюдимами.
Оба держались в стороне от остальных заключенных: Дик из-за своей угрюмости, а Биль благодаря своей сдержанности и скрытности, — а тут они мгновенно, казалось, поняли и оценили друг друга.
Портер принес новую книжку журнала — ему позволялось получать сколько угодно книг — и протянул ее Дику. Тот окинул ее жадным взглядом, и выражение печали промелькнуло по его покрасневшему лицу.
— Это почти первая книга, которую я вижу за все годы, проведенные здесь, — заметил он, быстро схватив журнал и засовывая его под куртку. Портер не мог понять, в чем дело, и только после того, как Дик вышел из комнаты, я рассказал ему про приговор, который был произнесен над ним и лишал его права на свидания, на получение книг и даже писем.
— Полковник, неужели возможно так терзать человека, отказывая ему в пище умственной и духовной? — вот все, что он сказал.
Мой рассказ, казалось, потряс его и наполнил его душу горечью. Вскоре он встал и направился из комнаты, но у порога остановился:
— Хорошо еще, что ему недолго осталось жить.
Слова эти привели меня в ярость, и вновь мною овладел безотчетный страх. Каждую ночь отправлялся я по коридорам, чтобы повидать Дика, которому становилось все хуже. Я попросил начальника тюрьмы ускорить по возможности его дело.
Настал наконец день, когда губернатор должен был произнести свое решение по этому делу. Ему оставалось только подписать бумагу о помиловании. Дик честно выполнил свою часть сделки, и теперь пришла очередь правительству выплатить свой долг чести. Я рассказал об этом Дику.
— Послезавтра вы сможете попировать на славу с вашей старушкой, — сказал я.
Он ничего не ответил — он не хотел показать мне, как сильно он на это надеялся, — но помимо его собственной воли дыхание его участилось, и он быстро отвернулся от меня.
Я только тогда понял, как страстно этот молчаливый и признательный парень ждал и надеялся на помилование; я понял, что лишь мысль провести мирно на свободе немногие оставшиеся ему годы жизни поддерживала его во всех испытаниях этих последних месяцев.
На следующее утро начальник тюрьмы сказал мне, что в помиловании отказано.
Когда Дэрби сообщил мне это известие, мне показалось, что высокая черная стена выросла передо мною и отрезала меня от солнечного света и от чистого воздуха; я почувствовал, как что-то навалилось на меня, давит, гнетет, лишает дара-слова.
Что будет теперь с бедным Диком? Что подумает он обо мне? Если бы он не знал, что сегодня решительный день, я мог бы повременить, подготовить его. Но, к сожалению, я сам сказал ему об этом, и теперь он будет ждать меня и весь день думать только об этом. Сегодня же вечером мне придется повидаться с ним в коридоре.
Когда я направился туда, он уже ждал меня, шагая взад и вперед по коридору. Я посмотрел на его сгорбившуюся, изможденную фигуру. Тюремная одежда висела на нем точно на вешалке. Он повернул ко мне свое исхудалое лицо и бросил на меня взгляд, преисполненный такого трогательного порыва, такого нетерпения, что мужество мое покинуло меня и меня охватило холодное, безмолвное отчаяние. Я пытался заговорить, но слова не вылетали из судорожно сжатой глотки.
Краска постепенно сбежала с его лица, покрывшегося пепельно-серой, мертвенной бледностью, среди которой, точно раскаленные уголья, пылали его неестественно горящие глаза. Он понял все без слов и стоял предо мною, точно человек, услыхавший только что свой собственный смертный приговор. Я никак не мог заставить себя сказать ему хоть одно слово. Прошла минута, мучительная и бесконечная, точно целая вечность… Он коснулся меня рукой.
— Ничего, Эл, — произнес он прерывистым шепотом. — Право, я ничуть не огорчен. Для меня ведь это безразлично.
Но это не было для него безразлично. Наоборот, эта последняя неудача разбила его сердце и окончательно доконала его. У него не было уже ни сил, ни желания бороться со своей участью, и месяц спустя его отправили в больницу.
Медленно угасал он, и на выздоровление не было ни малейшей надежды. Мне хотелось написать его старой матери, но это только причинило бы ей напрасные страдания — все равно ей не позволили бы повидаться с ним. Даже сам начальник тюрьмы не посмел бы нарушить закона. Все, что я мог сделать для него, это почти каждую ночь приходить к нему в больницу и болтать с ним. Когда я подходил к его койке, он неизменно протягивал мне с улыбкой руку, и каждый раз, когда я глядел в его глаза, в которых видны были живость, ум и честность, острая боль хватала меня за душу. Он никогда теперь не упоминал о своей матери.
В то время положение мое в тюрьме было довольно привилегированное. В качестве личного секретаря начальника тюрьмы я мог свободно посещать любой корпус: если бы не это, Дик мог бы умереть, прежде чем мне удалось бы хоть раз повидаться с ним.
Когда кого-нибудь из заключенных отправляли в больницу, всякое сношение его с остальным тюремным миром прекращалось. Порой несчастные проводили долгие месяцы на своих койках, не перемолвившись ни единым словом со своими немногими друзьями; они страдали и умирали без единого проблеска человеческого сочувствия. Я был единственным посетителем Дика в больнице. Остальные товарищи недолюбливали его за его непостоянный, угрюмый характер, а также и за его прямо-таки сверхъестественные способности к механике. Между тем во всей тюрьме не найти было более кроткой, более ласковой души, нежели у этого бедного малого, который с каждым приступом кашля медленно приближался к могиле. Равнодушно, точно посторонний наблюдатель, глядел он на свои страдания и на неизбежную смерть, а в голове его зарождались порой странные и непонятные мысли. Однажды ночью он обратился ко мне тоном, в котором слышалась какая-то ироническая мечтательность.
— Эл, как ты думаешь, для чего я родился на свет? — спросил он меня. — Можно ли сказать вообще, что я жил?
Я не мог найти на это ответа. Я знал, что я жил и что в жизни моей было немало счастливых минут, но относительно Дика у меня не было подобной уверенности. Не ожидая моего ответа, он продолжал:
— Помнишь ли ты книгу, которую дал мне твой друг Биль? Я прочел ее от начала до конца, и только тогда я понял, как жестоко поступили со мною люди. Из нее я впервые узнал, какой может быть настоящая жизнь, а я — мне ведь только тридцать шесть лет, — а я умираю, никогда даже не отведав этой настоящей жизни. Погляди-ка на это, Эл. — Он протянул мне клочок бумаги, на котором был занесен целый ряд коротеньких фраз. — Это все то, чего я никогда не видел, никогда не делал. Подумай только, Эл: я никогда не видел океана, никогда не пел, никогда не танцевал, никогда не был в театре, никогда не видел хорошей картины, никогда не любил… Да, да, Эл, ведь я ни разу за всю мою жизнь не заговаривал с девушкой. Никогда ни одна женщина не бросила на меня даже ласкового взгляда. Мне хотелось бы знать, для чего только я родился?
Случилась как-то неделя, когда я был так занят, что не мог навестить его. Однажды поздно ночью я забежал в почтовую контору поболтать с Билли Рэйдлером. По коридору, направляясь к мертвецкой, брел рослый негр-носильщик, шаркая ногами и насвистывая. Билли и я обычно выглядывали из конторы и осведомлялись машинально об имени умершего, чтобы тотчас же перестать о нем думать. В тюрьме все свыкаются со страданиями и со смертью. В эту ночь негр постучал к нам в окно:
— Масса Эл, угадай-ка, кого я везу сегодня?
— А кого, Сэм? — отозвались мы.
— Маленького Дика Прайса.
Маленького Дика Прайса! Его тоже швырнули в тачку, небрежно завернув в старую тряпку; голова его болталась с одного конца, а ноги свешивались с другого. Сэм загрохотал дальше, к мертвецкой.