60875.fb2
Таких «палиндромов» — буквенных и словесных — целый букет. Стихотворение «Мой маяк» (стр. 115) построено на ином, писарском языке: каждое слово начинается на «м»:
(и т. д. до одури)
В стихотворении «Слово» каждое слово начинается с буквы «с».
В стихотворении «Июльская ночь» все начальные буквы составляют азбуку от А до Ѳ.
Есть вирши с длинным чулком рифмующихся слогов на конце (семисложные рифмы).
(стр. 91)
Есть и сплошные рифмы, напоминающие по сложности узора рисунки для вышивания, прилагавшиеся когда-то к «Ниве». Есть и «звукопись», и «перезвучия», и «двух- и трехдольники», и стихи в виде треугольника… Упущены лишь те «концевые спотыкачи», которые мы знаем еще с детства.
Помните: к каждому слову прибавляли «лды».
Но когда Брюсов кощунственно после Лермонтова пытается вновь перевести (свободными стихами Гёте) «Ночную песнь странника», не помогают никакие палиндромы. Хлопает, как отяжелевшая утка, крыльями, — и ни с места.
(стр. 72)
Каждое из помещенных в «Опытах» Брюсова стихотворений, по выражению автора, — «частица его души». Какая это была душа — пусть судят зрячие… Такого Брюсова, исчерпавшего себя до дна, — мы без сожаления и горечи можем отдать большевикам.
Неожиданная кончина широко популярного писателя-юмориста, так преждевременно ушедшего из жизни, еще теснее смыкает круг русской писательской семьи. Кто бы ни ушел из тех, немногих, кто привлекал к себе внимание за последние десятилетия, — поэт ли, прозаик, драматург — смены нет и не видно.
Первые литературные шаги А. Т. Аверченко еще на памяти читателя связаны с основанием им в конце девяностых годов в содружестве с несколькими литераторами и художниками «Сатирикона», близкого по облику мюнхенскому «Simplicissimus». Никому не ведомый харьковский провинциал приехал в Петербург и на страницах нового журнала, столь не похожего на прежние кустарно-юмористические еженедельники, сразу выдвинулся своим сочным, здоровым юмором, своеобразным талантом рассказчика-весельчака, сумевшего расшевелить самого серьезного и хмурого российского читателя.
Чуждый надрыва, далекий от всех интеллигентских «проклятых» вопросов, Аверченко сделал своим героем мелочи быта, а острая наблюдательность, четкое знание русской провинции, особое чувство смешного, — связанное, быть может, с его хохлацким происхождением, порой доходили до виртуозной игры в его коротеньких рассказах-анекдотах. Автор, чуть ли не единственный в прозе представитель беспечной русской богемы, сталкивал лбами неожиданные положения, развивал до гротеска какую-либо уродливую, подмеченную им в толпе черту и, не глумясь, не уничтожая своего случайного героя, весело над ним потешался и отпускал его с миром. Таков был далекий предшественник Аверченко, популярный в свое время немецкий юморист Сафир, современник Гейне.
Длинный хвост подражателей, все эти Гуревичи, Оль Д’Оры и Ландау, упражнявшиеся на задворках «Сатирикона» и окружавшие блеклым гарниром имя своего учителя, ни в малой мере не усвоили своеобразных черт его письма: меткого и короткого диалога, нарастание внешнего комизма, неожиданного фейерверка развязки. Аверченко создал стиль и моду, а бойкая юмористическая артель торговала шипучкой, разливая ее в бутылки из-под чужого шампанского.
Среди тяжелодумов той поры, мрачно копавшихся в вопросах пола, неуклюже флиртовавших то с мистическим анархизмом, то с проблемой смерти, свежий заразительный юмор Аверченко был несомненно оздоровляюще полезен и сыграл свою общественную роль помимо направленческого безразличия автора.
Быть может, длительная фельетонная работа, срочная, связывающая размером и зачастую комкающая темы, помешала покойному юмористу развернуть свое дарование в более широкие бытовые полотна, помешала ему стать тем, чем был Федотов в живописи. Но, увы, счастливая возможность выдерживать свои рукописи в ящике письменного стола, возможность неторопливого и независимого от злобы дня творчества была неосуществима для тех, кто, подобно покойному, жил исключительно еженедельно-журнальным и газетным трудом, не дающим ни передышки, ни места для широких замыслов. А альманахи и толстые журналы с упорством староверов чурались юмора, предпочитали ему любую муйжелевскую мочалку, тянувшуюся с января по декабрь.
В эмиграции, вне окружения старого многоцветного и сочного русского быта, добродушный юмор Аверченко резко надломился. С непоколебимым упорством вгрызался он в безрадостную и бездарную тему: «большевизм». Сатира сменила юмор. Ненависть к поработителям быта заслонила веселую усмешку обывателя над забавными нравами своей родной улицы, беспечно шумящей за его окном («обывательское» отношение для нас сегодня отнюдь не жупел, а напротив — во многом здоровое, утверждающее национальный быт начало).
В последние годы Аверченко неутомимо бил своей легкой скрипкой по чугунным красным головам, — и это невеселое, новое для него занятие является большой и доблестной заслугой покойного писателя. Разумеется, за вывернутой наизнанку сумасшедшей большевистской жизнью никому не угнаться. Любая вырезка из советской хроники фантастичнее любого гротеска самого Щедрина, но в мире все растущего эмигрантского безразличия и усталости дорого каждое слово протеста и непримиримого отрицания красной свистопляски. Были «сменившие вехи», были и полусменившие, а вот веселый и беспечный юморист оказался одним из самых стойких и непримиримых.
Мы надеемся, что в эмиграции найдется русское издательство, которое догадается выпустить в свет «Избранные рассказы Аверченко». Покойный автор отличался одним редким качеством: он почти никогда не был скучен. А избранные его рассказы, собранные внимательной рукой и связанные вместе, не залежатся на книжных складах и будут лучшей данью памяти жизнерадостного писателя и человека, который вне всяких теорий словесности проста-ком-самоучкой пришел в литературу и всем нам подарил немало веселых минут.
Я хочу коснуться нескольких черт так внезапно закрывшего глаза Аркадия Аверченко, — тех черт, которые были знакомы лишь немногим, близко знавшим его и работавшим с ним лицам.
Беспечный и легкомысленный весельчак, — так должны были представлять его себе бесчисленные читатели. А между тем в характере этого весельчака была одна преобладающая черта, которой и любой серьезный человек мог бы позавидовать: исключительная работоспособность, никогда ему не изменявшая. Качество отнюдь не великорусское — железное упорство хохла, гнувшего свою линию, уменье работать, не остывая, не поддаваясь никаким настроениям, с точностью машиниста, ведущего свой поезд от станции до станции.
Почта приносила в «Сатирикон» со всех концов России груды рукописей (вернее сказать, «ногописей»). Оглушительно-нелепые цитаты, смешившие всех в «почтовом ящике», не сочинялись шутки ради самим редактором, как казалось многим. Сотни и сотни акцизных и почтово-телеграфных графоманов заваливали своими корявыми куплетами и набросками редакционный стол. Аверченко все сам читал, молниеносно процеживал, натыкал несчастных авторов, как жуков, на булавки своего юмора, двумя-тремя словами распластывал на последней странице и хоронил на дне редакционной корзинки. Он вел все редакционные собрания, веселые и дурашливые, но вместе с тем и строго деловые… Придумывал сообща с ближайшими сотрудниками темы для рисунков, руководил расклейкой номеров, ездил в Комитет по делам печати, выдирая из цепких лап цензуры застрявшие там злободневные карикатуры… Выступал на вечерах, переделывал свои рассказы в пьески, редактировал «Дешевую библиотеку» «Сатирикона», сотрудничал попутно в нескольких провинциальных газетах и никогда не забывал о своей основной, любимой работе в «Сатириконе», никогда не запаздывал, выступая часто в одном номере под несколькими псевдонимами, затыкая, если нужно, все пробелы экспромтами-«мелочами».
Как он со всем этим справлялся — не знаю, но справлялся легко и словно шутя.
И попутно — он успевал жить. Вкусно, смешливо и жизнерадостно. Правда, обсуждение тем иногда переносилось в просторную столовую «Мариинской гостиницы» в Чернышевой переулке — в двух шагах от редакции — но уж подлинно таких веселых заседаний во всем литературном Петербурге не было. Председатель — редактор, внешне сдержанный и неповоротливый, был среди своих неистощимо весел, но как-то под сурдинку, исподтишка, точно раскачивая других. И собрания эти проходили, словно нескончаемый пикник молодых кентавров, которые в числе прочих развлечений вздумали выпускать еженедельный «смешной» журнал.
И еще не лишняя подробность: в те счастливые молодые годы никогда никаких ссор и недоразумений в кругу сатириконцев не было, а вино в их быту было только легкой подробностью и никогда не заплетало веселых языков. Всегда ровный, добродушный и приветливый, Аверченко шуткой отмахивался от неизбежной в любом деле воркотни и только однажды, помнится, вышел из себя. Василий Князев, нынешний советский лжепиит, случайно присосавшийся к «Сатирикону», как-то до одури надоел всем в редакции, выпрашивая тему для своих очередных виршей. Аверченко молча взял его за плечи, втолкнул в чулан с бракованными номерами, запер и продержал там до окончания редакционного дня.
Люди, случайно сталкивавшиеся с Аверченко, когда он бывал вне круга своих — той же богемско-бесшабашной окраски лиц, помнится, не раз удивлялись: этот солидный, сдержанный человек — Аверченко? Да он вовсе не «смешной» — не острит, молчалив, вял… Они не понимали, что по той же причине прирожденные комические актеры в обыденной жизни также бывают нередко сдержанны и молчаливы. В силу, быть может, подсознательного оберегания своих сил… И наоборот: разве не встречали мы серьезнейших профессоров, которые в частном своем быту, словно разминая уставшие от сухой напряженной работы мозги, дурачатся, хохочут, острят, — правда, не всегда удачно…
Автор бесчисленных юмористических рассказов, проникавших во все уездные углы хмурой России, ушел из жизни. Умер на чужбине, эмигрантом. Снилась ли его беззаботной душе такая судьба?..
Еще за день до смерти, как писали об этом из Праги, он шутил и надеялся осилить свою болезнь, жить и работать… Судьба не улыбнулась на его последнюю шутку и сурово поставила точку.
<1925>
Если вспомнить — русская поэзия в последнее десятилетие перед войной была лишь условно русской. Художественная проза была несравненно сильнее насыщена национальным содержанием, но стихи — перелистайте любую нашу предвоенную антологию, — не покажется ли большинство страниц переведенными с какого-то общеевропейского символического языка на русский?
Исключения редки. Вспоминаются великолепные русские пейзажи Бунина, от которых поэт перешел затем к сухой и неподвижной экзотике Востока, псевдославянское псевдомифотворчество Городецкого («Ярь»), клюевская декоративная, немного сусальная деревня, «Поповна» Андрея Белого, неожиданная и у этого темного поэта лукавая и радостная, подлинно русская страница, вязкие, словно пропитанные дегтем, натуралистические вирши Вл. Нарбута. Кажется, все.
О причинах этого сложного явления здесь говорить не будем: это тема, которой может быть посвящена целая книга.
Имя недавно ушедшего из мира П. П. Потемкина в связи с затронутой темой привлекает к себе наше особое внимание. Беспечный представитель богемы и изящный сноб, возлюбивший пестрый театральный мирок парикмахерских кукол, горбунов, арлекинов, бесшабашных негров, умел так мастерски и весело вызывать из небытия весь этот забавный антураж европейских кабаре. И вместе с тем он единственный из всех создал исполненный своеобразия, фации и лукавства национально-лирический цикл типических персонажей русского города.
Задание скорее живописное, чисто федотовское, нашло свое разрешение в сочной словесной живописи, — причем сдержанная юморизация типа никогда не переходила в фарс, в глумление, в карикатуру-пародию, в желание угодить галерке. Военный ли писарь, мальчишка из мелочной, татарин (халат-халат), дворник и лихач, приказчик из живорыбного садка — казалось бы, такие пресные, повседневные и не-литературные натурщики в зарисовках поэта, сохраняя свои до тонкости схваченные бытовые черты, были обвеяны дыханием подлинного лиризма, влекли к себе, вызывали душевную симпатию и добрую улыбку.
Словно примелькавшиеся лица своих родных и близких, каждый видел их сто раз на любом перекрестке, и вот пришел поэт — несколько легких чудесных строк — и превратил валенку, грязную метлу и всклокоченную бороду в румяное пятно городской герани.
Странный поэт. Он ни разу не высек ни одного лавочника за «мещанство», не возмущался петербургскими кафешантанными певицами, не превращал добродушного и замотавшегося околоточного Иванова в кровожадного Вия. Он очень любил жизнь, не требовал, чтобы крапива и чертополох пахли розой и с большой любовью вычерчивал их четкий и неповторимый рисунок.
Странный поэт. Рабочие на лесах строящегося дома, городская прислуга, мальчишка-подмастерье и прочая, так называемая младшая братия, никогда не служили ему манекенами для кройки «гражданских» стихов. Меньшая братия не валяется у него в канавах, не проклинает небо и землю, не бьет себя в грудь, — она у него почти всегда улыбается, в глазах задор, на щеках румянец. И право же, поэт-художник обнаружил немалую мудрость и такт тем, что дал нам возможность полюбоваться на живых людей во всей полноте их национального здоровья и своеобразия. Не осуждаем же мы за это Кустодиева. Напротив. А потемкинская не-гражданская бытовая лирика, нимало не заботясь о том, несомненно попутно делала свое доброе дело лучше всякой гражданской. Такова сила художественной правды и бескорыстной ясной жизнерадостности, столь редкой в нашей лирике.
Форма? Без строф, без пауз, слитая в одно лесенка длинных, коротких и совсем коротких строк. Свободный, прерывистый ритм, отчасти родственный ритму немецких «Бретта Лидер» (песни подмостков) начала девятисотых годов. Форма эта под рукой мастера-поэта, как послушная гармоника, растягивалась и сжималась, была исполнена порывистого движения, и всякое бытовое прозаическое слово претворялось в ней и радостно звенело.
Вот начало стихотворения «Ларечник»:
Невольно выплывает в памяти «Дядюшка Яков».
Наконец, вкратце о других сторонах многогранного творчества поэта: о цикле изящных театральных безделушек, в которых тоже пробивалась русская струя («Катенька», «Платовские казаки в Париже», «Полотеры»), о законченной и подготовленной им к печати антологии чешских поэтов в его переводе, о его многочисленных ритмически безукоризненных переводах из романсовой литературы, о круге стихов, вышедших в сборнике «Смешная любовь».
Но основным своеобразным трудом поэта, его художественным подвигом, четким и ярким, остается «Герань», насаженный им русский палисадник, многокрасочная галерея городских типов, живые махровые русские цветы. Так живы они в памяти и так бодро и радостно напоминают они со страниц маленькой книги о чудесной, великой стране, в которой мы когда-то жили.
Путь творчества поэта никогда не сливается с большой дорогой. Шумный, взмыленный успех Городецкого и поэзобарабанная карьера Северянина отгорели, как ракеты, не оставив после себя даже следа.
Потемкин в этом смысле никогда не был «модным» и всегда оставался поэтом, никогда не был стиходелом.
Но если сегодня выпустить на свет его избранные страницы, — у нас несомненно будет одной любимой книгой больше.
Книга открывается сдержанным и четким рассказом «Однорукий комендант». Рассказ этот, написанный в тонах бесхитростного повествования, в купринской прозе примыкает к известному нам уже в эмиграции «Царскому писарю». С большим вкусом и достоинством развертывается русская тема, повесть об одном из цельных и крепких русских людей, звучащая для нас сегодня, как просветленное бытовое сказание… Не в каждом ли городе, не на каждой ли странице нашей ненаписанной истории такие люди, большого и малого калибра, были избранными, часто незаметными праведниками среди обломовского и смердяковского болота. Излюбленная лесковская тема вновь оказалась живой и как-то по-новому нам близкой под пером большого мастера и зоркого человека.
Почти все остальное содержание книги — внерусское. Новые края за долгие годы скитаний дали новые краски, образы, звучание. Для настоящего художника, конечно, нет чужого. Прочтите яркий и волнующий очерк «Золотой петух». Французские петухи встречают восход солнца. Вот и все содержание очерка, укладывающееся в короткую, пресную строку. Но с какой силой и убедительностью передана в слове эта петушиная симфония, какое бодрое утверждение и приятие жизни, всякой жизни, под любым небом… Любого лежебоку, просыпающего золотые утренние часы, потянет после этого очерка пережить, испытать самому, как хороши бывают на земле иные, простые и светлые, как солнце, минуты.
В рассказе о кошке «Ю-Ю» много доброго юмора, много забавных, впервые рассказанных подробностей, ради которых только и стоит браться за перо.