60875.fb2 Саша Черный. Собрание сочинений в 5 томах. Т.3 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 94

Саша Черный. Собрание сочинений в 5 томах. Т.3 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 94

Очерки о южной Франции «Юг благословенный» написаны любящей рукой. Мы все в эмиграции исподволь обрастаем и проникаемся чувством второй родины. Но купринская сдержанность делает излишними столь обязательные для многих ламентации, обращенные к русской березе, черемухе и крапиве. Краски щедры, дали свободны, глаза взволнованны и после городской зимней спячки радуются новому со всей жадностью, присущей глазам художника и вырвавшегося на волю человека в пиджаке.

Завершающий книгу апокриф «Лесенка голубая» изящно и тепло сплетен с современным бытовым узором. Тяга к легенде, к апокрифу-сказанию, уводящему от пресных будней, не впервые звучит в творчестве Куприна. Но в данном рассказе своя особая гармония: разные, столь далекие души — тяжелораненый русский пехотный капитан и французская сестра-монахиня — в затхлой госпитальной палате породнились на миг, покоренные светлой легендой, высокой гармонией вымысла, которая превыше всякой житейской правды.

Зрячего читателя эта книга порадует. Теперь, когда преимущественное право на издание имеют либо «Самоучитель мыловарения», либо теософически-оккультные семечки, новая книга большого русского писателя — ценный подарок.

<1927>

ПУТЬ ПОЭТА*

«Смешная любовь» — так называлась первая книга стихов П. Потемкина, вышедшая в свет в Санкт-Петербурге в 1908 году.

Поэту было тогда 22 года. В первой книге обычно — этюды, гаммы. Юность пробует голос и нередко срывается. Но петербургский студент-словесник, похожий скорее на лицеиста, изящный и сдержанный, уже в этой ранней книге обнаружил присущие его лире свойства: эластичную плавность стиха, изысканное мастерство сложного ритма, прерывистый перебой строк, четко отвечающий внутреннему волнению.

В первой книге Потемкина порой звучала та театральная манерность, капризная и грациозная, которая потом привела поэта к одному из излюбленных им видов творчества, — к театральной миниатюре. Томящаяся среди петербургских ночных «серых улиц» и «слепых домов» муза создавала из тумана и мглы миражный мирок жестяных любовников, парикмахерских кукол и трагических горбунов.

Петербург в «Смешной любви» не тот, который мы знаем по «Герани». Поэт не отошел еще от своих личных переживаний, юность позирует перед собой, порой словно играет болью, притворяется опытнее и искушеннее самой себя, и Петербург только мрачная декорация в лирической пьесе, главным действующим лицом которой является автор.

«Герань» — вторая лирическая ступень, столь далекая от «Смешной любви», словно ее другая рука писала. Автор шире раскрыл глаза и увидел другой Петербург: живой, теплый, русский. Гримаса боли и разочарованности исчезла, «я» стушевалось. Вокруг и рядом, в заурядной столичной повседневности, на панели и в петербургских скверах, во дворах, на каналах и на верхушке конки поэт подсмотрел красочную и краснощекую народную жизнь и весело и любовно заполнил ею круг «Герани».

Ничего от Кольцова, ничего от Никитина. Ничего от гражданских мотивов и общеобязательной любви к младшему дворнику. Скорее, украшенная сложным ритмическим узором далекая линия, идущая от некоторых веселых и беспечных народных страниц Некрасова: от «Коробейников», от «Генерала Топтыгина».

Лукавая веселость музы Потемкина, необычное соединение двух начал — лирического и буднично-забавного, создали редкий по своеобразию цикл рисунков-стихотворений, темы которых навеяны населением петербургских нижних этажей. Дворник, городовой, извозчик, белошвейка, татарин-старьевщик, приказчик живорыбного садка, подвальная прачка, — незаметные, окружавшие нас на каждом шагу персонажи, о сочной бытовой привлекательности которых мы и не догадывались.

И самый петербургский пейзаж, вызывающий в памяти штампованный образ неба, цвета солдатской шинели, навозного снега и безнадежного, кислого дождя — в потемкинских стихах проясняется и голубеет, овевается молодым весенним ветром с островов, гамом веселой Вербы, гомоном воробьев в Александровском саду, гулким раскатом пасхальных колоколов. Точно сама молодость под руку с поэтом беспечно кружилась по петербургским широким проспектам, смеясь, заглядывала ему в глаза на площадке трамвая, влюбляла в каждое голубиное крыло на шляпке случайной прохожей.

Беспечный и бескорыстный, он был поэтом не только в своих кудрявых звонких стихах. Его страницы — отражение того странного, неповторимого душевного строя, который в каждом движении, в каждой мысли, воплощенной в стихе и не воплощенной, определяется старомодным словом «поэт»… Потемкин был таким поэтом с головы до ног.

Узнать его руку можно сразу даже по любой неподписанной им лирической мелочи в старом «Сатириконе». В каждой мелочи, как в мельчайшем осколке алмаза, все та же игра: грациозная, порывистая веселость, прерывистый, вольный ритм, добродушное, юное лукавство, четкая и чеканная словесная графика.

И вот теперь, когда близкий нам Петербург, как и вся старая бытовая Россия, исчезли, развеяны по ветру, растоптаны копытами новых скифов, — живописная бытовая лирика Потемкина дышит новой повторной жизнью: острым и ярким отражением ушедших столичных будней.

У поэта вообще возраста нет. Старый Гафиз и Анакреон моложе многих юношей. Но эмигрантские годы даром не проходят.

В стихах «Переход» (у каждого из нас был свой незабываемый переход оттуда) глаза художника еще тянутся к жизни, еще подмечают красоту, сапфирно-синюю ленту Днестра, вишенье и зыбкий мостик через ручей, месяц, запыленный серебристыми облаками… Но душа придавлена железом печали, слова скомканы и прерывисты:

И страшно тем, что нету страха, —Все ужасом в душе сожгло.Пусть вместо лодки будет плаха,На ней топор, а не весло, —Ах, только бы перегребло!

Как многие из нас, поэт искал ширмы. Переводил (и чудесно переводил) чешских поэтов, набрасывал горькие строки парижской, эмигрантской «Герани» («Эйфелева башня», «Яр»). Но свое, единственное, надломилось и отошло. «Деревья чахлые заплеванных бульваров» не заменили родины. В воспоминаниях, последнем даре самых обойденных, — горькая полынь:

И место действия — Москва,И время — девятьсот двадцатый.Ах, если б о косяк проклятыйХватиться насмерть головой!

Смерть пришла сама. Тихой рукой закрыла глаза и остановила беспокойное сердце поэта.

Да будет светла память о нем!

1928

Париж

РУССКИЕ ИСТОРИЧЕСКИЕ НАРОДНЫЕ ПЕСНИ О ПЕТРЕ ВЕЛИКОМ*

В цикле русских исторических народных песен, свободно откликавшихся на все значительные события русской исторической жизни, немалое место уделено Петру Великому.

Всю тяжесть резкой перемены государственного уклада, черновое, порою изнурявшее народ, строительство, непрерывные петровские походы — народ вынес на собственных плечах и отразил в своем слове.

Тем не менее, русская историческая песня, одаренная мудрым чутьем справедливости, оказалась на стороне Петра, царя-строителя и неутомимого работника. Ни жестокие картины расправы со стрельцами, ни подчас невыносимая царева служба не заслонили основных черт облика Петра: первый в труде, первый в ратном подвиге и опасности, — ничего для себя, все для родины, для ее славы и процветания. Все его труды и дела протекали на глазах у всех — от заботы о посадке желудей под Таганрогом до великих бранных дел. А последний, сведший Петра в могилу, столь близкий народной душе подвиг (спасая на петербургском взморье тонувших в бурю солдат, простудился, слег и умер), — не о нем ли вспомнил стоявший у его гроба молодой солдат, когда плакал, разливался рекой, поминая «полковничка Преображенского, капитана бомбардирского»?

Затейливая, словно переливающаяся словесной парчой, песня-сказание «Рождение Петра» вся исполнена светлой радости и ликования. Такие песни слагались нелицеприятной памятью народной лишь о тех, кого любили, прощая им суровый нрав и тяжелую хозяйскую руку.

Печатаемые в этом сборнике образцы русских народных песен о Петре, помимо своего исторического значения, являются прекрасными образцами народного творчества.

Как и народное зодчество и обиходное кустарное искусство (см. статью И. Я. Билибина), как народные напевы, так и художественное слово — народная русская лирика — образуют единый круг бесценной Русской Красоты. Из быта она давно ушла, но для каждых чутких глаз и ушей воскресает вновь и вновь.

Прикоснуться к истокам этой крепкой и выразительной, родной и самобытной красоты, к совершенным достижениям народного духа всегда радостно и любо и нам, взрослым, и идущим за нами молодым, подрастающим: ибо ничто так полно не утолит русскую жажду здесь на чужбине.

<1928>

«ПАМЯТИ ТВОЕЙ»*

Раскрывая любую новую русскую книгу, невольно ищешь в ней отклика на то, что кровно близко нам всем: не посвящены ли ее страницы горестной и темной русской современности, угрюмому и ущемленному советскому быту, столь далекому и непонятному для нас сейчас, как Китай иностранцам. Повести и рассказы о прошлом, зачастую просветленном и романтизированном эмигрантской тоской и бездомностью, как бы мастерски они не были написаны, все же не так нас волнуют, как тема первой важности, от которой никуда не уйдешь: как живут там, как умудряются жить, как хватает сил. Не отсюда ли наше жадное внимание к Зощенко, отразившему советские будни в трагических гротесках, слегка смягченных невинной усмешкой рассказчика-простака.

Писатель-эмигрант, видевший все там своими глазами, несравненно свободнее. Но нелегка и его задача: человек там перешел предел страданий, бытовой уклад скомкан и принижен до жизни термитов, краски стерты, пестрота и многообразие личной жизни, обихода семьи, города и деревни — выкорчеваны с корнем и даже самое Зло в большевистской постановке стало удивительно бездарным и однотонным.

Задача нелегка, тема — почти подвиг, и тем большую признательность вызывает к себе автор нового сборника «Памяти твоей» — слова эти звучат с обложки, как скорбный символ, посвящение. Первый очерк, рассказ о том, как расстреляли русского священника, так глубок и сдержанно прост, что вновь и вновь со всей остротой переживаешь вместе с автором последние дни и часы каждого такого праведника… И трагичнее даже самого советского театра Гиньоль вскользь брошенная мысль, что у красного прокурора (короче говоря — у убийцы) такое «обыкновенное» лицо. Мысль эта в свое время волновала еще Короленко. «Минута молчания» — вот то душевное движение, которым хочется назвать впечатление от этого очерка, когда медленно дочитаешь его до последней строки.

Четко и жизненно-правдиво обрисована фигура старухи-немки в рассказе «Валькирия». Добрая и несложная ее душа словно вкраплена в отвратительную, не признающую ее жизнь. Но в каждом слове и теплом движении она нужна окружающим ее людям, даже своим врагам. И, пожалуй, без таких, как она, там и совсем дышать было бы трудно. Даже ее смешной русский язык трогателен и убедителен, ни в одном слове автор не перешел в шарж, не нарушил верной душевной интонации.

Вот какими удивительными словами передает она по-русски содержание немецкого песнопения из своей черной книжечки: «…с твоей паломнишески палка ти проходишь шерез полья и шерез хольми. Шерез сами высоки хольми и шерез сами громадни гори. И шерез моря ти переплевайш. Но через сами маленьки холмик ти не перешагнул. Тут ти остался лежайт под этим холмик и тут ти будешь спайт свой вешни сон».

С особо бережным вниманием пишет Георгий Песков о детях. Как ни трагична обыденная советчина для всех, детям в ней еще горше, чем взрослым. Истоки жизни отравлены, детства нет, маленькие сумрачные старички слишком много знают и видят, круг замкнут. Маленький Алик в пыльном чулане ищет какую-то синюю карточку со звездами — в ней прыгают лягушки. Но взрослым не до детской романтики, у них крупа, сахарный песок — волчья борьба за сегодняшний день… Сколько их таких, искривленно растущих Аликов по русским углам. Рассказ о Мише («Бабушкина смерть») прекрасен. Все растущее чувство беспомощной жалости к загнанному в тупую щель ребенку не подсказано автором — строка за строкой подымают его в вас, держат в напряжении, не дают отдыха в примиренно-счастливом конце. Там таких концов не бывает.

Отчетливо и остро вскрыта черта, столь знакомая нам за последние трагические годы: в душном бытовом подполье даже кровно близкие люди становятся беспощадны и безжалостны друг к другу («Шурик»).

Целый круг людей, смытых и обезличенных революцией, автор символизирует в рассказе «Жилец» в лице неизвестно откуда появившегося Давида Васильевича. Человек приходит, уходит, ест и пьет, — но это тень от тени, и даже теплый мещанский уют, к которому он случайно приткнулся, не возвращает его самому себе. За простенькой фабулой — одна из самых горьких и близких нам трагедий российского бездорожья. К этому циклу можно отнести и очерки «Покупательница» и «Фокс».

Два рассказа — «Тринадцатый» и «Генералынин мопс» (чеховская фабула) не в тоне книги и несколько нарушают ее цельность.

Но в общем содержание сборника значительно, автор — уверенный в себе художник, у него свои глаза и слова. Язык Георгия Пескова благородно-сдержан, меток и прост. По темам — и краски. Действующие лица говорят сами, никогда за них не говорит автор. И полное отсутствие истерики, которую чувствуешь иногда в эмигрантских отражениях советского быта — немалое достоинство.

<1930>

РУССКАЯ КНИЖНАЯ ПОЛКА*

В какое эмигрантское жилье не придешь, — прежде всего ищешь глазами: а есть ли здесь книжная полка? И нередко, увы, вместо книжкой полки со стопкой русских книг увидишь глупую куклу маркизу в углу диванчика, граммофонные пластинки с негритянскими завываниями, пачку билетов со скидкой в ближайшее кино («Скрежет страсти!», «Объятья мулатки!») и замусоленную колоду карт на столе.

«Помилуйте, — говорят иные, — какие там книги! Жизнь птичья, эмигрантская, где там еще на перелете книжной полкой обзаводиться».

Так ли?

Живем подолгу, многие десяток лет кряду сидят в своих «иноземных» углах, кое-кто и мебелью обзавелся и даже книжный шкаф купил по случаю подержанный… Но книг так и не завел.

Дорого!

Но ведь весь Пушкин стоит не дороже глупой куклы маркизы, нескольких пластинок с фокстротами, нескольких билетов в угловое кино, не дороже двух бутылок с вишневкой.

Скажем просто:

Только тот причастен к русской культуре и в меру сил хранит ее и передает своим детям, кто у себя дома, в своем гнезде, не может обойтись без русской книжной полки.

Ибо, если и от русской книги отвернемся, выбросив ее из обихода, — не превратится ли ежегодный праздник «Дня русской культуры» в торжественный холодный парад, в официальные поминки по гениям русской мысли?