1826 год
На причал Охотска для посадки на пароход они вышли строем — пять бывших смертников впереди, остальные сто двадцать человек — колонной, по четыре в ряд. Без чинов и регалий, в собственной цивильной одежде, поскольку мундиров и всего прочего, связанного с военной службой, их лишило решение Верховного суда. Навсегда или до какого-то времени, неважно — это уже не угнетало, как в первые дни после ареста и начала допросов. В колонне были и совсем молодые, как двадцатидвухлетние Петр Беляев и Николай Панов, и пожилые, как сорокатрехлетний Михаил Лунин или сорокасемилетний Василий Тизенгаузен. Возглавлял колонну тридцатидвухлетний Павел Пестель. Он как был руководителем заговорщиков, так им и остался. Авторитета ему добавил и ореол мученика-смертника, и Пестель воспринял это как должное, хотя остальные его товарищи по приговору — Михаил Бестужев-Рюмин, Сергей Муравьев-Апостол, Кондратий Рылеев и Петр Каховский — таким же авторитетом не пользовались. И как-то само собой получилось, что глава Северного общества бывший князь Сергей Трубецкой добровольно уступил Пестелю первенство, предпочтя остаться в рядах товарищей.
Собравшееся на берегу немногочисленное население Охотска молча взирало на их проход — последний по собственно российской земле. Дальше были море, океан и неведомая колония — Русская Америка.
Четыре с половиной месяца двигался караван от Петербурга до Охотска. Сначала на сорока, по зимнему пути, кибитках, потом на трех десятках повозок, затем на пяти больших лодках-паузках по Лене до Якутска, а далее к морю — верхом на лошадях и оленях по так называемому Охотскому тракту — через горы и болота, порой прорубаясь сквозь непроходимую тайгу. И все это время Павел Иванович Пестель нет-нет да возвращался к мысли: а стоило ли затевать все эти тайные общества ради свержения власти, если сама власть в лице императоров за последний десяток лет сделала для блага России больше, чем за все предыдущие столетия? Взять хотя бы дороги. В свое время, вступив в должность сибирского генерал-губернатора, отец, Иван Борисович Пестель, проехался по подопечной территории. Не по всей, конечно, — вся была слишком велика — так, по южному краешку, от Тюмени до Иркутска. Старший сын Павел, юноша двенадцати лет, отпущенный из Дрезденского университета на летние вакации, сопровождал его в поездке. И отцу, и сыну хватило двух месяцев путешествия по ужасающей грязи (лето выдалось дождливое), чтобы навсегда возненавидеть эти рытвины и ухабы, по чьей-то злой иронии называвшиеся дорогами. А вот теперь, всего через двадцать лет, тот же тракт от Томска до Иркутска — полторы тысячи верст! — потряс Павла Ивановича своим европейским благоустройством: широкий, ровный, без крутых подъемов и спусков, отсыпанный речной галькой и щебенкой и плотно укатанный, он совершенно законно носил свое новое звание — шоссе.
В одном месте, где-то после Тулуна, майский ливень размыл полотно, и группа рабочих занималась ремонтом: трое совковыми лопатами подсыпали в промоину глину, четверо двумя трамбовками — это толстые сутунки с приколоченными сверху длинными ручками, — дружно ухая, уплотняли ее; на обочине лежали кучи щебня, приготовленные для отсыпки. Руководил работами молодой парень в поддевке и картузе.
Пестель попросил своего возницу задержаться на минуту возле мастера. Поинтересовался:
– Где научились так дороги строить, любезный?
– Дак ить в Америке, сударь, — ответствовал мастер, приподняв картуз, а когда вопрошавший удовлетворенно кивнул, добавил: — В Русской Америке, в Калифорнии. Там таких дорог нонче много.
И так пристально, глаза в глаза, посмотрел, что Павел Иванович отчего-то смутился и даже покраснел. Понял, что покраснел, и смутился еще больше.
– Поехали, — кивнул вознице и до самого ночлега не проронил ни слова. Думал: не зря говорят, что в России две беды — дороги и дураки. Одна беда уже изживается, а вот как будет с дуростью… Мы ведь, по сути, тоже дураки и совсем неважно, что намерения у нас были самые благие. Издревле известно, куда они ведут, эти благие намерения.
Ну ладно, с дорогами и дураками более или менее ясно, но разве можно было предположить, что после кропотливого расследования и бескомпромиссного суда заговорщики будут собраны в Петропавловской крепости на площади перед собором и перед ними выступит начальник Следственного комитета Бенкендорф, который объявит царское прощение всем, в том числе и готовившим убийство императорской фамилии?
– По закону, господа, вы все — государственные преступники, ибо замышляли революцию, — говорил Александр Христофорович, стоя на невысоком деревянном помосте, огражденном перилами. — Революции же, как известно, несут с собой прежде всего разрушение государства, а вместе с тем — кровь и смерть многих и многих невинных людей. В революции сосредоточивается все зло, ибо революция прежде всего восстает против Бога, а в Боге, как известно, сокрыта вся доброта мира. Христос сказал: «Никто не добр, кроме одного Бога». А доброта Его заключается в долготерпении, прощении грешников и милосердии к падшим. Поэтому, следуя сердцем и душою Божьим установлениям, наш всемилостивейший государь решил дать всем злоумышленникам возможность усердным трудом на благо Отечества искупить свою тяжкую вину перед государством Российским и народом Российским…
Генерал был при полном параде, из-под распахнутой шинели с бобровым воротником высверкивали звезды и кресты орденов, полученные, кстати, за реальные боевые заслуги. Не менее блистательно выглядели за его спиной военный генерал-губернатор Санкт-Петербурга Милорадович, военный министр Татищев и даже седовласый глава морского ведомства (среди заговорщиков было немало моряков) адмирал де Траверсе. Однако парадность эта казалась неуместной и почти издевательской в сравнении с серой от арестантских бушлатов толпой бывших офицеров, многие из которых еще не так давно тоже красовались в армейских мундирах и флотских сюртуках с такими же, или почти такими, звездами и крестами.
Присутствовавший на церемонии Сперанский кутался в цивильную шубу и, сердцем воспринимая этот контраст, чувствовал себя весьма неуютно.
А Бенкендорф тем временем повысил голос:
– Но служить на благо Отечества вы будете не в России, а в автономных провинциях империи — на Аляске, Русских Гавайях и в Русской Калифорнии. Там остро не хватает образованных людей, и там вы сможете показать жизнеспособность своих идей, тех самых, что изложены в «Русской правде» господина Пестеля и «Конституции» господина Муравьева. А потом Правительствующий Сенат и Государственный совет во главе с Его Императорским Величеством рассмотрят результаты и решат, годятся ли они в употреблени в империи.
В речи генерала возникла пауза, и Сперанский не преминул вставить свое слово.
– Александр Христофорович, — вполголоса сказал он, — они уже не арестанты, им бы переодеться…
Бенкендорф кивнул, не поворачивая головы, и, как бы передохнув, продолжил в прежнем духе:
– Сейчас, господа, вы будете отпущены под роспись по домам. Неделя вам на отдых, после чего явитесь во всем своем на сборный пункт в указанное в ведомости время полностью готовыми к дальней дороге.
Ни Пестель, ни остальные близкие ему декабристы — как с чьей-то легкой руки стали называть не только арестованных в декабре, но и всех участников тайных обществ, Северного и Южного, — не верили, что дело о заговоре завершилось так просто. Искали подвох. Предполагали, что о прощении заговорщиков оповестили через газеты лишь в целях успокоения общества, а на самом деле их увезут в страшные нерчинские рудники и прикуют к тачкам. При движении каравана со дня на день ожидали появления усиленной стражи и телег с кандалами… Однако ничего не случалось. Наоборот, в больших сибирских селах их размещали в богатых избах и угощали обильными обедами. Хозяева охотно рассказывали о послаблениях в налогах, о справедливых ценах на закупки зерна и мяса, показывали ухоженный скот и славили государя за то, что дал наместной власти такое право — самой устанавливать, что годится для хорошей жизни крестьян, а что вредно и нежелательно.
Декабристам все яснее становилось, что они совершенно не знали жизни народной, вернее, знали лишь до Урала, и не представляли, что творится в автономиях. Что же нас ждет в Америке? — думал Пестель.
И вот они погрузились на пароход, чтобы плыть в эту самую Русскую Америку. Поскольку пассажирские каюты преступникам, пусть и прощенным, не полагались, разместились в отсеках трюма: кто постарше — в натянутых между переборками гамаках, кто помоложе — на рундуках или просто на полу, на тюфяках, набитых сухими водорослями. Пестеля капитан пригласил в свою каюту — у него было место на диване. Павел Иванович попытался отказаться — мол, должен быть рядом с товарищами, — однако Филипп Артамонович Кашеваров (так звали капитана) сказал, что ему просто хочется побеседовать со столь необыкновенным человеком и, может быть, что-то подсказать на будущую жизнь.
– Я ведь с тринадцати лет в Америке, — просто сказал он. — Много чего повидал, много чему научился.
– Не отказывайтесь, Павел Иванович, — посоветовал Сергей Муравьев-Апостол. — В новой жизни все пригодится.
И Пестель с облегчением согласился.
Перед самым отплытием случилась заминка: какая-то пассажирка вздумала вернуться на берег. Никто бы этому не придал особого значения — мало ли что могло подействовать на ее решение, — если бы не одно обстоятельство. Пассажирка, стройная молодая дама, возможно, даже девица, оказалась весьма капризной: ни одна из шести предложенных ей на выбор пассажирских кают ее не устраивала. Помощник капитана, 17-летний гардемарин, занимавшийся распределением помещений, в конце концов не выдержал:
– Как же вы, мадам, собираетесь жить в Русаме: там ведь удобств маловато?
– Во-первых, я еще не замужем, то есть мадемуазель, — с легким налетом высокомерия ответствовала пассажирка. — Во-вторых, удобства удобствам — рознь. В одном месте меня не устраивает туалет…
– То есть ваш внешний вид, — саркастически уточнил гардемарин.
– То есть отхожее место. Так теперь его называют на цивилизованном Западе, — столь же саркастически парировала мадемуазель. — В другой каюте вид из иллюминатора заслоняют какие-то стойки…
– А здесь-то чем плохо?! И отхожее место, и вид — все в лучшем виде!
– А машина за стенкой? Впрочем, ладно… По соседству с машиной — даже интересно. А то эти лошади, олени надоели до смерти!
– Ну, слава богу! — облегченно выдохнул помощник капитана. — Располагайтесь, сударыня, и постарайтесь не отлучаться: отплытие через два часа, а мне еще остальных надо разместить. Позвольте вашу карточку, я вставлю ее в рамку на двери.
Пассажирка порылась в ридикюле и подала картонный прямоугольник.
– «Ксения Михайловна Филиппова, баронесса», — вслух прочитал гардемарин и, не удержавшись, присвистнул: — Кого же вы осчастливите в Русаме, госпожа Филиппова?
– Вам бы не помешала толика деликатности, господин… Вы, кстати, не соизволили представиться…
– Гардемарин Алексей Тараканов, — поклонился юноша. — И прошу покорнейше простить мою нескромность.
– Хорошо, хорошо, — кивнула баронесса, как-то странно вглядываясь в лицо молодого моряка яркими карими глазами. — Вы случайно не родственник знаменитого Тимофея Тараканова?
– Я его старший сын, — снова наклонил голову Алексей. — Только чем же знаменит мой отец?
– Ну, если о нем знаю даже я, значит, знаменит, — улыбнулась баронесса. — Думаю, вы тоже будете знамениты.
– Надеюсь, — покраснел юноша. — Мне шаман племени мака Вэмигванид предсказал счастливую военную карьеру. Правда, не на море, а на суше, но это даже к лучшему: я наше море не люблю.
– Это уж как судьба повернется, — философски заметила баронесса. — Благодарю за каюту.
Гардемарин понял, что его выпроваживают, поклонился и вышел.
И вот за несколько минут до отчаливания, когда матросы уже собрались убирать сходни, по железной палубе простучали каблучки, и с криком:
– Stop the World — I want to get off[31]. — На охотский причал спрыгнула баронесса с саквояжем в руках.
Декабристы, столпившиеся у борта, даже не подумали ей помешать — наоборот, охотно расступились, как бы поощряя стремление женщины вырваться на свободу. И матросы, отдававшие швартовы, оставили на время свое занятие: столь необычно было поведение явно небедной пассажирки.
– Она что, сбрендила? — набивая трубку табаком, поинтересовался капитан у своего юного помощника, глядя с мостика, как баронесса довольно неуклюже взбирается по скользким ступеням деревянной лестницы, ведущей к домику портовой команды.
– Да нет, при мне не пила.
– Чего не пила? — Капитан разжег трубку и затянулся.
– Бренди не пила. Вы же сказали: «сбрендила».
Кашеваров захохотал так, что захлебнулся дымом, закашлялся, еле отдышался.
– Сбрендила, малыш, значит, свихнулась, спятила…
– Я верну ее! — рванулся юный помощник, но капитан удержал его за рукав форменной куртки:
– Не стоит, малыш, это ее право. А для нас даже лучше: баба на борту может принести беду. Ушла, и Бог с ней.
Остановите мир — я хочу выйти (англ.).