Январь 1781 года
20 января, сразу после Богоявления, Григорий Иванович Шелихов заехал к своему компаньону, Ивану Илларионовичу Голикову, поздравить с именинами.
Голиков встретил друга сердешного с распростертыми объятиями, даже не дал скинуть песцовую шубу с собольим воротником:
– Григорий Иваныч, дорогуша, наконец-то! А то приехал в наш стольный город и глаз не кажешь, ничего не расскажешь!
– Почитай, два года дома не был, сам понимаешь — соскучился, дочку впервой увидал… Теперь все расскажу, Иван Ларионыч, с тем и пришел. А пока прими наши семейные поздравления с днем ангела и скромный подарок. От меня и Наташи! — Шелихов вынул из подмышки что-то плоское угловатое, завернутое в кусок узорчатого китайского шелка.
– Что это? — спросил именинник, принимая подарок. — Ух ты-ы, тяжел, однако!
– А ты разверни, глянь, покуда я разболокаюсь.
– Прошка, прими шубу гостя, — рявкнул хозяин, и тут же возникший словно из ниоткуда кудрявый парнишка в белой рубахе и полосатых плисовых портках подхватил сброшенную Шелиховым зимнюю одежу.
Голиков тем временем сдернул с подарка обертку, повернул его к свету и остолбенел: из богатой рамы красного дерева с резными узорами на него смотрела величавая женщина в императорской короне. Точно такой портрет он видел в приемной губернатора, но тот был большой и написан красками, а этот — много меньше и собран из разноцветных дорогих каменьев, потому и тяжелый.
– Мать честная! — наконец вымолвил Иван Илларионович. — Вот это подарок так подарок! Парсуна самой царицы-матушки!
На глаза сорокапятилетнего купца первой гильдии, который, казалось, отродясь не плакал, навернулись слезы.
– Ну что ты, что ты… — обнял его Шелихов. — Вот уж не думал, не гадал, что так близко к сердцу примешь.
– Да как же не принять, Григорий Иваныч! Ведь благодаря заботе ейной, — Иван Илларионович склонил седую голову перед портретом, — я в нотариусы вышел, а теперь и до городского головы поднялся. — И Голиков благоговейно приложился толстыми губами к портрету государыни.
– Ну, насколько мне известно, в нотариусы ты попал еще при царице Елизавете, согласно Указу Правительствующего Сената, а до курского городского головы поднялся своим умом и усердием…
Разговаривая, они прошли в небольшую гостиную. По пути хозяин что-то шепнул вездесущему Прошке, и в соседней столовой зале засуетились, забренчали посудой. Иркутский домик Ивана Илларионовича был невелик, служил лишь для наездов по делам в этот далекий от родного Курска город, но в нем имелось все необходимое для проживания и приема небольшого количества гостей или посетителей — гостиная, столовая, кабинет, спальня, ну и, естественно, кухня, прихожая, веранда да широкий двор с хозяйственными постройками и просторной конюшней, в которой хрумкала сеном и овсом любимая тройка Голикова. Владея винными откупами в обеих столицах и Тобольске, а теперь еще и занимаясь, вместе со своим бывшим (правда, давненько бывшим, еще в Курске) приказчиком Шелиховым, пушным промыслом на островах Восточного океана, Иван Илларионович всюду выезжал по делам на своих серых в яблоках — двух кобылках и жеребце. Домик и хозяйство обихаживали экономка Агафья, кухарка Лукерья, конюх Фома да «казачок» Прошка. Все местные, все наемные, все усердно-безупречные. По крайней мере, при хозяине.
Семья Ивана Илларионовича, жена и трое детей, постоянно жила в Курске; Шелихов же, будучи сам из Рыльска, полностью уйдя в промысел морского зверя, поселился в Иркутске основательно, с юной женой, внучкой купца-старовера Никифора Трапезникова. Тринадцатилетняя красавица Наташа Кошелева с первого взгляда влюбилась в статного молодого приказчика иркутских предпринимателей Лебедевых. Да и сам Григорий оказался не промах: быстро понял, как завоевать доверие миллионщика Трапезникова — легко, не церемонясь, положил на себя крест двоеперстием[2]. Но не только это «подкупило» старого людознатца Никифора — разглядел он в Шелихове недюжинный ум и хозяйственную хватку и, кроме немалого приданого за любимой внучкой, отписал зятю хороший куш из наследства.
– А чего ж подъехал один, без Натальи Алексевны? — с легким упреком спросил Иван Илларионович.
– Да Анечка малость приболела, а ты же знаешь, как она над дочкой трясется. Так что — не обессудь, дорогой мой заединщик.
– Ну ничё, ничё, Бог даст — все образуется, еще увидимся, почеломкаемся.
– А ты взавтре пожалуй к нам, на мои именины, вот и увидитесь. Да и Анечку тож. Ей же годок через неделю.
– Уже годок! — Иван Илларионович взмахнул руками столь энергично, что прошитая сединой окладистая борода плеснулась волной. — От, времечко-журавель! Летит!
– Ну какой журавель? — усмехнулся Шелихов. — Журавель по весне в одну сторону летит, осенью — в другую. А время — лишь к старости тянет.
– Иван Ларионыч, Григорий Иваныч, прошу к столу. — В дверях столовой залы появилась экономка Агафья, статная краснощекая молодуха в капоте, отделанном кружевами и цветными лентами, с кикой на черных как смоль волосах.
Компаньоны прошли за накрытый на два прибора стол, уставленный блюдами с закусками, штофами с настойками и наливками и прочей мелочью — хрустальными плошками с хреном и горчицей, мороженой клюквой и брусникой, с грибками — солеными да маринованными, с орляком[3] тушеным да колбóй[4] квашеной. Посреди главенствовала плетеная хлебница с крупно нарезанными ломтями недавно испеченного, духмяного ситного хлеба.
– Агафья, садись с нами, — пригласил Иван Илларионович. — Укрась наш суровый мужеский обед своими женскими прелестями.
– Уж вы скажете, Иван Ларионыч, — засмущалась экономка, однако живенько принесла еще один прибор и устроилась на противоположной от хозяина стороне стола.
Голиков разлил всем кедровой настойки, Шелихов поднял свою чарку и встал:
– Сегодня день пророка Иоанна Предтечи, а значит, и день ангела нашего уважаемого хозяина. Я пью твое здоровье, Иван Ларионович, потому как ты в скором времени явишься предтечей нового великого дела.
– Это какого ж дела? — взволновался Голиков. — Чтой-то я не ведаю…
– Выпьем, закусим, и я все обскажу.
Выпили, хорошо закусили, выпили еще по одной, и Григорий Иванович принялся рассказывать.
Начал с того, что уже несколько лет в компании с якутским купцом Лебедевым-Ласточкиным промышлял морского зверя на Курильских и Алеутских островах, да вот недавно разошелся с ним.
– Это какой же Лебедев-Ласточкин? — перебил Иван Илларионович. — Лебедевых знаю, а Ласточкин… — Он хитро прищурил глаз. — Уж не тот ли, что вдову каку-то порешил да и убег с-под суда?
– Вдову задушила ее племянница, Ласточкина там и рядом не стояло, — немного раздражаясь, сказал Григорий Иванович. — Это же давно известно.
– Ну, не знаю, не знаю, — покачал головой хозяин. — Все едино нехорошо пахнет, а купец с этаким душком — компанейщик ненадежный. Да ты и сам так думаешь, не то с чего бы с ним разошелся.
Оказывается, знал, хитрован, что к чему, все знал.
Шелихов налил себе зеленой пихтовой настойки, выпил, ухнул и закусил соленым груздочком.
– Разошелся я с ним, Иван Ларионыч, с того, что тебя соблазнил на общую компанию. Вот мы с тобой два кораблика снарядили — каков прибыток за два года? Без малого полмильёна чистыми. С Ласточкиным такого не было, потому как много времени теряли, возвращаясь в Охотск на зимовку. А я перезимовал на Лисьих островах и выиграл. Да, померли от скорбута[5] и лихоманки десятка полтора людишек, так они знали, на что шли. Сколь промышленных живота лишается и в море — от крушениев, и на берегу — от хворобы и дикарей! Не счесть! А идут и идут — не остановишь! Потому как поживу чуют. Пожива — она ить навроде как дух кровяной для голодного волка! — Шелихов, как бычок, наклонил крутолобую голову, глянул из-под густых бровей, словно примеряясь, на компаньона. Тот терпеливо ждал, жуя кусок пирога с осетровой вязигой. — И компании промысловые плодятся, аки мухи на убоине, — продолжил Григорий Иванович, — и морского зверя бьют подчистую, не думая о дне завтрашнем. А чего им думать? Нынче добудут, сколь смогут, а до завтрева еще дожить надобно: они ж, компании энти скороспелые, столь же споро и распадаются. Вот и надумал я, Иван Ларионыч, что надо нам с тобой, по-перву, новую компанию сварганить с уговором лет на десять, а то и на пятнадцать, чтоб промышленные знали, что без работы не останутся; дале, по-втору, в местах промысловых ставить зимники, а то и поселения, с избами-огородами, пашнями да стадами, чтоб жить семьями, с детишками, а не набеги устраивать… — Шелихов завелся, глаза его засверкали, пальцы на руках непроизвольно сжимались и разжимались, словно он мял глину, из которой лепил свои мечтания. — Церкви наши православные к небу поднимать, школы открывать — и не токмо лишь для русских, а и для местных. Направлять их в нашу сторону, чтоб земля русская имя прирастала… Ну и промысел вести аккуратно, оставляя приплод зверя на вырост и не пущая чужих на свои места. Хозяевами следовает быть, а не разбойниками!
– Хозяевами — это нам по нутру, — ухмыльнулся Голиков. — Как, Агафья, я — ладный хозяин?
Сидевшая тише мыши экономка встрепенулась, зарделась пуще прежнего.
– Вы, Иван Ларионыч, мушшина ладный да складный, — пропела сладким голосом. — На такого хозяина молиться надобно.
– Слыхал? — подмигнул Голиков. — Давай, Иваныч, выпьем за умных женок, то бишь за баб, кои нашей жизнью управляют. Не будь их, разлюбезных, и дела наши шли бы кратно хужей, а не то и вобче бы не состоялись.
– Выпью охотно, особливо за главную нашу управительницу, за матушку-царицу.
Встали, чокнулись, выпили. Дружно взялись за пироги.
Шелихов, надкусив «носик» пирожка, заглянул внутрь, понюхал:
– О-о, никак с медвежатинкой. Люблю, грешным делом, диким мясом полакомиться. — Подлил масла топленого в «носик» и, задержав прикус, снова глянул исподлобья. — Так что скажешь, Иван Ларионыч?
– Знаю я, почто ты с Ласточкиным расплевался и ко мне прибежал. — Голиков откинулся на спинку стула и огладил бороду. — Секретную царскую экспедицию в Японию обихаживали вместе, а медаль золотую он один получил. Так ведь дело было?
– Так, — неожиданно легко согласился Шелихов. — Но разошлись мы не из-за медали. Пашка не захотел в Америку иттить, а мне на Курилах, знаешь ли, тесно. Мечтания у меня, Иван Ларионыч, — поставить, докуда дотянусь, на американском берегу фактории, стать хозяином, как Ост-Индская компания, и торговать — с Китаем, Японией, с другими южными странами, а там, глядишь, и с Европой. Чтобы корабли мои все моря-океаны бороздили! Чтобы звания «российский купец» и «российский промышленник» во всех землях уважением пользовались! Вот так!
Григорий Иванович снова, не испрашивая, налил себе пихтовой и выпил, а Иван Илларионович снова пропустил.
– Значит, «мне», «меня». «мои» — твои главные мечтания, — молвил он и глянул компаньону глаза в глаза. — А при чем тут Иван Голиков? Али хошь на чужом горбу в рай въехать?
– Так ты ж покудова молчишь. — Шелихов кинул в рот горстку клюквы мороженой и прищурился. — Скажешь «добро», и «мои» мечтания станут «наши».
– Агафья, — сказал хозяин, — ташши горячее. Что там у тебя?
– А пельмешки с дичинкой, — подхватилась экономка. — Лукерья ужо должна сварить. — Выметнулась на кухню и загремела там чем-то металлическим, завыговаривала кому-то.
Шелихов посмотрел ей вслед, опять налил себе пихтовой — уж больно духмяна, живым лесом пахнет. Иван Илларионович присоединился. Чокнулись, выпили, грибками закусили.
– Взять все промыслы в одни руки, стать хозяевами — замануха ладная, — задумчиво произнес Голиков. — Да только кто ж это допустит? Известно ж, тот же Лебедев-Ласточкин сунулся с таким прожектом туда-сюда и получил по сусалам. С чего ты взял, что нам позволят?
– Ласточкин дурочку свалял — себя выпячивал, — спокойно ответил Шелихов. — И на Америку не замахивался.
– А ты, что ль, по-иному мыслишь?
– По-иному. Мы с тобой начнем, и все мелкие компашки-однодневки будем под себя подбирать постепенно.
– А ежели не захотят?
– Будем уговаривать. А не захотят после того — вышибем с промыслов! Я сам пойду в Америку и вот этой рукой… — Шелихов сжал немалый кулак и собрался грохнуть по столу, но тут из кухни выплыла Агафья, неся на вытянутых руках, прикрытых вышитым рушником, большое глубокое блюдо с горой исходящих дурманящим паром пельменей, — и кулак промысловика разжался сам собой.
– Н-да-а, — покрутил головой Иван Илларионович. — Однако мне ндравится. Только у меня условие: племяша моего Мишку берем в учредители.
– Чтобы, в случае чего, числом меня задавить? — усмехнулся Шелихов.
– Не в обиду тебе, Иваныч, ты — мужик хваткий: палец тебе дашь — руку откусишь. А так — кака-никака гарантия…
– Да я не супротив Михал Сергеича, пущай будет. В плавание его с собой возьму. Ты-то не больно любишь по морям шастать. Ну что, тогда по рукам?
Голиков, не торопясь, разлил по чаркам перцовую медовуху, пригубил, почмокал, зажмурившись — вот зараза: пьется, как песня льется, и голова потом ясна, а ноги не держат…
– Ну не тяни, решай, Ларионыч!
– Мой пай наибольший?
– Твой — наибольший, мой — наименьший. По рукам?
– А-а, и лады! По рукам!
Так родилась Северо-Восточная американская компания, которой суждено было начать великое дело созидания Русской Америки. Ее основатели и помыслить не могли, что в этот момент с их легкой руки началось образование нового мира.
Староверы, или старообрядцы, крестятся двумя перстами, православные — тремя. То есть Шелихов из православия легко перешел в «старую» веру.
Орляк — папоротник. Заготавливают и тушат молодые побеги.
Колба́ — черемша сибирская, лук победный.
Скорбут — цинга.