61009.fb2
Судьба наградила этого человека самым высоким титулом, какие только были когда-то в королевской Италии. Родители, образованные аристократы, дали ему красивое имя. Но известен в своей стране, а потом и во всем мире он стал под тем шутливым псевдонимом, под которым в юношеские годы вышел на цирковой ковер.
Мы познакомились случайно. Послевоенный Рим еще не видел советских военных. Наша армейская и флотская форма привлекала тогда общее внимание. В ту пору в столице с огромным успехом шло веселое ревю «Любовь в XXI веке». Шло оно в постановке этого артиста, и сам он играл несколько ролей, в том числе одну женскую. Озорное остроумие пьесы проникало даже сквозь толщу беглого перевода. Мы — несколько советских офицеров, занимавшие ложу у самой сцены, искренне потешались. Наша необычная для Италии форма, а возможно и густой российский хохот и привлекли внимание артиста. Мы получили приглашение посетить его за кулисами. Несмотря на усталость, он встретил сердечно, крепко жал руки и в заключение обещал завтра сам показать Рим.
Приглашение это было с благодарностью принято, и, встретившись на следующий день, мы убедились, сколь тяжелым может быть бремя актерской славы. Ходить с ним по городу было просто невозможно. Прохожие узнавали его, оглядывались, останавливались. Стоило нам ненадолго задержаться среди руин древнего Форума, как откуда-то из-за заросших травой и мхом колонн вдруг возникала стайка тощеньких, смуглых, чернооких девиц. Отчаянно перешептываясь, они двинулись за нами, пожирая нашего спутника любопытными взглядами. Шофер такси после рассчета потребовал у него автограф. Торговец, что продавал в тени Колизея жареный миндаль, вручив ему пакетик своего нехитрого лакомства, вдруг отвел руки назад: нет-нет, не надо денег. Он, конечно, человек небогатый, но все-таки он может себе позволить удовольствие угостить любимого артиста.
К этой своей славе наш новый знакомый давно привык. С заученной приветливостью отвечал на поклоны, улыбка как бы сама собой зажигалась и гасла на его лице, рука механически выводила какую-то сложную загогулину в записных книжках, на визитных карточках, на папиросных коробках, которые ему подставляли. А глаза, выпуклые, черные, блестящие, глаза, так часто глядевшие с театральных афиш, сохраняли при этом свое обычное, задумчиво-грустное выражение.
Он был малоросл, худощав. Только глаза и были по-настоящему красивы. Лицо же, необычайно белое для итальянца, казалось собранным по частям: высокий шишковатый лоб нависал над ястребиным носом, резко очерченный рот был великоват, скулы сильно выдавались. Но все эти черты, вроде бы совсем не подходившие друг к другу, вместе составляли лицо столь выразительное, что артист, выступая всегда почти без грима, с одинаковым успехом играл и комические, характерные, и даже трагические роли.
Заключительную часть нашей экскурсии артист убедил нас проделать в одном из тех черных старинных фаэтонов, которые в Риме сохраняются и до сих пор специально для туристов, падких на экзотику. Пожилой возница с пышными угольными усами, сидя на облучке, щелкал бичом, лошадь выступала с неторопливой торжественностью, вполне современный спидометр считал километры, а спутник наш, окончательно развеселившись, поочередно изображал, как осматривают итальянскую столицу в таких вот фаэтонах богатые американские туристы, путешествующая английская семья, подгулявшие французы и, наконец, католические паломники из Западной Германии.
Лицо его становилось то пренебрежительно-самодовольным, дышащим тупостью и скукой, то застывало в ледяной чопорности, то загоралось забубённым весельем, то вдруг наливалось какой-то чугунной, деловитой набожностью. Можно было только поражаться, как неузнаваемо умел перевоплощаться этот немолодой уже человек. И мы шумно поражались, а он улыбался, но глаза его оставались серьезны и сохраняли все то же задумчиво-грустное выражение.
— А как выглядят советские туристы?
— Ну, вы все пай-мальчики, вы никогда не берете этих дурацких экипажей… А впрочем…
Он снова совершил одно из своих преображений, взлохматил, бросил на лоб волосы, с мальчишеским любопытством начал оглядываться кругом и тут же с откровенной жадностью стал водить пальцем словно бы по бумаге, от вящей старательности даже высунув кончик языка. В этой колючей карикатуре сразу угадался один из нас. Но смеяться было уже некогда. Фаэтон остановился на тихой улице, у калитки в зеленой садовой решетке, через которую валили на улицу клубы каких-то пышных белых цветов.
Наш спутник отпер калитку. В глубине, отгородившись от улицы бруствером зелени, был небольшой особняк, до самой крыши оплетенный диким виноградом. Домик в этом зеленом чехле выглядел своеобразно, но когда мы вошли в него и, миновав маленькую прихожую, попали в зальце, нам показалось, будто мы не раз уже тут бывали. Это ощущение пришло, вероятно, оттого, что жилища артистов всех стран, несмотря на различие вкусов, все-таки похожи одно на другое. Бесконечные портреты хозяина в разных ролях, афиши, пыльные венки, фото знаменитостей с дарственными подписями на лицевой стороне. Все это было не раз видано. Те же вороха альбомов, бюваров, папок, ларцев с гравированными табличками и всяческих других сувениров. Маленький дом был так густо начинен всем этим, что в нем и повернуться было трудно, не опрокинув какую-нибудь вазу, не стряхнув на себя пыль с лаврового венка.
— Сто ролей, — сказал хозяин, обводя рукой все эти свои сокровища и точно бы оправдываясь.
— Сто ролей?! — вежливо удивились мы.
— Чтобы быть точным — сто две. Сто третью репетирую сейчас.
— И какая же ваша любимая?
— Хорошая мать любит всех детей. Каждого по-своему, — дипломатично ответил хозяин.
— Но ведь среди детей всегда есть сын или дочь, которые наиболее оправдали ожидания родителей.
— Ожидания? А не кажется ли вам, сеньоры, что самые большие радости доставляют родителям именно те дети, на которых не возлагается больших надежд. Что же касается театральных ролей, то это уж точно.
Он усмехнулся. В глазах на миг мелькнуло что-то такое мальчишеское, что заставило подумать: полно, да правда ли, что этот человек уже отпраздновал свое шестидесятилетие? Расставив перед нами стаканы и разливая рубиновое кьянти, хозяин вдруг признался:
— Я и приволок вас в свою нору, чтобы рассказать вам о лучшей своей роли. Точнее, чтобы показать вам вещественное свидетельство моей гениальности… Нет, нет, вам правильно перевели, я так и сказал. Ведь говорят же, что любому, даже самому заурядному актеру суждено раз в жизни сыграть гениально… Так вот, друзья, держу пари на любых условиях, что ни один из вас не догадается, что это была за роль!
Видя, что он затеял какую-то игру, мы, перебивая друг друга, назвали несколько ролей из классических и современных популярных пьес, в которых он был занят. Он, посмеиваясь, качал головой: нет-нет… Опять нет. Конечно же нет.
— Бесполезно. Вы не знаете этой роли и не можете ее знать, потому что пьесу написал я сам, шла она только один раз и то не до конца. Об этом спектакле не было ни одной рецензии. Но это бесспорно моя лучшая роль. Я получил за нее приз, который стоит всех этих венков, — и он обвел рукой многочисленные сувениры.
Вышел в соседнюю комнату и вернулся с любительской фотографией. На фотографии был снят невысокий человек в комбинезоне. У этого маленького человека был весьма грозный вид. На поясе две гранаты. В руках автомат. Из-под широкого, низко надвинутого берета глядели выпуклые, грустно-задумчивые знакомые глаза.
— Роль партизана? — хором спросили мы.
Он отрицательно покачал головой. Живое лицо его как-то сразу потеряло свою подвижность и от этого постарело.
— Нет, в роли партизана я выступал тогда в жизни. Там, на севере, в горах, — сказал он.
— Вы были партизаном?
— Около года… Зимой нам пришлось очень туго… Вот тогда, в декабре, я и сыграл свою лучшую роль.
— В жизни?
— Нет, на сцене.
Он стоял, рассеянно вертя в руках фотографию, черты его совершенно застыли. Теперь было ясно, что все другие выражения этого лица, которые мы видели сегодня, были лишь быстро менявшимися масками. Настоящим оно стало теперь — немолодое, некрасивое, умное и даже, пожалуй, суровое.
— Я читал, что для ваших партизан зима была матерью. Для нас, южан, когда все кругом замерзло, а горы стали белыми, она оказалась злой мачехой. Люди обмораживались, болели бронхитом, воспалением легких. Даже самые храбрые стали раздумывать: стоит ли держаться, не лучше ли рассыпаться, разойтись до весны? Командир нашего отряда был коммунист. Он постоянно, в любую свою свободную минуту, старался поймать по радио Москву и потом рассказывал новости с Восточного фронта. У вас тогда каждый день были хорошие новости. Но и это уже не действовало. Люди шатались от голода. По утрам им стоило большого труда разгибать опухшие члены. Вот командир однажды и пригласил меня к себе. Пригласил и сказал:
«Оставьте автомат и сдайте гранаты. Ваше оружие — ваше искусство. Используйте его, чтобы вселить в ребят веру и бодрость. Люди устали, и это сейчас самое важное».
Что ж, он был прав. Этим оружием я владею неплохо. И вот там, в горах, я решил подготовить и поставить спектакль, который поднял бы дух людей.
Чтобы быть до конца правдивым, должен сказать, что не только слова командира привели меня к этой мысли. С нами была девушка. Наверно, это была самая юная партизанка из всех, какие сражались в наших горах. Дочь батрака с юга, почти неграмотная, но поразительно, просто бешено талантливое существо. Когда она порою принималась плясать, петь или начинала декламировать стихи, даже самые толстокожие не могли оставаться равнодушными. И внешность у нее была прелестная: большеглазая, с пышными волнистыми волосами, гибкая, изящная. Звали ее Анита. Любуясь ею, когда она своими ловкими смуглыми руками чистила овощи, крошила лук, перебирала макароны, или возилась у закопченного котла, или зашивала чью-нибудь шинель, я думал о том, что когда-нибудь она потрясет сердца со сцены. Она не была красавица. Нет. Но в ней, в этой крестьяночке с юга, чувствовалась та особая женская привлекательность, о которой мечтают все артистки на свете.
После разговора с командиром мне захотелось поставить пьесу, в которой эта девочка смогла бы почувствовать свое сценическое призвание. И эта пьеса, как бутылка доброго вина, должна бы была бодрить голодных, усталых, больных людей, по утрам потрясавших своим кашлем заиндевевшие ущелья. Сидя у огня, я перебирал в уме образы юных патриоток, созданных мировой драматургией. Жанна д'Арк? Не годится. Гитлер позолотил ее статую в Париже и это было слишком известно в Италии. Электра? Нет, Электра Софокла для Аниты слишком уж рассудительна и риторична. Еврипидовская Ифигения? Прекрасный образ! Но как далеки страсти троянских войн от этих мужественных, суровых, храбрых ребят и как чужда дочь греческого царя этой прелестной итальянской батрачке! Словом, я понял, настоящая роль для Аниты еще не написана, и решил сам ее сочинить. Командир отряда черпал бодрость в героизме ваших солдат и партизан. Я решил сделать героиней своей будущей пьесы ту самую юную москвичку, подвиг которой потряс людей. Зоя! Разве придумаешь более сильную роль для девушки с такими данными, как наша Анита? Понемногу образ захватил и меня. Я, разумеется, не знал подробностей подвига Зои — так, отрывочные сведения из передач «Би-Би-Си» на Италию, — но у меня есть воображение, и за несколько вечеров пьеса была готова. Собственно, это даже была и не пьеса, а трагический диалог между офицером войск СС и юной русской девушкой, диалог между ночью и утром… Но какой получился диалог!
Наш собеседник остановился посреди комнаты. Он весь сразу как-то напружинился, стал похож на кошку, приготовившуюся броситься на мышь, но почему-то боящуюся это сделать. Подвижное лицо отразило странную смесь бешенства и бессилия, ярости и тоски. Мы думали, что вот сейчас он разразится страстным монологом, и тот из нас, кто говорил по-итальянски, уже придвинулся к нему, чтобы переводить. Но актер рассмеялся и опять стал самим собой.
— …Ничего не получится. Чтобы возникла вольтова дуга, нужно свести полярно противоположные электроды. Без Аниты сцена не выйдет… В пьесе было всего три роли: Зоя, офицер войск СС и старуха крестьянка. Роль русской крестьянки пришлось исполнять мужчине-партизану, по профессии цирковому клоуну. Эсэсовца, как вы, вероятно, догадались, — мне… Мы начали репетиции. Анита с нескольких читок вполне овладела текстом. Каким-то особым артистическим чутьем она поняла суть своей роли, проникла в ее глубины. Эта крестьяночка с юга сумела понять трагизм и пафос борьбы, что там, на Востоке, в неведомой ей стране, вел неведомый ей народ. Я тоже не был в Советском Союзе и до сих пор даже не видел портрета Зои. Но какой бы она ни выглядела в жизни, я представляю себе эту вашу юную героиню такой, какой ее изобразила Анита.
Итак, три роли. Зоя, старая крестьянка и эсэсовец. Театр — это большой бетонный склад при полустанке в горах. Сцена — дощатый помост, утвержденный на бочках. Декораций никаких. Веревка с петлей свисает прямо с балки потолка. Не бутафорская, а настоящая веревка, от которой пахнет смолой. Две газовые лампы с рефлекторами освещают сцену. Зрители в тени. Но чувствуется, что их много, слышится скрип скамеек, хрипловатое дыхание и сухой, простудный кашель, раздающийся то и дело в разных концах зала. Какая-то из ламп бросает косой луч в публику, и я вижу, что у сидящего с краю партизана — Большого Джузеппе, глаза сверкают, как у лошади, на которую упал свет автомобильных фар…
Прервав рассказ, хозяин выходит в соседнюю комнату. Мы сидим молча, не шевелясь: столько неожиданного обрушилось на нас тут, в этом маленьком особнячке на тихой улице римского предместья. Хозяин застает нас в тех же позах. Впрочем, и сам он взволнован не меньше. В руках у него короткий китель из черного сукна, какие носили немецкие офицеры войск СС. Ну да, вот и две серебряные молнии в петлице.
— Костюмеру не пришлось трудиться над этим?
— Совершенно верно. Этот мундир однажды принес, вернувшись из очередной вылазки, тот самый Большой Джузеппе, о котором я поминал. Он был влюблен в нашу Аниту. «Джузеппе и Анита — совсем, как супруги Гарибальди!» — посмеивались партизаны. Парень бродил за ней как тень. Своими огромными лапищами он покорно чистил овощи, перебирал макароны, мыл посуду, лишь бы быть к ней поближе. Но она была к нему равнодушна, да и как могло быть иначе? Он был только сила, грубая, простодушная сила, а она, она… впрочем, это к делу не относится. Вернемся на сцену.
Можете мне поверить, что за всю мою артистическую жизнь я не волновался, как в этот вечер. К досаде своей, я чувствовал, что волнуюсь даже больше, чем эта девочка. Анита, та просто жила в одежде Зои и как бы вся горела ее чистым, почти святым народным гневом. Оставаясь сама собой, она была особенно обаятельна. А я? Ведь у меня была иная роль и иные задачи. Анита — Зоя должна была вселять веру, звать на подвиги. Моя игра должна была дать зрителям заряд ненависти, укрепить их волю к борьбе. Так я понимал свою задачу, и я волновался: хватит ли у меня сил, сумею ли? И кроме того, трудно итальянскому партизану, воюющему с наци, влезать в шкуру врага.
Говорят, что, волнуя сердца, актер сам должен оставаться рассудочным и холодным… Может быть, может быть… Но когда начался диалог офицера с юной партизанкой, которую он должен был повесить, когда Анита с яростью и пренебрежением стала бросать мне в лицо гневные слова, я почувствовал, что сцена идет совсем не так, как мы репетировали. Вместо молодых, полных тоски глаз на меня смотрели глаза сухие и гневные. Она, эта Анита — Зоя, говорила так, будто не только правда, но и сила была на ее стороне. Она говорила как судьба. И я видел в ее расширившихся зрачках настоящую ненависть, лютую, непримиримую. Но еще более странно было, что я, артист, сыгравший столько ролей, в роли эсэсовского палача испытывал настоящий страх, страх и безнадежность, которые, вероятно, испытывал тот эсэсовец, что повесил девушку под Москвой. Мы продолжали диалог, будто насмерть рубились на саблях, и из глаз клоуна, игравшего крестьянку, лились настоящие, не театральные слезы.
А оттуда, из полумрака склада, смотрели на нас сотни глаз. Мы не видели, мы чувствовали эти взгляды. Даже кашель стих. Я понимал: зрители захвачены, сердца их в наших руках. Это успех. Надо теперь только не сорваться, довести сцену до конца. Я схватил веревку, стал делать петлю. Руки мои неподдельно дрожали, как руки настоящего убийцы. Когда же с петлей в руках я двинулся к Аните, она не отпрянула, как это было на репетициях, а осталась стоять неподвижная, точно застывшая. И вместо того, чтобы замахнуться, я опустил глаза… Все шло не по пьесе. Вместо реплики:
«Будьте прокляты, звери, люди отомстят вам за нас!»— Анита вдруг яростно плюнула мне в лицо. И в мгновение в напряженной тишине склада раздался выстрел. Я почувствовал, как что-то горячее толкнуло меня в грудь, ниже правого погона, и стал падать на пол. Помню, страшно закричала Анита, помню, какой шум поднялся в зале, помню, как совсем рядом, возле своего лица, я увидел глаза Большого Джузеппе. Тут я потерял сознание…
Актер смолк. Черный эсэсовский китель дрожал в руках. Он протянул его нам.
— Посмотрите внимательней.
Под правым погоном нетрудно было заметить дыру, а на спине — дыру побольше, с рваными краями.
— Навылет?
Актер утвердительно кивнул головой.
— Случайный выстрел?
— Ну конечно же нет. Это Большой Джузеппе мне влепил… Он не стал дожидаться, пока мерзкий гитлеровец повесит эту очаровательную русскую девушку, понимаете? Я могу ощипать и отдать на кухню все листья вот с этих лавровых венков, — он обвел руками стены, — но это, — и он не театрально, а естественным жестом прижал куртку к себе, — это на всю жизнь!..
— Ну, а дальше?
— Собственно, это все, что касается данного события. Ну, а вообще я провалялся довольно долго, сначала там, в горах, в палатке, где партизанский врач сделал мне операцию. Большой Джузеппе, этот темпераментный зритель, давший такую высокую оценку моей игре, частенько сидел, молча сопя, у моей койки. Потом он не пришел день, два, неделю, и мне сказали, что он погиб при попытке подорвать нацистскую машину.
— А Анита?
— Анита? — Актер помолчал. Из глаз его исчезло обычное задумчиво-печальное выражение. Они сделались ироническими. — Вы, вероятно, ожидаете, что я сейчас расскажу вам, что она стала кинозвездой, заседает в сенате или сделалась секретарем коммунистической ячейки? Ведь так? Вы же обожаете такие концовки. Вы же не можете без хеппи энд.
— Ну, что ж. Если она действительно так славно повоевала и так талантлива, как вы рассказываете, у нас бы это было вполне естественным.
— А у нас, увы, нет. Окончилась война. Все стало на свои обычные места. Партизаны разошлись по домам. Мало кто вспоминает теперь об их героизме. Наоборот, многие стараются забыть о нем.
— Ну и все же что стало с Анитой?
— Когда я поднялся с койки, отряд уже не существовал. Я потерял ее след. Впрочем, честно говоря, я его и не искал… Зачем?
И он замолчал, задумчиво глядя на черный форменный китель…