Рассказ Служанки - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

VIДомочадцы

Глава четырнадцатая

Когда колокол умолкает, я спускаюсь по лестнице, беспризорно мелькаю в стеклянном глазу, что висит на стене над ступеньками. Часы машут маятником, блюдут время; ноги мои в опрятных красных туфлях отсчитывают путь вниз.

Дверь в покои распахнута. Я вхожу: здесь пока никого. Не сажусь, но занимаю свое место — на коленях возле кресла с пуфиком, где кратко воцарится Яснорада, погрузится в кресло, опираясь на трость. Может, обопрется на мое плечо, словно я мебель. Она прежде так делала.

Покои когда-то называли будуаром; затем салоном. А может, просто гостиной, такой, с пауком и мухами.[32] Но теперь здесь официально покои, ибо это и происходит — некоторые спокойно сидят. Другие же только стоят. Поза тут важна: мелкие неудобства поучительны.

Покои приглушенны, симметричны; одна из личин, что нацепляют, застывая, деньги. Годами деньги сочились через эту комнату, словно через подземную пещеру, наслаивались, затвердевали в этих формах сталактитами. Немо выставляются разнообразные плоскости: сумрачно розовый бархат опущенных портьер, блеск одинаковых стульев восемнадцатого века, шорохом коровьего языка — стеганый китайский ковер на полу с грушево-розовыми пионами, элегантная кожа Командорова кресла, рядом мерцание латуни на шкатулке.

Ковер подлинный. Что-то в этой комнате подлинное, что-то нет. К примеру, два портрета, оба женские, по бокам от камина. Обе дамы в темных платьях, как те, что в старой церкви, только написаны позже. Наверное, подлинники. Я подозреваю, Яснорада, приобретя их, когда стало очевидно, что ей придется направить свою энергию на неопровержимо домашние дела, собиралась выдать этих дам за своих прародительниц. А может, они уже были в доме, когда его купил Командор. Наверняка не выяснишь. Так или иначе, вот они висят — спины и рты жесткие, груди стянуты, лица съежились, капоры накрахмалены, кожа посерела, — и, сощурившись, охраняют покои.

Между ними над каминной полкой — овальное зеркало, с каждой стороны — пара серебряных подсвечников, а между ними — белый фарфоровый купидон рукой обхватил за шею ягненка. Вкусы Яснорады — дикое месиво: жесткая страсть к качеству, нежная жажда сентиментальности. По углам каминной полки — два засушенных букета, на полированном инкрустированном столике у дивана — ваза, и в ней настоящие нарциссы.

В комнате пахнет лимонным маслом, плотной тканью, увядающими нарциссами, да еще остаточный запах стряпни, что пробрался из кухни или столовой, и еще Яснорадины духи — «Лилия долин».[33] Духи — роскошь, у нее наверняка есть где-то свой человек. Я вдыхаю, думаю: я должна быть благодарна. Это аромат незрелых девочек, подарков, которые маленькие дети дарят мамам на День матери; запах белых хлопковых носочков и белых хлопковых нижних юбок, запах пудры, невинности женской плоти, еще не отдавшейся на милость волосяной поросли и крови. Мне слегка нехорошо, будто меня в душный сырой день заперли в машине со старухой, которая злоупотребляет пудрой. Таковы эти покои, несмотря на изящество.

Хорошо бы что-нибудь отсюда украсть. Взять какую-нибудь мелочь, резную пепельницу или, может, серебряную коробочку с каминной полки, или сухой цветок; спрятать в складках платья, в рукаве на «молнии», держать там, пока вечер не закончится, спрятать в комнате под кроватью, или в туфле, или в прорези на жесткой вышитой подушке с надписью ВЕРА. Время от времени буду вытаскивать, разглядывать. И чувствовать, что у меня есть власть.

Но чувство это — иллюзия, и вообще слишком рискованно. Руки мои не движутся, так и лежат на коленях. Бедра вместе, пятки упрятаны, тычут мое тело снизу. Голова склонена. Во рту вкус зубной пасты: химическая мята и замазка.

Я жду, когда соберутся домочадцы. Домочадцы — вот мы кто. Командор главенствует над домочадцами. В доме все мы — его чада. Жилище домочадцев — его доминион. В доме и в миру, пока смерть не разлучит нас.

В море чадящая матка. Бесчадная.

Первой входит Кора, за ней Рита, вытирает руки о фартук. Их тоже призвал колокол, они недовольны, им есть чем заняться — скажем, посуду вымыть. Но они должны быть здесь, все должны быть здесь, этого требует Церемония. Мы все обязаны спокойно это пережить, так или иначе.

Рита хмурится на меня, встает у меня за спиной. Сия трата времени — моя вина. Не моя, но моего тела, если есть разница. Даже Командор — жертва его капризов.

Входит Ник, кивает нам троим, озирается. Тоже занимает место у меня за спиной — стоя. Он так близко, что носок его сапога касается моей ступни. Он это нарочно? Нарочно или нет, но мы касаемся друг друга, два предмета из кожи. Моя туфля размягчается, кровь мчится в нее, она теплеет, становится мембраной. Я отодвигаю ногу, чуть-чуть.

— Поспешил бы он, что ли, — говорит Кора.

— Поспешишь — людей насмешишь, — говорит Ник. Смеется, придвигает ногу, она снова касается моей. Под складками расправленной юбки никому не видно. Я ерзаю, тут слишком жарко, от аромата застоявшихся духов подташнивает. Я отодвигаю ногу.

Мы слышим, как Яснорада идет по лестнице, по коридору, приглушенно грохочет трость по ковру, стучит здоровая нога. Яснорада ковыляет в двери, косится на нас, пересчитывает, но не видит. Кивает Нику, но ни слова не произносит. Она в одном из лучших своих платьев, небесно-голубом с белой вышивкой по краю вуали — цветы и ажурная вязь. Даже в таком возрасте ей потребно оплетать себя цветами. Тебе не впрок, думаю я ей, и лицо мое неподвижно, тебе от них ни грана проку, ты засохла. Они — половые органы растений. Я когда-то об этом читала.

Она добредает до кресла с пуфиком, поворачивается, опускается, приземляется неэлегантно. Закидывает левую ногу на пуфик, роется в нарукавном кармане. Шорох, щелчок зажигалки. Жаркий ожог дыма, я вдыхаю его.

— Как всегда, опаздывает, — говорит она. Мы не отвечаем. Громыханье — она шарит на тумбочке, — затем щелчок, и гудит, нагреваясь, телевизор.

Мужской хор, желтая кожа с прозеленью, настроить бы цвета; они поют «В церковь приди, ту, что в чаще».[34] Приди, приди, поют басы. Яснорада переключает канал. Волны, разноцветные зигзаги, звуковая мешанина: Монреальский спутниковый канал заблокирован. Затем проповедник, серьезный, черные глаза горят, он склоняется к нам с кафедры. Проповедники теперь похожи на бизнесменов. Яснорада уделяет ему несколько секунд, затем снова жмет кнопку.

Несколько пустых каналов, потом новости. Их-то она и искала. Откидывается в кресле, глубоко затягивается. Я, наоборот, наклоняюсь вперед — ребенок, которому разрешили посидеть за полночь со взрослыми. Вот единственное, что хорошего есть в этих вечерах, вечерах Церемонии: мне позволено смотреть новости. Это будто неписаное правило дома: мы всегда приходим вовремя, он всегда опаздывает, Яснорада всегда разрешает нам смотреть новости.

Какие уж есть: кто разберет, правдивы ли они? Может, это старые клипы, может, подделка. Но я все равно смотрю, надеюсь прочесть между строк. Теперь любые новости лучше никаких.

Для начала сообщения с линии фронта. Вообще-то она не линия — похоже, война происходит повсюду разом.

Лесистые холмы, вид сверху, деревья болезненно желтые. Настроила бы она цвета. Аппалачи, поясняет голос за кадром, откуда Четвертая дивизия Ангелов Апокалипсиса выкуривает горстку баптистских партизан. С воздуха дивизию поддерживает Двадцать второй батальон Ангелов Света. Нам демонстрируют два черных вертолета с нарисованными серебряными крыльями на боках. Под вертолетами взрывается рощица.

Крупным планом военнопленный — лицо грязное, заросшее, по бокам два Ангела в опрятных черных мундирах. Пленный берет у Ангела сигарету, скованными руками неловко сует в рот. Криво и скупо улыбается. Ведущий что-то говорит, но я не слышу: я смотрю этому человеку в глаза, пытаюсь понять, о чем он думает. Он знает, что в кадре: эта ухмылка — презрительная или покорная? Ему стыдно, что его поймали?

Нам показывают только победы, поражения — никогда. Кому нужны дурные вести?

Может быть, он актер.

Появляется ведущий. Любезен, покровительствен, он глядит на нас с экрана — загорелый, седой, глаза честные, вокруг них мудрые морщинки, всеобщий идеальный дедушка. Все это я вам говорю, намекает его ровная улыбка, для вашего же блага. Скоро все будет хорошо. Будет мир. Верьте. Отправляйтесь в постельку, как паиньки.

Он говорит нам то, во что мы жаждем верить. Он очень убедителен.

Я ему сопротивляюсь. Он — как звезда старого кино, говорю я себе, фальшивые зубы и лицевые подтяжки. И в то же время подаюсь к нему, точно под гипнозом. Если бы он говорил правду. Если бы я могла верить.

Вот он рассказывает нам, что подразделение Очей на основании сведений, полученных от информатора, раскрыло подпольную шпионскую шайку. Шпионы контрабандой переправляли драгоценное достояние нации через границу в Канаду.

— Пять членов еретической секты квакеров[35] были арестованы, — ласково улыбается он. — Ожидаются дальнейшие аресты.

На экране появляются два квакера, мужчина и женщина. Они перепуганы, но перед камерой стараются сохранить остатки достоинства. У мужчины темнеет большая отметина на лбу; с женщины сорвана вуаль, волосы прядями падают на лицо. Обоим лет по пятьдесят.

Вот мы видим город, опять с воздуха. Раньше это был Детройт. Голос ведущего на фоне грома артиллерии. На горизонте столбами поднимается дым.

— Переселение Сынов Хамовых[36] протекает по расписанию, — сообщает ободряющее розовое лицо, вернувшись на экран. — На этой неделе три тысячи прибыли в Первую Землю Предков,[37] еще две тысячи находятся в пути. — Как они перевозят такие толпы народа? Поездами, автобусами? Кадров нам не показывают. Первая Земля Предков — это в Северной Дакоте. Господь ведает, к чему их там приспособят, когда переселят. Теоретически — к фермерству.

Яснорада сыта новостями. Нетерпеливо тычет в кнопку, меняет канал, обнаруживает стареющий глубокий баритон, щеки у него — как опустелое вымя.

«Шепчет надежда»[38] — вот что он поет. Яснорада его выключает.

Мы ждем, тикают часы в коридоре, Яснорада закуривает новую сигарету, я залезаю в машину. Субботнее утро, сентябрь, у нас еще есть машина. Многим свои пришлось продать. Меня зовут не Фредова, у меня другое имя, которым меня теперь никто не зовет: запрещено. Я говорю себе, что это не важно, имя — как телефонный номер, полезно только окружающим; но то, что я себе говорю, — неверно, имя важно. Я храню знание этого имени, точно клад, точно сокровище, и когда-нибудь я вернусь и его откопаю. Я считаю, оно похоронено. У этого имени есть аура, как у амулета, заклятие, что хранится с невообразимо далекого прошлого. Я лежу по ночам на узкой кровати, зажмурившись, и это имя, не совсем недосягаемое, трепещет перед глазами, сияет в темноте.

Субботнее утро, сентябрь, я зовусь своим сияющим именем. На заднем сиденье — маленькая девочка, она теперь мертва, с двумя любимыми куклами, с мягким кроликом, шелудивым от старости и любви. Я помню все до мелочей. Сентиментальные мелочи, но ничего не поделаешь. Нельзя долго раздумывать про кролика, нельзя разрыдаться здесь, на китайском ковре, вдыхая дым, что побывал в теле Яснорады. Не здесь, не сейчас, это можно отложить.

Она думала, мы едем на пикник, и на заднем сиденье подле нее и впрямь корзинка для пикника с настоящей едой, вареными яйцами, термосом и всем прочим. Мы не хотели, чтобы она знала, куда мы на самом деле едем, не хотели, чтоб она выдала по ошибке, рассказала что-нибудь, если нас остановят. Не хотели возлагать на нее бремя нашей истины.

Я в походных ботинках, она в кедах. На шнурках кед — сердечки, красные, лиловые, розовые и желтые. Тепло, как не бывает в сентябре, уже листья желтели — некоторые; Люк вел машину, я сидела рядом, светило солнце, голубело небо, дома, которые мы проезжали, казались уютными и обычными, и каждый исчезал в прошлом, когда мы его миновали, мгновенно гибнул, будто его и не было никогда, потому что я его больше не увижу, — так я думала.

Мы почти ничего с собой не взяли, не хотели выглядеть так, будто собрались куда-то далеко или навсегда. Поддельные паспорта, с гарантией, стоили того, что мы заплатили. Мы, конечно, не могли расплатиться деньгами или списать их с Компусчета: мы отдали другое — драгоценности моей бабушки, коллекцию марок, которую Люк унаследовал от дяди. Такие вещи можно обменять на деньги в других странах. Мы доберемся до границы, притворимся, что едем на денек, фальшивые визы — всего на день. Перед этим я дам ей снотворное, чтоб она спала, когда мы пересечем границу. Так она не выдаст нас. Нельзя от ребенка ждать убедительной лжи.

И я не хочу, чтоб она испугалась, уловила страх, который теперь стискивает мои мускулы, натягивает мой позвоночник, скручивает меня так туго, что я непременно сломаюсь, если меня коснуться. Каждый светофор — пытка. Мы переночуем в мотеле, а еще лучше — в машине на съезде с дороги, тогда обойдемся без подозрительных вопросов. Пересечем границу утром, переедем мост; легко и просто, как сгонять в супермаркет.

Мы сворачиваем на шоссе к северу в ручейке машин. С начала войны бензин подорожал и дефицитен. На окраине города минуем первую заставу. Им нужно только взглянуть на права, Люк отлично справляется. Права и паспорт на одно имя: мы об этом позаботились.

На шоссе он сжимает мою руку, смотрит на меня. Ты белая как полотно, говорит он.

Так я себя и чувствую: белой, плоской, тонкой. Прозрачной. Они же все разглядят сквозь меня. Хуже того: как мне цепляться за Люка, за нее, раз я такая плоская, такая белая? От меня словно почти ничего не осталось; они оба ускользнут из рук, точно я — из дыма, точно я мираж, что у них на глазах расплывается. Не думай об этом, сказала бы Мойра. Если будешь об этом думать, оно случится.

Держись, говорит Люк. Он теперь гонит чуть быстрее, чем надо. Адреналин в голову ударил. Вот он поет. О, что за чудесное утро,[39] поет он.

Меня тревожит даже его пение. Нас предупреждали, что не надо выглядеть уж очень счастливыми.

Глава пятнадцатая

Командор стучит в дверь. Стучать полагается: покои — территория Яснорады, он должен просить разрешения пойти. Ей нравится заставлять его ждать. Мелочь, но мелочи для домочадцев многое значат. А сегодня она даже этого не получает, потому что, не успевает открыть рот, как Командор входит. Может, просто забыл протокол, а может, нарочно. Кто знает, что она ему сказала за высеребренным обеденным столом? Или не сказала.

Командор в черной форме, он в ней похож на музейного хранителя. Полупенсионер, веселый, но бдительный, убивает время. Это лишь на первый взгляд. Потом он похож на президента банка со Среднего Запада — эти прямые, старательно причесанные седые волосы, эта строгость, чуть ссутуленные плечи. А затем его усы, тоже седые, а затем подбородок, который невозможно упустить. Едва добираешься до подбородка, он начинает походить на водочную рекламу в глянцевом журнале прошедших времен.

Повадка мягкая, большие руки, пальцы толстые, а большие пальцы загребущие, голубые глаза скрытны, обманчиво безобидны. Он оглядывает нас, будто составляет опись. Одна женщина в красном на коленях, одна женщина в голубом сидит, две в зеленом, стоят, одинокий тонколицый мужчина на заднем плане. Командор умудряется притвориться озадаченным, словно толком не помнит, откуда мы все тут взялись. Будто он нас унаследовал, как викторианскую фисгармонию, и пока не понял, что с нами делать. Чего мы стоим.

Он кивает в общем направлении Яснорады, та не произносит ни звука. Он идет к своему личному большому кожаному креслу, выуживает из кармана ключи, тычет в разукрашенную — кожа и латунь — шкатулку на столике возле кресла. Вставляет ключ, открывает шкатулку, вынимает Библию — обычная Библия, черная обложка и золотой обрез. Библию держат под замком, как раньше держали под замком чай, чтобы прислуга не растащила. Библия — подрывное устройство: кто знает, что мы оттуда почерпнем, если до нее доберемся? Нам можно зачитывать из нее — зачитывает Командор, — но нам нельзя читать. Наши головы поворачиваются к нему, мы замерли в ожидании: а вот и наша сказка на ночь.

Командор садится, кладет ногу на ногу; мы наблюдаем. Закладки на месте. Он открывает книгу. Слегка откашливается, будто смущен.

— Можно мне воды? — спрашивает он в пространство. — Пожалуйста, — прибавляет он.

У меня за спиной кто-то — Рита или Кора — оставляет свое место в живой картине и шлепает в кухню. Командор сидит, смотрит в пол. Командор вздыхает, из внутреннего кармана кителя вынимает очки для чтения, в золотой оправе, надевает. Теперь он похож на сапожника из старой книжки сказок. Есть ли предел его личинам, его доброжелательности?

Мы наблюдаем за ним: каждый дюйм, любую дрожь.

Быть мужчиной, за которым наблюдают женщины. Как это, наверное, странно. Когда они безотрывно смотрят. Спрашивают себя: как он поступит дальше? Как они вздрагивают, едва он шевелится, пусть шевеление вполне безвредно — пепельницу взять, например. Как они его оценивают. Думают: он не может так поступить, не поступит, так не пойдет, будто он — одежка, устарелая или убогая, но все равно придется надеть, потому что больше ничего нет.

Как они примеряют его, примериваются, примиряются, и он примеривает их, как носок на ногу, на свой отросток, лишний, чувствительный палец, щупальце, нежный слизняковый глаз на стебельке, он выталкивается, увеличивается, содрогается и съеживается вновь, если коснуться его неправильно, вновь вырастает, на кончике чуть раздувается, ползет, словно по листу, в глубь них, алчет видеть. Прозреть вот так, на этой дороге во тьму, что состоит из женщин, женщины, которая видит в темноте, а сам он слепо тянется вперед.

Она наблюдает за ним изнутри. Мы все за ним наблюдаем. Вот и все, что мы взаправду можем, и не просто так: если он оступится, упадет, умрет — что будет с нами? Не удивительно, что он — будто сапог, жесткий снаружи, формует мякоть подъема. Это лишь мои мечты. Я давно за ним наблюдаю, и он ни разу не дал слабину.

Но берегись, Командор, говорю я ему про себя. Я с тебя глаз не спущу. Один ложный шаг — и я мертва.

И все же какой ад — вот так быть мужчиной.

Какая нормальность.

Какой ад.

Какое безмолвие.

Появляется вода, Командор пьет.

— Спасибо, — говорит он. Кора шуршит на место.

Командор замирает, очи долу, проглядывает страницу. Не торопится, словно позабыл о нас. Как человек, что вилкой возит стейк по тарелке у ресторанного окна, притворяется, будто не видит глаз, что наблюдают из голодного мрака футах в трех от его локтя. Мы чуть клонимся к нему — железная стружка к его магниту. У него есть то, чего нет у нас, — у него есть слово. Как мы его транжирили когда-то.

Командор вроде бы неохотно принимается читать. Читает он неважно. Может, ему просто скучно.

Обычная история, обычные истории. Господь — Адаму, Господь — Ною. Плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю.[40] Затем басня о заплесневелых престарелых Рахили и Лии,[41] нам это втюхивали в Центре. Дай мне детей, а если не так, я умираю. Разве я Бог, Который не дал тебе плода чрева? Вот служанка моя Валла; войди к ней; пусть она родит на колени мои, чтобы и я имела детей от нее. И так далее и тому подобное. Нам это каждый день читали за завтраком, мы сидели в школьном кафетерии, ели овсянку со сливками и коричневым сахаром. Вам, знаете ли, достается лучшее, говорила Тетка Лидия. Идет война, все по талонам. Избаловали вас, блестела она глазом, точно укоряла котят. Плохая киска.

На обед полагались Блаженства. Блаженны эти, блаженны те. Крутили на диске, мужской голос. Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное. Блаженны милостивые. Блаженны кроткие[42]. Блаженны безмолвные. Я знала, что это они сочинили, я знала, что это неправильно и они многое опускают, но никак не проверишь. Блаженны плачущие, ибо они утешатся.[43]

Когда — не говорили.

Я гляжу на часы за десертом — консервированные груши с корицей, как всегда на обед, — ищу Мойру через два стола от меня. Уже ушла. Я поднимаю руку, мне разрешают выйти. Мы это делаем нечасто и всегда в разное время суток.

В туалете, как всегда, иду во вторую от конца кабинку.

Ты тут? шепчу я.

Большая и страшная, как моя жизнь, шепчет Мойра.

Что слышно? спрашиваю я.

Особо ничего. Мне надо отсюда сматываться, у меня крыша едет.

Накатывает паника. Нет, Мойра, нет, говорю я, даже не пытайся. В одиночку — ни в коем случае.

Притворюсь больной. Пришлют «неотложку», я видела.

Доберешься только до больницы.

Хоть какое-то разнообразие. Там эти старые хрычовки не гастролируют.

Тебя вычислят.

Не боись, я талант. Я в школе не ела витамин С, у меня цинга была. На ранних стадиях не распознают. Потом заново, и ты в шоколаде. Витаминки спрячу.

Мойра, не надо.

Невыносима одна мысль, что ее не будет тут, со мной. Для меня.

В «неотложке» двух парней посылают. Ты подумай. Они же, наверное, оголодали, им даже руки в карманы не дают совать, все шансы…

Эй вы, там. Время вышло, произносит от дверей голос Тетки Элизабет. Я встаю, спускаю воду. Из дырки в стене появляются два Мойриных пальца. Только на два пальца дырки и хватает. Я торопливо касаюсь их, сжимаю. Отпускаю.

— И сказала Лия: Бог дал возмездие мне за то, что я отдала служанку мою мужу моему,[44] — говорит Командор. Роняет книгу, она захлопывается — изнуренно, точно вдалеке сама по себе захлопнулась обитая дверь: фыркает воздух. Это фырканье — намек на мягкость тонкой луковой шелухи страниц, как они шуршат под пальцами. Мягкие, сухие, крошатся, точно розовая papierpoudre[45] из былых времен, чтоб носик не блестел, ее вкладывали в буклеты в магазинах, где торговали свечами и мылом разных форм — как ракушки, как грибы. Точно сигаретная бумага. Точно лепестки.

Командор сидит, на миг прикрыл глаза, словно утомился. Он работает по много часов. На нем большая ответственность.

Яснорада принимается плакать. Я слышу ее за спиной. Это не впервые. Она всегда так делает по вечерам Церемонии. Старается не шуметь. Старается сохранить перед нами достоинство. Ковры и обивка заглушают плач, но мы все равно ясно слышим. Натяжение между ее потерей самообладания и попыткой его сохранить кошмарно. Как пердеж в церкви. Мне, как всегда, хочется смеяться, но не потому, что это смешно. Запах ее слез окутывает нас, и мы делаем вид, что не обращаем внимания.

Командор поднимает веки, замечает, хмурится, перестает замечать.

— А теперь мы молча помолимся, — говорит Командор. — Попросим благословения и успеха во всех наших начинаниях.

Я склоняю голову, закрываю глаза. Слушаю перехваченное дыхание, почти неслышные всхлипы, содрогания за спиной. Думаю: как она, должно быть, ненавидит меня.

Я молюсь безмолвно: Nolitetebastardescarborundorum. Не знаю, что это значит, но звучит уместно, пойдет, ибо я не знаю, что еще сказать Господу. По крайней мере, сейчас. На этом, как прежде выражались, перепутье. Предо мною плывут письмена с моего шкафа, нацарапанные неизвестной женщиной с лицом Мойры. Я видела, как ее увезли на «скорой», носилки тащили два Ангела.

Что случилось? одними губами спросила я женщину рядом; такой вопрос невинен для всех, кроме фанатиков.

Жар, сложила она губами. Говорят, аппендицит.

В тот вечер я ужинала — тефтели и картофельные оладьи. Стол у окна; я видела, что творится снаружи, до самых центральных ворот. Я видела, как вернулась «скорая» — на сей раз никаких сирен. Выпрыгнул Ангел, поговорил с охранником. Охранник пошел в здание; «скорая» так и стояла; Ангел замер к нам спиной, как учили.

Из здания вышли две Тетки с охранником. Подошли к «скорой» с тыла. Выволокли Мойру, потащили под руки в ворота и вверх по ступенькам. Мойра еле шла. Я перестала есть, я не могла есть; все с моей стороны стола уже смотрели в окно. Зеленоватое, с такой проволочной сеткой, которую запаивали в стекло. Тетка Лидия сказала: ешьте. Подошла и опустила жалюзи.

Ее отвели в комнату, где раньше была научная лаборатория. В эту комнату никто из нас не заходил по доброй воле. Потом она неделю не могла ходить, ноги так распухли, что не влезали в туфли. Они всегда начинали с ног — за первый проступок. Стальными проводами, разлохмаченными на концах. Потом руки. Им плевать, что будет с твоими руками и ногами, пускай даже и навсегда. Не забывайте, говорила Тетка Лидия. Для наших целей ваши руки и ноги не важны.

Мойра лежала на койке — в назидание. Зря пыталась, тем более с Ангелами, сказала Альма с соседней койки. Нам приходилось нести ее на занятия. Мы крали для нее из кафетерия пакетики с сахаром, передавали ей по ночам с койки на койку. Может, сахар ей и не требовался, но мы больше ничего не могли украсть. Дать.

Я по-прежнему молюсь, но вижу Мойрины ноги, какие они были, когда ее привели назад. Ее ноги вообще не походили на ноги. Они были словно утонувшие ноги, распухшие и бескостные, только цвет другой. Они были как человечьи легкие.

О Господи, молюсь я. Nolitetebastardescarborundorum.

Ты это задумывал?

Командор откашливается. Так он дает нам понять, что, по его мнению, с молитвой пора закругляться.

— Ибо очи Господа обозревают всю землю, чтобы поддерживать тех, чье сердце вполне предано Ему, — говорит он.

Занавес. Он встает. Мы свободны.

Глава шестнадцатая

Церемония протекает как обычно.

Я лежу на спине, целиком одетая, не считая здоровых белых хлопковых панталон. Если б я открыла глаза, я бы увидела громадный белый полог гигантской Яснорадиной постели — колониальный стиль, полог опускается провисшим облаком — облаком, что пускает побеги крошечных капелек серебряного дождя, которые, если приглядеться, обратятся в цветочки с четырьмя лепестками. Я не увижу ковра, который тоже бел, или покрытых ткаными побегами занавесей, или туалетного столика в оборках, где щетка для волос, серебряная сзади, и еще зеркало; я увижу лишь полог, который воздушностью ткани и тяжелым изгибом воплощает разом эфир и материю.

Или плаванье судна-матки. Толстобрюхие корабли, говорили раньше в стихах. Обрюхаченные матки. Их движет вперед распухшее брюхо.

Дымка «Лилии долин» окружает нас — холодная, почти хрустящая. В этой комнате нет тепла.

Надо мной, ближе к изголовью, расположилась, раскинулась Яснорада. Ее ноги раздвинуты, я лежу между ними головой у нее на животе, ее лобковая кость тычет в основание моего черепа, ее бедра по бокам от меня. Она тоже целиком одета.

Руки мои подняты; она обеими руками держит за руки меня. Это должно символизировать единство нашей плоти, нашего бытия. На самом же деле это означает, что она контролирует и процесс, и, соответственно, продукт. Если будет продукт. Кольца на ее левой руке вгрызаются в мои пальцы. Может, месть, а может, нет.

Моя красная юбка задрана до пояса — не выше. Ниже ебет Командор. Ебет он нижнюю половину моего тела. Я не говорю, что он занимается любовью, ибо он ею не занимается. «Совокупление» тоже будет неточно, поскольку оно подразумевает двух людей, а участвует только один. И изнасилование не описывает процесс: все, что здесь творится, я приняла добровольно. Особого выбора не было, но некий был, и я выбрала это.

И потому я лежу недвижно и воображаю невидимый полог над головой. Я вспоминаю, что посоветовала дочери королева Виктория. Закрой глаза и думай об Англии. Однако здесь не Англия. Поспешил бы он, что ли.

Может, я сошла с ума, а это какая-то новая терапия.

Хорошо бы это была правда; тогда я излечусь, и все это исчезнет.

Яснорада стискивает мои руки, словно ебут ее, а не меня, словно ей приятно или больно, а Командор ебет себе, размеренная маршевая отмашка на два-четыре, все ебет и ебет, будто из крана капает. Он отрешен, как человек, который мурлычет под нос в душе, не сознавая, что мурлычет; как человек, который думает о своем. Как будто он не здесь, ждет, когда сам же кончит, в ожидании барабаня пальцами по столу. Теперь в его ритме — нетерпение. Но ведь это же всеобщая голубая мечта, две женщины разом, нет? Так прежде говорили. Это так возбуждает, говорили прежде.

То, что происходит в этой комнате под серебристым пологом Яснорады, никого не возбуждает. Здесь ни при чем страсть, любовь, романтика, любые понятия, которыми когда-то мы щекотали себе нервы. Ни при чем желание — во всяком случае, для меня, и для Яснорады явно тоже. Возбуждение и оргазм более не считаются обязательными; они будут просто симптомом несерьезности, как фривольные подвязки или мушки: они — излишний повод отвлечься для легкомысленных. Устарели. Странно, что когда-то женщины столько времени и сил тратили на чтение о таких вещах, думали о них, переживали, писали. Все это столь очевидно развлекательно.

А вот это — не развлечение, даже для Командора. Серьезное дело. Командор тоже исполняет долг.

Если бы я чуточку приоткрыла глаза, я бы увидела его, это не отталкивающее лицо, нависшее над моим торсом; может, несколько серебряных прядей упали Командору на лоб, Командор устремлен к цели внутреннего своего путешествия, туда, куда он так спешит, и цель отступает, точно во сне, с той же скоростью, с которой движется к ней Командор. Я увижу его открытые глаза.

Будь он привлекательнее, я бы наслаждалась больше?

Он хотя бы — шаг вперед по сравнению с предыдущим, который пах, как церковный гардероб в дождь; как рот, когда стоматолог начинает ковыряться у тебя в зубах; как ноздря. Командор же пахнет нафталином — или это какая-то карательная разновидность лосьона после бритья? Зачем ему носить эту дурацкую форму? Но разве больше бы мне понравилось его белое, взъерошенное сырое тело?

Целоваться нам запрещено. Так что вытерпеть можно.

Отстраняешься. Описываешь.

В итоге он кончает, о чем полузадушенным стоном, будто облегчения, объявляет Яснорада, затаившая дыхание. Командор, опираясь на локти, подальше от наших слившихся тел, не позволяет себе рухнуть на нас. Минуту отдыхает, отодвигается, отступает, застегивается. Кивает, затем разворачивается и выходит из комнаты, с преувеличенной осторожностью прикрывая за собой дверь, словно мы обе — его болящая мать. Есть в этом нечто комичное, но я не смею хихикнуть.

Яснорада отпускает мои руки.

— Можешь встать, — говорит она. — Вставай и убирайся. — Мне предписан отдых — десять минут лежа, задрав ноги на подушку, чтоб увеличить шансы. Ей в это время полагается молча медитировать, но она не в настроении. В голосе ее отвращение, словно одно касание моей плоти тошнотворно, заразно. Я выпутываюсь из ее тела, встаю; соки Командора текут по ногам. Я отворачиваюсь, но успеваю заметить, как она расправляет голубую юбку, сжимает ноги; она так и лежит на постели, глядя на полог вверху, окаменелая и прямая, словно чучело.

Кому из нас хуже, ей или мне?

Глава семнадцатая

Вот что я делаю, вернувшись в свою комнату:

Раздеваюсь и натягиваю ночнушку.

Нащупываю в носке правой туфли плюху масла, которую спрятала после ужина. В шкафу слишком тепло, масло полужидкое. В основном впиталось в салфетку, которой я его обернула. Теперь у меня в туфле масло. Не впервые, потому что всякий раз, когда дают масло или маргарин, я его припрятываю таким вот образом. Большую часть я сотру с подкладки мочалкой или туалетной бумагой из ванной — завтра.

Я натираю маслом лицо, втираю в руки. Крема для рук или для лица больше не бывает — по крайней мере, для нас. Кремы объявлены тщетой. Мы — контейнеры, важны только наши внутренности. Наружность может задубеть и сморщиться, как ореховая скорлупка, — им наплевать. Это указ Жен — отсутствие крема для рук. Они не хотят, чтобы мы были привлекательны. Им и без того тяжко.

Масло — трюк, которому я научилась в Центре Рахили и Лии. Красный Центр, называли его мы, потому что красного там было полно. Моя предшественница в этой комнате, моя подруга с веснушками и веселым хохотком, наверное, тоже так делала, умасливалась. Мы все так делаем.

Пока мы так делаем, пока масло смягчает нашу кожу, мы в состоянии верить, что однажды выйдем на волю, что нас вновь коснутся в любви или желании. У нас будут свои церемонии, личные.

Масло жирное, оно протухнет, я буду вонять засохшим сыром, но это хотя бы, как выражались прежде, органика.

Вот до каких ухищрений мы докатились.

Намаслившись, я ложусь на кровать, плоская, точно гренок. Спать не могу. В полутьме гляжу в слепое штукатурное око посреди потолка, и оно смотрит на меня, хоть и не видит. Ни ветерка, белые занавески безвольно обвисли, точно марлевые бинты, они тускло сияют в нимбе прожектора, что освещает этот дом в ночи, — или снаружи луна?

Я откидываю простыню, осторожно встаю на бесшумные босые ноги, в ночнушке подхожу к окну, точно ребенок, — хочу посмотреть. И жалась луна к груди первого снега.[46] Небо чисто, но из-за прожекторов не разглядишь; и все-таки да, в смутном небе плывет луна, новорожденный месяц для желаний, осколок древней скалы, богиня, смешок. Луна — камень, и небеса полны смертельных железяк, но, Господи, как все же красиво.

Я так хочу, чтобы здесь был Люк. Я хочу, чтоб меня обняли и назвали по имени. Я хочу, чтоб меня ценили, как не ценят; я хочу быть не просто ценной. Я повторяю мое прошлое имя, напоминаю себе о том, что когда-то умела, о том, что во мне видели остальные.

Я хочу что-нибудь украсть.

В коридоре горят ночники, длинная пустота светится нежно-розовым; я иду, сначала одну ногу осторожно вперед, затем другую, ни единого скрипа, по ковровой дорожке, я крадусь по ночному дому, точно по лесу, колотится сердце. Я не на месте. Это решительно противозаконно.

Вниз мимо рыбьего глаза на стене — я вижу белый силуэт, тело как палатка, волосы по спине гривой, глаза блестят. Мне нравится. Я что-то делаю сама по себе. Активный — это спряжение? Напряжение. Я бы хотела украсть нож из кухни, но пока не готова.

Вот и покои, дверь приоткрыта, я проскальзываю внутрь, не закрываю дверь до конца. Деревянный скрип, но кто здесь расслышит? Стою, жду, когда зрачки расширятся, словно у кошки или совы. Старые духи, тряпочная пыль наполняет ноздри. В комнате легкая дымка света — из щелей вокруг задернутых портьер, от прожектора снаружи, где, несомненно, патрулем ходят двое, я видела их сверху из-за моих занавесок, темные формы, силуэты. Теперь я вижу наброски, проблески: зеркало, основания ламп, вазы, облаком в сумерках маячит диван.

Что мне взять? То, чего никто не хватится. В лесной чаще, в ночи, волшебный цветок. Увядший нарцисс, не из сухой икебаны. Нарциссы скоро выбросят, они уже пахнут. Вместе с Яснорадиными застоявшимися духами, вонью ее вязания.

Я нашариваю тумбочку, щупаю. Звяк — наверное, я что-то уронила. Нахожу нарциссы, хрусткие по краям, где высохли, обмякшие ближе к стеблю, отщипываю пальцами. Где-нибудь засушу. Под матрасом. Оставлю там следующей женщине, той, что придет за мной, она его найдет.

Но в комнате кто-то есть, у меня за спиной.

Шаг, тихий, как и мой, скрип той же половицы. Дверь закрывается с тишайшим щелчком, отрезает свет. Я застываю: белое — это ошибка. Я — снег в лунном свете, даже во тьме.

Затем шепот:

— Не кричи. Все в порядке.

Можно подумать, я закричу, можно подумать, все в порядке. Я поворачиваюсь: только очертания, тусклый обесцвеченный промельк скулы.

Он шагает ко мне. Ник.

— Ты что тут делаешь?

Я не отвечаю. Он тоже нарушает закон, вместе со мной, он меня не выдаст. И я его тоже; на мгновение мы — отраженье друг друга. Он сжимает мой локоть, притягивает меня к себе, его рот накрывает мои губы, а что еще родится из такой нужды? Без единого слова. Нас обоих трясет; как бы я хотела. В гостиной Яснорады среди сушеных цветов на китайском ковре его худое тело. Совершенный незнакомец. Это будет как закричать, это будет как застрелить кого-нибудь. Моя рука ползет вниз, а что на это скажешь, я могла бы расстегнуть, и тогда. Но слишком опасно, он это знает, мы отталкиваем друг друга, несильно. Чересчур доверия, чересчур риска, уже чересчур.

— Я тебя искал, — говорит он, выдыхает почти мне в ухо. Я хочу встать на цыпочки, лизнуть его кожу, он будит во мне голод. Его пальцы движутся, нащупывают плечо под рукавом ночнушки, будто не слушают голоса разума. Так хорошо, когда тебя кто-то касается, когда трогает жадно, когда трогает жадность. Люк, ты увидишь, ты поймешь. Это ты, в ином теле. Херня.

— Зачем? — спрашиваю я. Неужто ему так тяжело, что он рискнул прийти ко мне в комнату среди ночи? Я думаю о повешенных на крюках, на Стене. Я еле держусь на ногах. Надо уходить, назад, к лестнице, пока я совсем не исчезла. Его рука у меня на плече, крепко держит, тяжелая, давит теплым свинцом. И за это я умру? Я трусиха, я не переношу мысли о боли.

— Он велел, — отвечает Ник. — Он хочет тебя видеть. У себя в кабинете.

— О чем ты? — спрашиваю я. Очевидно, о Командоре. Видеть меня? Что значит — видеть? Ему что — мало?

— Завтра, — говорит он еле слышно. В темной гостиной мы отодвигаемся друг от друга, медленно, будто сцеплены силой, течением, разорваны столь же сильными руками.

Я нахожу дверь, поворачиваю ручку — пальцы на прохладном фаянсе, — открываю. Вот и все, что я могу.


  1. «„Заходи ко мне скорее“, — муху приглашал паук» — цитата из стихотворения «Паук и муха» английской поэтессы Мэри Хауитт (1799–1888).

  2. Песн. 2:1.

  3. «Церковь в чаще» («Church in the Wildwood», 1857) — религиозный гимн американского композитора, учителя музыки Уильяма С. Питтса(1830–1918).

  4. Квакеры — христианская религиозная община, основанная в XVII в. в Англии сапожником Джорджем Фоксом (1624–1690); пацифисты, принимают основные догматы протестантизма, однако отвергают институт священников и церковные таинства, а также роскошь и развлечения.

  5. Хам — младший сын Ноя, виновный в неуважении к отцу, когда тот, опьянев, обнаженным лежал в шатре (Быт. 9:21–22). Сторонники белого господства доказывали рабское предназначение чернокожих, ссылаясь на следующий пассаж из Книги Бытия, где Ной проклинает сына Хамова: «Ной проспался от вина своего и узнал, что сделал над ним меньший сын его, и сказал: проклят Ханаан; раб рабов будет он у братьев своих. Потом сказал: благословен Господь Бог Симов; Ханаан же будет рабом ему; да распространит Бог Иафета, и да вселится он в шатрах Симовых; Ханаан же будет рабом ему» (Быт. 9:24–27).

  6. Возвращение негритянского населения в землю предков изначально пропагандировалось Всемирной ассоциацией по улучшению положения негров, в 1914 г. основанной журналистом и общественным деятелем Маркусом Мозайей Гарви (1887–1940), а затем массовым движением «Назад в Африку».

  7. «Шепчет надежда» («Whispering Hope», 1868) — религиозный гимн американского композитора Септимуса Уиннера (1827–1902), выступавшего под псевдонимом Элис Готорн.

  8. «О, что за чудесное утро» («Oh What a Beautiful Morning») — песня Ричарда Роджерса и Оскара Хаммерстайна II из мюзикла «Оклахома!» (1943).

  9. Быт. 1:28; Быт 9:1 и т. д.

  10. См. эпиграф, а также: «Лия увидела, что перестала рождать, и взяла служанку свою Зелфу, и дала ее Иакову в жену, (*и он вошел к ней*). И Зелфа, служанка Лиина, (*зачала и*) родила Иакову сына. И сказала Лия: прибавилось. И нарекла ему имя: Гад. И (*еще зачала*) Зелфа, служанка Лии, (*и*) родила другого сына Иакову. И сказала Лия; к благу моему, ибо блаженною будут называть меня женщины. И нарекла ему имя: Асир»(Быт. 30:9–13).

  11. Мф. 5:3, 7, 5.

  12. Мф. 5:4.

  13. Быт. 30:18.

  14. Напудренная бумага (фр)..

  15. Цитата из стихотворения Клемента Кларка Мура «Ночь перед Рождеством, или Визит св. Николаса» (1823).