Москва 2042 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Наслаждение жизнью

— Здорово вы меня все-таки вчера разыграли, — сказал я, поглядывая на Смерчева снизу и сбоку. — Я думал, у вас и правда коммунизм такой, какой я видел вчера, а он совсем не такой.

— Ну да, мы же знали, что вы юморист. Мы хотели вам показать, что и мы не без юмора.

Мы шли со Смерчевым вдоль широкой пальмовой аллеи. На этот раз он был не в форме, а в легком светлом костюме и в таких же светлых сандалиях. Солнце стояло в самом зените и светило ярко, но не слепило, грело, но не пекло. На ветвях пальм сидели какие-то невиданной красоты птицы и пели поистине райскими голосами.

Мы, собственно говоря, даже не шли, а летели, лишь время от времени отталкиваясь от земли. Во всем теле я чувствовал необыкновенную легкость, о чем и сказал Смерчеву.

— А вы не догадываетесь почему? — спросил, улыбаясь, Смерчев.

— Почему? — спросил я.

— Наши ученые изобрели устройство, сильно ослабляющее уровень земного тяготения.

— Неужели они даже до такого додумались? — спросил я. — А для чего же они это сделали?

— Просто так, — сказал Смерчев. — Чтобы людям было приятно жить.

Мы летели вдоль светлых высоких зданий. Они напоминали мне некоторые небоскребы Нью-Йорка, но были гораздо светлее и как бы воздушнее. Все они были соединены между собою прозрачными галереями, в которых тоже росли пальмы и глицинии.

Всюду слышался смех детей и влюбленных.

Навстречу нам так же легко, как и мы, летели молодые и румяные парни и девушки с одухотворенными лицами.

Девушки все до одной были в коротких теннисных юбочках, с загорелыми и стройными ногами. Они все ели мороженое пломбир и бросали на меня влюбленные взгляды, все желали меня, и я желал тоже поговорить с ними о чем-то возвышенном.

Люди вертелись на установленных вдоль аллеи каруселях, качались на качелях и летали по воздуху на каких-то оранжевых лодках.

В небе парил длинный голубой транспарант, на котором было написано:

НАСЛАЖДЕНИЕ ЖИЗНЬЮ

ЕСТЬ ОСНОВНАЯ И

ЕДИНСТВЕННАЯ ОБЯЗАННОСТЬ

КАЖДОГО КОМУНЯНИНА

Мы шли уже несколько часов, а солнце по-прежнему стояло в зените, не сдвигалось, не слепило и не пекло.

Я спросил Смерчева, что это значит, и он посмотрел на меня с добрейшей улыбкой.

— Вы разве не поняли? Это искусственное солнце.

— Искусственное? — переспросил я.

— Да, конечно, искусственное. И весь климат у нас тоже искусственный.

— Как же вам этого удалось достичь? — спросил я.

— Очень просто, — сказал Смерчев. — Это совсем просто. Весь город покрыт колпаком из горного хрусталя.

— И что же у вас не бывает смены времен года?

— Ни смены времен года, ни смены времен суток, ничего этого у нас не бывает. У нас всегда день и всегда лето.

— А как же люди спят при таком свете?

— А очень просто. Те, кто хочет спать, могут задернуть шторы. Впрочем, — уточнил он, у нас люди обычно не спят.

На мой вопрос почему, Смерчев объяснил, что люди у них не спят, потому что им жаль времени. Жизнь настолько хороша, что они ею ежеминутно и ежесекундно наслаждаются.

— А когда же они работают? — спросил я.

— Они никогда не работают, — был ответ.

Среди встречавшихся нам прохожих было много людей, которых я знал по прежней своей жизни и даже при мне еще умерших. Они дружелюбно махали мне руками, и я им тоже помахивал, встрече с ними нисколько не удивляясь. Я понимал, что нахожусь в раю, пусть сотворенном не Богом, а людьми. Я понимал, что если эти люди сумели построить искусственное солнце и ослабить земное тяготение, то ничего удивительного нет в том, что они научились воскрешать мертвых. Между прочим, аллея эта была одновременно похожа на какой-то гигантский супермаркет, а по бокам ее стояли бесконечной длины прилавки, а на них разложены и лоснились всяких сортов колбасы, сыры, белужьи бока, разрезанная на тонкие ломтики семга, икра красная, икра черная, икра паюсная и баклажанная.

А еще всякие там фрукты и овощи, диковинные и недиковинные, всякие апельсины, мандарины, артишоки, авокадо, бананы и ананасы.

И, само собой, разные вина, коньяки, водки, воды, соки, шипучие напитки и всевозможные сорта пива в бутылках, в банках, в бочонках — словом, всяких товаров, как у нас в штокдорфском супермаркете, ну, может, немножко поменьше.

Но у нас в супермаркете обычно хоть сколько-нибудь народу бывает (иной раз по субботам и очередь скапливается человек до шести), а тут никто ничего не берет, все идут мимо и на прилавки даже не смотрят. Только девушки хватают по дороге пломбир или финики и со смехом летят себе дальше.

— А почему это здесь никто ничего не берет? — спросил я у Смерчева, всем увиденным весьма потрясенный. — Денег ни у кого, что ли, нет?

— Ну конечно же, нет, — отвечал Смерчев, загадочно улыбаясь.

— Ага, — сказал я, — это дело понятное, у меня лично денег и при социализме не было, да и при капитализме было не густо.

Эти мои слова Смерчева развеселили, и он стал смеяться, только почему-то беззвучно. И, смеясь, вежливо мне объяснил, что у людей денег нет, потому что они не нужны. Здесь каждый берет, чего сколько хочет, и совершенно бесплатно, но никто ничего не берет, потому что люди все свои потребности уже давным-давно и полностью удовлетворили, и от всех этих яств их просто воротит. Они ничего другого есть не хотят, кроме пломбира и фиников.

— Значит, и я могу взять чего хочу и сколько хочу? — поинтересовался я недоверчиво.

Смерчев отвечал утвердительно.

Тогда я приблизится к прилавку и, сначала неуверенно, а потом все больше входя во вкус, стал набирать продукты: две литровых бутылки шведской водки «Абсолют», палку краковской колбасы, длинную булку, несколько штук форелей, пачку очищенных креветок, связку бананов и какие-то банки с паштетом, икрой, сгущенкой, зеленым горошком, спаржей и еще с чем-то. Что-то я пихал в карманы, что-то за пазуху, уже на руках держал я выше головы, и что-то уже валилось, а мне все было мало и мало.

Я поднял голову, чтобы посмотреть, как бы там еще устроить банку сгущенного молока, когда вдруг увидел Руди, который плыл по воздуху на своем ягуаре и одной рукой махал мне, а другой обнимал фройляйн Глобке.

Я тоже хотел махнуть Руди рукой и сделал такое движение, отчего вся эта Вавилонская башня, которую я держал на руках, рухнула, все эти банки-склянки посыпались, правда, без всякого грохота. Я испугался и стал это все подбирать, боясь, что меня немедленно арестуют или станут стыдить.

— Гражданин, — скажут, — как же это вам не стыдно так варварски обращаться с народным добром.

— Да брось ты подбирать с полу! — услышал я знакомый насмешливый голос. — Это негигиенично.

Я посмотрел снизу вверх и увидел перед собой Лешку Букашева в белом костюме и без бороды. А рядом с ним, прижимаясь к нему, стояла Жанета во всем прозрачном. Он рассказывал ей анекдот про Вовку-морковку, а она громко и развратно смеялась.

— А где Лео? — спросил я ее.

— А вон он, — сказала она, и я увидел Лео, который на лавочке целовался с моей женой.

Мне стало как-то неприятно, но не очень неприятно, а только немножко неприятно. Я слегка подпрыгнул и, паря в воздухе, приблизился к ним.

— Ну как же тебе не стыдно, — сказал я жене, — при живом-то муже целоваться с другим! Ты же знаешь, что он от этого даже и удовольствия никакого не получает.

— Чепуха! — сказал Зильберович голосом Симыча. — Раньше, когда я жил при социализме, я ни от чего не получал удовольствия, кроме твоих романов. А теперь я получаю удовольствие от всего, кроме твоих романов.

— Вот видишь, — сказал я жене. — Он меня обижает и не читает моих романов, а ты с ним целуешься.

Тут ко мне наклонился Смерчев и сказал шепотом.

— Классик Классикович, вы напрасно ведете себя как отсталый собственник. У нас здесь нет собственности ни у кого ни на что. У нас все жены принадлежат всем, и ваша жена тоже принадлежит всему нашему обществу. Пойдем, киска, в баню, — сказал он и, взяв мою жену на руки, поплыл с ней куда-то в сторону.

Я кинулся за ними вдогонку, но почувствовал, что я уже не лечу, а еле-еле бегу по какой-то пахоте, ноги мои расползаются в раскисшей почве, а земное притяжение, видимо, опять включилось на полную мощность.

Смерчев с моей женой на руках летел над землей, а я уже даже не бежал, а плыл по какой-то грязи, но все-таки постепенно их догонял, когда передо мною появился отец Звездоний в длинной ночной рубашке и со свечою в руке.

— Никакого Бога нет, — сказал он тихо. — Есть только Гениалиссимус, один Гениалиссимус, и никого, кроме Гениалиссимуса.

— Пошел ты со своим Гениалиссимусом! — сказал я, пытаясь сдвинуть его со своего пути.

Но он не сдвигался и, приближая ко мне свое лицо, тряс жидкой своей бороденкой, подмигивал, скалился. Я никак не мог его обогнуть, а жена моя улетала все дальше и дальше со Смерчевым, и тогда в полном отчаянии я притянул Звездония за бороду, укусил в нос и проснулся с подушкой в зубах.

Пробуждение

Проснувшись, я долго еще грыз эту подушку, пока не опомнился. Придя немного в себя, огляделся. Вокруг меня было темно и тихо, тихо и темно. Темно, хоть глаз выколи.

Я перевернулся на спину и стал думать. Господи, ну что ж это в самом деле такое? Почему, когда мне снится родина, со мной на ней происходит всегда что-то нехорошее, неприятное, от чего я хочу бежать и просыпаюсь в поту?

Мне было так не по себе, что я решил разбудить жену и спросить, что сей сон мог бы значить. Жена моя большой толкователь снов и вообще верит, что снов бессмысленных не бывает, что они всегда несут нам какое-то сообщение, которое надо только правильно разгадать.

Я протянул руку и пошарил рядом с собой, но там никого не оказалось. Я хотел было удивиться, что это такое, почему среди ночи ее нет со мной, куда она могла деться?

Но тут же я кое-что вспомнил и сам себе не поверил.

— Чепуха, — сказал я себе самому. — Все это чистая чепуха, ничего подобного не было и быть не могло. Я лежу в Штокдорфе на своей собственной кровати, там окно, там свет пробивается из-за шторы. Сейчас я откину штору и увижу свой двор, три кривых березки возле забора и петуха, который разгуливает по двору.

Я подошел к окну, отдернул штору и увидел перед собой площадь Революции и памятник Карлу Марксу. Правда, узнать Маркса было довольно трудно. За шестьдесят лет моего отсутствия голуби его голову так обработали, что она казалась совсем седой.

Прямо через дорогу от Маркса, в скверике у Большого театра, стоял во весь рост другой бородач в военной форме и с перчатками в руках, это был, конечно, Гениалиссимус. Здание Большого театра чем-то меня удивило. Я даже не сразу понял, чем именно, а потом сообразил — на его фронтоне отсутствовали кони, как будто их никогда там не бывало.

Солнце стояло уже высоко.

По проспекту Маркса, окутанные клубами дыма и пара, катили разных размеров машины, а по тротуарам плыла толпа людей в укороченных военных одеждах. Мало кто из них шел с пустыми руками. Почти все они несли в руках или на плечах или волокли по земле какие-то предметы.

Кажется, я неплохо выспался и отдохнул. Теперь можно было выйти, прогуляться и посмотреть, что же собой представляет этот город через шестьдесят лет после моего отъезда.

Я быстро оделся, заскочил в ванную. К горячему крану была привязана табличка: «Потребности в горячей воде временно не удовлетворяются». Я ополоснулся холодной водой и выглянул в коридор. Пожилая дежурная спала, положив голову на тумбочку. На полу валялась уроненная ею книга. Я поднял книгу и посмотрел название. Книга называлась «Вопросы любви и пола». Автором этого сочинения был сам Гениалиссимус. Я осторожно положил книгу на тумбочку и, стараясь ступать как можно мягче, пошел к лифту.

Лифт, однако, был закрыт на большой висячий замок. Рядом с замком к сетке лифта была привязана шпагатом картонная табличка: «Спускоподъемные потребности временно не удовлетворяются».

Я нашел лестницу и с ее помощью удовлетворил свою спускную потребность. Очевидно, лестница была неглавная, потому что я попал не на улицу, а во двор.

Длинноштанный

Я предвкушал глоток свежего воздуха, но в нос мне шибанул запах, от которого я чуть не свалился с ног. Не буду описывать подробно, но пахло, как в давно не чищенном, но часто употребляемом нужнике.

Во дворе змеей вилась длинная очередь к темно-зеленому киоску, и военные обоего пола, в основном нижние чины, дышали друг другу в затылки, держа в руках пластмассовые бидончики, старые кастрюли и ночные горшки.

Над крышей киоска был водружен плакат в грубо сколоченной раме. Плакат изображал рабочего с лицом, выражавшим уверенный оптимизм. В мускулистой руке рабочий держал огромный горшок. Текст под плакатом гласил:

КТО СДАЕТ ПРОДУКТ ВТОРИЧНЫЙ, ТОТ СНАБЖАЕТСЯ ОТЛИЧНО

— Что дают? — спросил я у коротконогой тетеньки, только что отошедшей с бидончиком от киоска. В ушах у нее висели большие пластмассовые кольца.

— Не дают, а сдают, — сказала она, оглядев меня с ног до головы слишком подробно.

— А что сдают? — спросил я.

— Как это, чего сдают? — удивилась она моему непониманию. — Говно сдают, чего же еще?

Я подумал, что она шутит, но, учитывая запах, к которому постепенно начинал привыкать, рабочего на плакате и общий вид очереди, склонился к тому, что она говорит всерьез.

— А для чего это сдают? — спросил я неосмотрительно.

— Как это для чего сдают? — закричала она дурным голосом. — Ты что, дядя, тронулся, что ли? Не знает, для чего сдают! А еще штаны надел длинные. Надо ж, распутство какое! А еще про молодежь говорят, что они, мол, такие-сякие. Какими ж им быть, когда старшие им такой пример подают!

— Точно! — приблизился сутуловатый мужчина лет примерно пятидесяти. — Я тоже смотрю, он вроде как-то одет не по-нашему.

Тут еще освободившийся народ подвалил, а некоторые и с хвоста очереди тоже приблизились. Все выражали недовольство моим любопытством и длинными штанами и даже склонялись к тому, чтобы по шее накостылять. Но тетка выразила мнение, что хотя по шее накостылять и стоит, но все же лучше свести меня просто в БЕЗО.

— Да что вы, граждане! — закричал я громко. — Причем тут БЕЗО и зачем БЕЗО? Ну не понимаю я в вашей жизни чего-то, так я же в этом не виноват. Я только что приехал и вообще вроде как иностранец.

Из толпы кто-то выкрикнул, что если иностранец, тем более надо в БЕЗО, но другими призыв поддержан не был, и толпа вокруг меня при слове «иностранец» стала рассасываться.

Только тетка с кольцами успокоиться не могла и пыталась вернуть народ, уверяя, что я вовсе не иностранец.

— Я по-иностранному понимаю! — обращалась она к примолкшей очереди. — Иностранцы говорят битте-дритте, а он точно по-нашему говорит.

Пока очередь обдумывала ее слова, я, не дожидаясь худшего, бочком-бочком оторвался и через проходной двор выкатился на улицу, которая когда-то называлась Никольской, а потом улицей 25 Октября. Я был очень горд, что сразу узнал эту улицу. Я поднял глаза на угол ближайшего дома, чтобы убедиться в своей правоте, и просто остолбенел. На табличке, приколоченной к стене, белым по синему было написано: «Улица имени писателя Карцева»! Несмотря даже на сердечную встречу, которой накануне растрогали меня комуняне, я все-таки не мог поверить, что мои заслуги потомками оценены столь высоко. Я даже подумал, что, может быть, это всего лишь чья-то неуместная шутка и табличка с моим именем висит на одном-единственном доме. Но, пройдя улицу до самой Красной площади, я увидел такие же таблички и на всех других зданиях. Я был очень горд и одновременно настроен воинственно. У меня даже возникла идея вернуться к месту приемки продукта вторичного, разыскать ту мерзкую тетку, которая понимает по-иностранному, притащить сюда и показать ей, на кого она нападала со своими идиотскими подозрениями. Впрочем, будучи ленивым и незлопамятным, я тут же эту идею оставил. Тем более, что меня ожидали новые впечатления.

Если бы я подробно описал свои чувства, увидев то, что попалось мне на пути в первый день моего пребывания в Москорепе, мне пришлось бы слишком часто утверждать, что я был удивлен, изумлен, поражен, потрясен, ошеломлен и так далее. И в самом деле, представьте себе, что вы выходите на Красную площадь и не находите на ней ни собора Василия Блаженного, ни мавзолея Ленина, ни даже памятника Минину и Пожарскому. Есть только ГУМ, Исторический музей, Лобное место, статуя Гениалиссимуса и Спасская башня. Причем звезда на башне не рубиновая, а жестяная или слепленная из пластмассы. И часы показывают половину двенадцатого, хотя на самом деле еще только без четверти восемь. Приглядевшись к часам, я понял, что они стоят.

Я остановил какого-то комсора, который вез на тачке мешок с опилками, и спросил, куда подевалось все, что здесь было. Тот удивился моему вопросу, оглядел меня с ног до головы и особенно долго разглядывал мои брюки. А потом спросил, из какого кольца я приехал. Уклоняясь от прямого ответа, я сказал, что я латыш.

— Оно и видно, — сказал комсор. — Акцент сразу чувствуется.

К моему удовольствию, он оказался (что, как я потом заметил, редко бывает у комунян) довольно осведомлен и словоохотлив. Оглядываясь по сторонам, он объяснил мне, что все эти вещи, о которых я спрашивал, еще во времена существования денег были проданы американцам не то коррупционистами, не то реформистами.

— Как? — закричал я. — Неужели эти враги народа даже мавзолей Ленина продали?

— Тише! — он приложил палец к губам, но прежде, чем сбежать, шепотом сказал, что не только мавзолей, а и того, кто в нем лежал, тоже продали какому-то нефтяному магнату, который скупает мумии по всему свету и уже собрал коллекцию, в которую, кроме Владимира Ильича, входят Мао Цзэдун, Георгий Димитров и четыре египетских фараона.

Я хотел спросить, что за магнат и как его фамилия, но человек вдруг чего-то испугался и, подхватив тачку, быстро покатил ее в сторону здания, где раньше помещалась гостиница «Москва». Пожав плечами, я пошел в ту же сторону, намереваясь выйти к Большому театру, перед которым я еще из окна гостиницы видел заинтересовавший меня памятник Гениалиссимусу.

Несмотря на то, что основная толпа рабочих и служащих, видимо, уже схлынула, на проспекте Маркса (кстати, он и сейчас назывался так же) людей было еще препорядочно. Как и во сне, многие из них казались мне похожими на кого-то из моих прежних знакомых. Иногда даже настолько похожими, что я чуть ли не кидался к ним с распростертыми объятиями, но потом тут же приходил в себя и вспоминал, что своих знакомых я могу найти (если повезет) только на кладбищах.

Как я заметил еще из окна, каждый из них что-то нес. Кто горшок, кто авоську, кто кошелку. Один комсор таранил перед собой старый телевизор без экрана, другой сгибался под тяжестью мешка с углем, а какая-то дама передвигалась, держа на голове полосатый матрас с желтыми пятнами и торчащей из дыр соломой. Тут же, обгоняя прохожих, бежали дети школьного возраста. За плечами у них были ранцы, а в руках метелки, которыми они дружно махали, поднимая такую пыль, что дышать было нечем.

Не выдержав, я ухватил одного из школьников за шкирку.

— Ты что, — сказал я, — негодяй, бегаешь тут с веником и пылищу поднимаешь?

— А чего же мне делать? — пытаясь вырваться, заорал он плаксиво. — Я в предкомоб тороплюсь, а до занятий осталось десять минут.

— Ну и беги себе, занимайся, — сказал я. — А пылищу гонять нечего. На то дворники есть.

— Кто? — удивился мальчишка. — Какие еще дворники?

Я понял, что, видимо, опять попадаю впросак.

— Обыкновенные дворники, — пробурчал я, но мальчишку отпустил и приблизился к площади Свердлова, которая теперь называлась площадью имени Четырех Подвигов Гениалиссимуса. Пластмассовое изваяние свершителя четырех подвигов возвышалось посреди площади. Это был памятник высотой метра примерно в три с половиной, не считая постамента. Гениалиссимус стоял в хорошо начищенных сапогах и шинели, распахнутой скульптором, вероятно, для того, чтобы открыть зрителю многочисленные ордена, которыми была украшена широкая грудь монумента. Как бы похлопывая по правому голенищу перчатками, Гениалиссимус с доброй улыбкой смотрел на проспект, на движение паровиков и на застывшего на другой стороне Карла Маркса. Я обошел статую вокруг, попробовал сосчитать ордена на ее груди, досчитал до ста сорока с чем-то, а потом сбился, махнул рукой и пошел по улице, которая в мои времена называлась Пушкинской, а теперь — имени Предварительных Замыслов Гениалиссимуса.

Уже во время этой первой своей прогулки я заметил, что наряду с проспектами, улицами, переулками и проездами, сохранившими свои прежние названия, появилось много названий, отражавших новейшие достижения комунян, и очень много посвященных тем или иным сторонам деятельности Гениалиссимуса. Поэтому я даже не очень удивился, обнаружив, что бывшая Пушкинская площадь теперь называется площадью имени Литературных Дарований Гениалиссимуса. И памятник на площади стоял, естественно, не Пушкину, а Гениалиссимусу. Пушкин там, впрочем, тоже был.

Здешний пластмассовый Гениалиссимус был, я думаю, такого же калибра, что и тот, перед Большим театром, но в летной форме и без перчаток. В левой руке он держал пластмассовую книгу, на которой можно было прочесть слово «Избранное». Правая рука автора книги покоилась на курчавой голове юноши Пушкина, который был совершенно лилипутского роста, но другие лилипуты, составлявшие групповой портрет, были еще меньше. Из других представителей предварительной литературы все-таки выделялись Гоголь, Лермонтов, Грибоедов, Толстой, Достоевский и всякие другие из более поздних времен. Мне приятно сообщить, что себя в этой группе я тоже нашел. Я стоял сзади Гениалиссимуса, держась одной рукой за его левое голенище. Не найдя среди лилипутов Карнавалова, я еще раз убедился, что в двадцать первом веке его никто уже даже не знает. Одного бородача размером не больше полевой мыши я обнаружил в группе предварительных писателей моего времени, но это был явно не Карнавалов, а, скорее всего, профессор Синявский.

Обойдя памятник, я оказался вновь перед носками Гениалиссимуса и на пьедестале прочел давно знакомые мне слова: «Я лиру посвятил народу своему».

В это время на площади остановился большой красный паробус. Из него вывалила целая орда мальчиков и девочек во главе с женщиной с погонами лейтенанта. Дети тут же начали кричать и толкаться, но женщина (я понял, что она была их учительницей), отойдя чуть-чуть вбок, вытянула в сторону правую руку и скомандовала: «В две шеренги становись!»

Дети дисциплинированно построились, подравнялись, вытянулись по команде смирно и расслабились по команде вольно.

— Итак, дети, — сказала учительница, — перед вами памятник нашему любимому вождю, учителю, отцу всех детей и другу всего прогрессивного человечества Гениалиссимусу. Памятник выполнен из высококачественной пластмассы коллективом Краснознаменного отряда народных коммунистических скульпторов и одобрен Редакционной Комиссией и Верховным Пятиугольником. Иванов, сколько всего в Москве памятников Гениалиссимусу?

— Сто восемьдесят четыре! — выкрикнул Иванов.

— Правильно! Сто восемьдесят четыре. И сто восемьдесят пятый сейчас воздвигается на Ленинских горах имени Гениалиссимуса. Все имеющиеся памятники нашему любимому вождю отражают те или иные стороны его гениальности. Один памятник воздвигнут ему как гениальному революционеру, другой как гениальному теоретику научного коммунизма, третий как гениальному практику и так далее. Настоящий памятник воздвигнут в честь его гениального литературного дарования. Семенова, из скольких томов состоит собрание сочинений Гениалиссимуса?

— Из шестисот шестнадцати, — охотно отвечала Семенова.

— Неправильно. Вчера вышли еще два новых тома. Комков, перестань вертеться. Так вот, дети, этот памятник представляет собой скульптурную группу, центральной фигурой которой является сам Гениалиссимус. Второстепенные фигуры — это его литературные предшественники, представители предварительной литературы. Причем, что интересно, каждая фигура предварительного автора выполнена в строгом соответствии масштаба дарования данного автора с масштабом дарования Гениалиссимуса.

Услышав такое, я еще раз забежал на спину Гениалиссимуса и опять нашел там свою жалкую фигурку. В общем, я был разочарован. Отношение моей массы к массе Гениалиссимуса было для меня, честно скажу, не очень-то лестным.

Вернувшись назад (то есть вперед), я стал дальше слушать учительницу и извлек много полезных сведений. Я узнал, что общая масса всех предварительных писателей в сумме равна массе одного Гениалиссимуса. Кроме того, Гениалиссимус представляет собой как бы могучее дерево, выросшее из отживших свое побегов. Как дерево влагу, Гениалиссимус впитал в себя и переработал все лучшее, что было создано предварительной литературой, после чего потребность в последней совершенно отпала.

— В самом деле, — сказала учительница, — возьмите хотя бы эти слова, которые высечены на пьедестале: «Я лиру посвятил народу своему». Кто из предварительных писателей мог бы сказать так просто, так скромно и гениально?

— Пушкин мог бы сказать, — неожиданно для самого себя ляпнул я.

Кто-то из детей хихикнул, но тут же смолк. Учительница недобрым взглядом окинула меня с ног до головы и повернулась к ученикам.

— Дети, быстро в машину! Сейчас мы поедем осматривать памятник имени Научных Открытий Гениалиссимуса.

Дети один за другим влетели в паробус, как пчелы в улей.

Прежде чем нырнуть за ними, учительница повернулась ко мне, еще раз осмотрела меня с ног до головы.

— А вам, длинноштанный, — выговорила она очень четко, — я бы посоветовала держать язык за зубами.

И, слегка вихляя выпирающим из-под короткой юбки задом, скрылась в паробусе.

Я посмотрел на свои брюки и опять не понял, чем они здешним людям не нравятся. Брюки как брюки. Очень даже приличные. Если им хочется ходить в коротких штанах, я не возражаю, но что они ко мне пристают?

Свинина вегетарианская

Тут я почувствовал, что проголодался, и стал смотреть вокруг себя, где бы можно было подзакусить. На другой стороне улицы я увидел заведение, дверь которого все время хлопала, потому что люди входили и выходили. В этом доме, между прочим, когда-то была пивная, а потом кафе-молочная, и сейчас в нем, кажется, находилось что-то подобное.

Высоко под крышей дома я увидел изображение уже знакомого мне рабочего, который в одной мускулистой руке держал ложку, а в другой вилку. На вилке даже было что-то насажено, но что именно, я не разобрал. Рабочий приветливо улыбался, а слова под ним были такие:

КТО СДАЕТ ПРОДУКТ ВТОРИЧНЫЙ, ТОТ ПИТАЕТСЯ ОТЛИЧНО

Вывеска у входа была: «ПРЕКОМПИТ ЛАКОМКА». Немного подумав, я вспомнил, что слово Прекомпит означает Предприятие Коммунистического Питания.

Перебегая через дорогу, я чуть было не попал под огромный парогрузовик с прицепом. Нажав на все тормоза, водитель остановил свою огнедышащую машину и покрыл меня таким отборным матом, по которому трудно было не узнать моего банного знакомого Кузю. Кажется, он не собирался ограничиваться словами и уже летел ко мне с занесенной над головой заводной ручкой.

— Кузя! — закричал я ему в испуге. — Не узнаешь, что ли?

— Ах, это ты, папаша. — Кузя опустил ручку, но был, кажется, разочарован, что такой замах пропал даром. — Чего ж ты ходишь по дороге, хлебальник раззявя. Тут, отец, того и гляди, либо задавят, либо башку проломят. Это у вас там, при капитализме, все же попроще было. Там у вас по улицам, небось, только ослы да верблюды ходят, а здесь, видишь, техника.

Он спросил меня, как дела, не нужна ли какая помощь, и еще раз напомнил, что, если мне понадобятся какие-нибудь вещи вроде парового котла, цилиндров или чего-то подобного, я могу смело к нему обращаться. После этого он укатил, а я на этот раз благополучно пересек проспект и приблизился к Прекомпиту.

Очередь была недлинная — человек шестьдесят, не больше.

Пожилой сержант в дырявой гимнастерке и с красной повязкой на рукаве стоял у входа и дырявил компостером протягиваемые ему бумажки серого цвета.

Стоя в очереди, я прочел вывешенное на стене объявление, в котором было сказано, что общие питательные потребности удовлетворяются только по предъявлении справки о сдаче вторпродукта.

Тут же были помещены и «Правила поведения в Предприятиях Коммунистического Питания». В них было сказано, что благодаря неустанной заботе КПГБ и лично Гениалиссимуса о регулярном и качественном питании комунян в этом деле достигнуто много знаменательных успехов. Пища становится все лучше, качественнее и диетичнее. В результате научной разработки рационального питания комунян достигнуты большие успехи по борьбе с тучностью.

Ниже говорилось, что в Прекомпите запрещено:

1 Поглощать пищу в верхней одежде.

2 Играть на музыкальных инструментах.

3 Становиться ногами на столы и стулья.

4 Вываливать на столы, стулья и на пол недоеденную пищу.

5 Ковырять вилкой в зубах.

6 Обливать жидкой пищей соседей.

7 Категорически запрещается разрешать возникающие конфликты с помощью остатков пищи, кастрюль, тарелок, ложек, вилок и другого государственного имущества.

Справедливости ради надо сказать, что очередь двигалась довольно быстро. Люди один за другим совали сержанту с повязкой свои бумажонки, он делал дырку, люди входили внутрь.

Когда моя очередь приблизилась, я пошарил в кармане, но не нашел в нем ничего, кроме случайно завалявшегося обрывка газеты «Зюддойче цайтунг» шестидесятилетней давности. Я сложил этот обрывок вдвое и сунул сержанту, который не глядя его продырявил.

Довольный тем, что мои социалистическо-капиталистические уловки все еще успешно действуют, я вошел внутрь.

Мне показалось, что первичный продукт пахнет примерно так же, как и вторичный.

На противоположной от входа стене висел большой портрет Гениалиссимуса и его изречение: «Мы живем не для того, чтобы есть, а едим для того, чтобы жить».

Прекомпит был похож на социалистическую столовую самообслуживания: высокие столы без стульев и пол усыпан опилками. Вдоль левой стены, за легкой перегородкой из пластмассовых трубок, тянулся длинный прилавок с выставленными на нем блюдами, при одном только виде которых хотелось сразу выйти на свежий воздух. Но, во-первых, я сильно проголодался, а во-вторых, я приехал сюда изучать все подробности жизни, в том числе и систему питания.

Я встал в очередь к прилавку и, двигаясь вместе со всеми, достиг вскоре вывешенного на стене меню, которое прочел с большим любопытством. Оно состояло из четырех блюд, перечисленных в таком порядке.

1. Щи питательные. Лебедушка на рисовом бульоне.

2. Свинина вегетарианская витаминизированная. Прогресс с гарниром из тушеной капусты.

3. Кисель овсяный заварной. Гвардейский.

4. Вода натуральная. Свежесть.

Я прошу у читателя прощения, что привожу так подробно все прочитанные мною правила, списки и меню, но мне кажется, что это необходимо для более или менее полного представления об обществе, в котором я находился.

Две молодые комсорки в не очень чистых халатах обслуживали клиентов быстро, без задержки. Мне, как и другим, был выдан пластмассовый поднос с набором всех перечисленных блюд. Две тарелки, две чашки и ложка (все это тоже пластмассовое) были прикованы к подносу стальными цепочками. Еще две цепочки (может быть, для вилок и ножей) были оборваны. Понюхав выданную мне пищу, я, откровенно говоря, немного поморщился и подумал, что в некоторых случаях утолять голод можно одним только запахом.

Однако, повторяю, мною руководил не только голод, но и исследовательское любопытство.

Я нашел столик, за которым одна только дама медленно поглощала овсяный кисель. Я попросил разрешения стать рядом и, когда она что-то невнятно пробормотала, узнал в ней ту самую тетку, которая понимала по-иностранному. Судя по брошенному на меня неприязненному взгляду, она меня, кажется, тоже узнала.

Отведав щей, я сразу догадался, что их гордое имя произведено не от длинношеей птицы, а от лебеды, которую в период расцвета колхозной системы мне приходилось вкушать и раньше. В состоянии сильного голода пару ложек я кое-как осилил, а вот вегетарианская свинина «Прогресс», изготовленная из чего-то вроде прессованной брюквы, откровенно говоря, не пошла. То есть сначала немного пошла, но потом тут же стала рваться обратно, так что я еле-еле донес ее до кабесота, и там мой капризный организм безжалостно исторг ее из себя.

Дворец любви

Выйдя из кабесота, я нос к носу столкнулся с теткой, которая понимала по-иностранному. Похоже, что она дожидалась меня здесь специально. Потому что как только меня увидела, так закричала на весь зал визгливо и недружелюбно:

— Что, не нравится наша пища?

Я, ничего не ответив, вышел на улицу. Она выкатилась следом. Я пошел вниз по бывшей улице Горького, которая теперь называлась проспектом имени Первого тома Собрания Сочинений Гениалиссимуса. (Потом я узнал, что в коммунистической Москве имеются 26 проспектов имени отдельных томов сочинений данного автора.)

Тетка увязалась за мной.

— Ишь ты какой! — бормотала она, плетясь сзади. — Штаны длинные носит, говно сдавать не хочет, пищей нашей брезгует.

— Слушай, тетенька, — сказал я, к ней повернувшись, — оставь меня, ради Бога, и без тебя тошно.

Кажется, ей только этого и надо было.

— Ого-го-го! — закричала она, пытаясь привлечь внимание прохожих. — Штаны длинные носит, говно сдавать не хочет, пищей брезгует, да еще Бога какого- то поминает! Тошно ему! От свинины от нашей тошно!

— А иди-ка ты в жопу! — сказал я, не выдержав, и перешел на другую сторону.

Прошу меня простить за столь грубое выражение. В прежней жизни я никогда ничего подобного дамам не говорил. Но эта грымза меня просто вывела из себя.

Я шел вниз по проспекту Первого тома в несколько расстроенных чувствах. Как-то мне в этом коммунистическом царстве было неуютно. Конечно, я приехал сюда всего лишь на месяц, но я боялся, что на свинине вегетарианской и этого срока выдержать не смогу.

Нет, я вовсе не хотел каких бы то ни было преимуществ. Я хотел быть здесь как все. И уж ни в коем случае ни во что не вмешиваться. Мое дело быть объективным и бесстрастным регистратором фактов. И ради этого я готов был к любым, самым неожиданным и рискованным испытаниям. И вообще я никогда не был особенно привередлив в еде, но эту коммунистическую свинину и щи «Лебедушка» мой организм просто не переваривал.

Возможно, виной всему мое мировоззрение. Оно у меня было отсталое, еще когда я жил при социализме. А потом, когда я попал в капитализм и подвергался ежедневно тлетворному и разлагающему влиянию буржуазной пропаганды и пищи, это, возможно, отразилось не только на образе мыслей, но и на работе желудка. Он разнежился.

Может быть, я объясняю все это не очень научно, но настроение у меня, прямо скажу, было неважное.

В этом настроении я двигался вниз, по той стороне проспекта, где при социализме был Елисеевский магазин.

Несмотря на мрачное настроение, я поглядывал по сторонам, кое-что замечал и кое-что отмечал.

Меня, например, удивило, что улица Немировича-Данченко осталась непереименованной, хотя этот древний деятель был, как известно, одним из родоначальников метода социалистического реализма, который партией был решительно осужден и заменен реализмом коммунистическим. Но когда я подошел к бывшей Советской площади, я был удивлен еще больше. Знакомого мне по старым временам памятника Юрию Долгорукому на лошади там не было. То есть сама лошадь была, но на ней сидел не Юрий Долгорукий, а Гениалиссимус. В одной руке он держал свою книгу, а в другой меч. Причем площадь теперь называлась: «имени Научных Открытий Гениалиссимуса».

Откровенно говоря, мне не очень было понятно, какое отношение имеет этот памятник к научным открытиям. Ну, книга, это допустим. Но причем тут лошадь и меч?

Тут мое внимание переключилось на здание, в котором раньше был ресторан «Арагви». Теперь никакого «Арагви» там, разумеется, не было, но на фронтоне здания под самой крышей аршинными буквами было написано:

ДВОРЕЦ ЛЮБВИ

Признаться, я не сразу понял, что это значит. Но, приблизившись к зданию, увидел справа от массивных дверей вывеску, на которой прочел буквально следующее:

ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ЭКСПЕРИМЕНТАЛЬНЫЙ ОРДЕНА ЛЕНИНА

ПУБЛИЧНЫЙ ДОМ имени Н. К. КРУПСКОЙ

— Ого! — сказал я себе самому. — Вот это я понимаю, коммунизм!

Настроение мое заметно улучшилось.

Я думал, что это заведение работает только по вечерам, но тут же прочел, что сексуальное обслуживание населения производится с 8.30 до 17.30, перерыв на обед с 13 до 14 часов.

Я посмотрел на часы. Было точно девять часов сорок две минуты утра. Время для таких дел не самое подходящее, но, впрочем, почему бы и нет?

На уровне второго этажа висел плакат, изображавший рабочего с поднятым вверх кулаком. Надпись под плакатом была мне почти знакома:

КТО СДАЕТ ПРОДУКТ ВТОРИЧНЫЙ,

ТОТ СЕКСУЕТСЯ ОТЛИЧНО

Ниже были вывешены и правила поведения в ГЭОЛПДИК (так сокращенно называлось это странное предприятие). В них было сказано, что сексуальное обслуживание посетителей производится как по коллективным заявкам предприятий, учреждений и общественных организаций, так и в индивидуальном порядке.

Я невольно вспомнил шофера Кузю и его товарища, которые в пункте помыва пытались склонить меня к безобразнейшей оргии. Вот дикие люди! Зачем же столь интимным делом заниматься сообща, когда существуют вполне узаконенные формы индивидуального удовлетворения потребностей?

Так я думал, продолжая скользить глазами по правилам, из которых узнал, что обслуживание производится только по предъявлении справки о сдаче вторичного продукта и что в ГЭОЛПДИК запрещено:

1. Приводить с собой и обслуживать партнеров со стороны.

2. Обслуживаться в верхней одежде.

3. Обслуживаться в коридорах, на лестницах, под лестницами, в кабесоте и других местах, кроме специально отведенных.

4. Пользоваться самодельными противозачаточными средствами, а также орудиями садизма и мазохизма.

5. Играть на музыкальных инструментах.

6. Портить коммунистическое имущество.

7. Категорически запрещается разрешать возникающие конфликты с помощью сексоборудования.

Здесь, так же как и в прекомпите, стоял дядя с повязкой на рукаве и с компостером. Я сунул ему тот же клочок газеты, но с другой стороны, и он, как и прекомпитский страж, проткнул газету не глядя.

Внутри это было что-то вроде поликлиники. Широкий коридор с линолеумным полом и стенами, покрытыми темно-синей масляной краской. С каждой стороны на равном расстоянии располагались бежевые двери кабинетов, а слева от входа, сразу за выщербленной лестницей, была деревянная загородка и стеклянное окошечко с надписью «РЕГИСТРАТУРА».

Навстречу мне, неся кучу канцелярских папок, шла девица в белом халатике, едва прикрывавшем ее орудие производства.

— Слаген! — сказала она мне.

— Слаген! — сказал я и попытался ухватить ее за что-нибудь. Но она ловко увернулась, посмотрела на меня, по-моему, очень удивленно и недовольно и стала подниматься по лестнице, предоставив мне возможность рассмотреть ее с лучшей ее стороны.

— Не хочешь, не надо, — сказал я и приблизился к регистратуре, где сидела пожилая женщина в очках с оправой, вырезанной из картона.

Она что-то вязала. Мне было немного неловко, но, преодолев смущение, я обратился к ней и сказал, что хотелось бы как-нибудь обслужиться.

Ничего не говоря, она мне сунула клочок бумаги. Это была, конечно, анкета, впрочем, довольно скромная. Отвечая на вопросы, я указал свои фамилию, звездное имя и отчество. Чтобы не привлекать внимания, возраст свой я убавил ровно на шестьдесят лет. В графе венерические болезни я написал, естественно, «нет».

Я вернул регистраторше анкету. Она насадила ее на длинный ржавый штырь с заостренным концом, отложила свое вязанье, вышла из-за загородки и без слов пошла по коридору, гремя связкой ключей.

Она открыла мне дверь № 6, пропустила внутрь и ушла, так ничего и не сказав. Я прикрыл за собой дверь и огляделся. Это была небольшая комната с одним окном без занавесок. В углу стоял узкий топчан, покрытый клеенкой, а рядом пластмассовое ведерко. Никаких подушек или одеял видно не было. Над изголовьем в рамке висел портрет Гениалиссимуса со слегка распахнутой волосатой грудью, а под портретом изречение Гениалиссимуса.

ЛЮБОВЬ — ЭТО БУРНОЕ МОРЕ!

Кроме портрета Гениалиссимуса, на всех стенах были развешаны разные плакаты. А у двери в деревянной рамке был помещен какой-то текст. Это были коммунистические обязательства коллектива тружениц ГЭОЛПДИКа. Было сказано, что, встав на трудовую вахту в честь 67 съезда КПГБ, коллектив берет на себя следующие обязательства:

1. Повысить трудовую дисциплину и культуру удовлетворения возросших потребностей клиентов.

2. Увеличить ежесуточную пропускаемость каждого койко-места не менее чем на 13 %.

3. Увеличить сбор генетического материала на 6 %.

4. Работать на сэкономленных материалах.

5. Проработать и законспектировать книгу Гениалиссимуса «Сексуальная революция и коммунизм».

Сдать по ней экзамены с оценкой не ниже чем на «4».

6. Регулярно выпускать стенную газету.

7. Всем девушкам сдать нормы на значок «Готов к труду и обороне Москорепа».

8. Проявлять высокую бдительность и своевременно информировать органы БЕЗО о подозрительных клиентах.

Видя, что никто не спешит меня обслуживать, я стал рассматривать плакаты.

На них были изображены картины из повседневной деятельности работниц учреждения. Встреча директора ГЭОЛПДИКа, дважды Героя Коммунистического труда, Заслуженного работника сексуальной культуры и члена Верховного Пятиугольника Венеры Михайловны Малофеевой с избирателями трудящимися Первого шарикоподшипникового завода. Коллектив ГЭОЛПДИКа на уборке свеклы. На Первомайской демонстрации Сексинструктор 2-го класса Эротина Коренная читает лекцию «Гениалиссимус — наш любимый мужчина».

Рассмотрев все плакаты, я присел на краешек топчана и стал ждать.

Никто не шел.

Я уже хотел пойти узнать, в чем дело, как дверь отворилась и в комнату заглянула регистраторша.

— Вы уже закончили? — спросила она, глядя на меня поверх очков.

— Что закончил? — спросил я.

— Что значит что? — сказала она строго. — То, для чего вы сюда пришли.

Не выслушав ответа, она захлопнула дверь и ушла.

Я догнал ее в коридоре.

— Мамаша, вы что, смеетесь? — схватил я ее за локоть. — Как я мог закончить, если ко мне никто не пришел?

Она посмотрела на меня немного, как показалось мне, удивленно.

— А кого вы ожидали?

Тут пришлось удивляться мне.

— Ну как это кого? — сказал я. — Я ожидал кого-нибудь из обслуживающего персонала.

По-моему, она опять ничего не поняла. Она долго и внимательно смотрела на меня, словно на какого-то психа, а потом сказала:

— Комсор клиент, вы что, с луны свалились? Вы разве не знаете, что у нас для клиентов с общими потребностями самообслуживание?

— Вот он! Вот он! — услышал я дикий вопль и увидел ворвавшуюся в заведение тетку, которая понимала по-иностранному. За спиной ее маячили два милиционера.

ВНУБЕЗ

— Вот он! Вот он! — кричала тетка. — Шапиен! Как есть, чистый шапиен. Штаны длинные носит, говно не сдает, пищей брезгует, а по-нашему говорит, как мы.

— Ладно, ладно, любезная, — сказал милиционер, который был поздоровее и скошенным лбом смахивал на питекантропа. — Сами как-нибудь разберемся. У вас потребкарта есть? — спросил он, обратившись ко мне.

— Есть, — сказал я и вытащил уже проколотый с двух сторон обрывок «Зюддойче цайтунг».

Надеяться, что здесь этот номер пройдет еще раз, было, конечно, наивно и глупо, но я часто поступаю по наитию, и оно меня обычно не обманывает.

На этот раз обмануло.

Питекантроп взял обрывок, повертел в руках, приблизил к глазам, отдалил и, изобразив на лице своем крайнее недоумение, протянул бумагу своему товарищу, который тоже был здоров, но все-таки пощуплее. Тот посмотрел бумажку и даже для чего-то подул на нее.

— Это по-каковски же здесь начикано? — спросил он вежливо.

Изобразив на своем лице удивление, я сказал, что, по-моему, и дураку ясно, что здесь начикано исключительно по-китайски.

— И вы понимаете по-китайски? — спросил он, как мне показалось, с почтением.

— Ну да, конечно, понимаю. Кто ж по-китайски не понимает?

— Придется пройтить, — сказал тот, здоровый.

— Это куда же? — поинтересовался я.

— Известно куда. Во внубез.

Догадавшись, что внубез означает внутреннюю безопасность, я подчинился.

Местное отделение внубеза находилось в другом крыле того же здания.

У дежурного за деревянной перегородкой было три звездочки на погонах. Четверо нижних чинов в дальнем углу комнаты забивали козла.

— Вот, — сказал питекантроп, — так что, комсор дежурный, китайца пымали.

— Что еще за китаец? — посмотрел удивленно дежурный.

— Обыкновенный китаец, — сказал питекантроп. — В длинных штанах ходит, говно не сдает, говорит по-нашему, а читает по-китайскому. Вот. — Он протянул дежурному кусок газеты.

Дежурный долго разглядывал этот странный клочок и стал вертеть его так и сяк, напрягаясь, шевеля губами и даже посмотрел бумажку на свет, видимо надеясь обнаружить в ней водяные знаки.

— А что это здесь написано тысяча девятьсот восемьдесят два? — сказал он. — Это что, старая газета?

— Ну да, — говорю, — старая, из музея.

— Ну ладно, — сказал дежурный и раскрыл толстую тетрадь, на которой было написано: «Книга регистрации нарушителей компорядка». Затем он взял деревянную ручку (последний раз я видел такую шестьдесят лет назад в кружке у Симыча), обмакнул ее в стеклянную чернильницу. — Ваше фамилие?

— Карцев, — сказал я.

— Чудно, — сказал дежурный. — Фамилие китайское, а звучит вроде как наше. А вы к нам со шпионскими целями или же просто так?

Тут я, честно говоря, немного струхнул. Начнут шить шпионаж, потом не отобьешься.

— Ладно, — сказал я, — ребята. Хватит валять дурака, я не китаец, я пошутил.

— Пошутил? — переспросил дежурный и переглянулся с питекантропом. — Что значит, пошутил? Значит, вы не китаец?

— Ну конечно же, не китаец. Вы когда-нибудь видели китайцев? У них глаза узкие и черные, а у меня выпуклые и голубые.

— Ах, так ты не китаец! — взбеленился вдруг дежурный. — Если ты не китаец, то мы с тобой сейчас иначе поговорим. Тимчук! А ну-ка врежь-ка ему по-нашему, по-коммунисски!

У этого Тимчука кулак был как пудовая гиря. Мне показалось, что я ослеп не только от удара, но и от гнева. Плюясь кровью и ничего не видя перед собой, я ринулся на Тимчука и, если б достал, разодрал бы ему, наверное, всю морду. Но тут в дело вступили доминошники. Все вместе они скрутили меня, завернули руки за спину и повалили на пол.

— Гады! — кричал я. — Да что же это вы делаете!

Меня прижали носом к шершавому вонючему полу. Я брыкался, вырывался и орал благим матом, когда они выворачивали мне суставы.

— Сволочи! — кричал я. — Бандиты! А еще коммунисты!

— Комсор дежурный, — разобрал я голос Тимчука. — Вы слышите, он против коммунистов кричит.

Я хотел возразить, что я не против всех коммунистов, а только против плохих коммунистов, за хороших коммунистов. Но мне еще крепче завернули руки, и сквозь собственный вой я услышал лязганье ножниц вокруг моих ног.

— А теперь поднимите его, — сказал дежурный.

Я опять оказался перед ним, побитый и помятый. Кровь из разбитого носа и рассеченной губы стекалась на подбородке в одну струю и крупными каплями падала на рубашку. Мои замечательные брюки, которые перед самой поездкой я купил в «Кауфхофе», теперь представляли собой жалкое подобие шортов с криво обрезанными краями и свисающими лохмотьями.

— Звездное имя и отчество? — спросил дежурный.

— Пошел вон, сволочь! — сказал я и плюнул ему в морду кровью.

Вот говорят, перед самой смертью человек видит всю свою жизнь, как в кино. Пока Тимчук замахивался, подобное кино я тоже увидел. Правда, кино особенное. Я видел как бы сразу все кадры одновременно. Я видел себя и помидороподобным маленьким уродцем, которого сразу же после родов показывают моей матери, и в то же время я увидел себя в детском саду, в президиуме Союза писателей СССР, в мюнхенском биргартене[9] у китайской башни и даже в гробу, в котором меня несут к могиле, только не разобрал, кто несет.

— Стойте! Стойте! — услышал я звонкий голос и, очнувшись, увидел Искрину Романовну, которая буквально висела на занесенном кулаке Тимчука.

— Стойте! — повторяла она. — Не смейте его бить!

Дежурный, может быть, понял, что допустил какую-то ошибку, но, еще не желая в ней признаться, спросил Искрину Романовну, что я за цаца такая, что меня нельзя бить.

— Да вы знаете, кто он такой? — продолжала негодовать Искрина. — Да ведь это же…

Она наклонилась к дежурному и сказала ему что-то на ухо.

Ситуация резко переменилась. Дежурный выскочил из-за перегородки и чуть ли не валялся в ногах у меня, прося пощадить его и его детей, которых у него, может быть, и не было. Рядом с ним трясся от страха Тимчук, который сразу же стал маленьким и плюгавым.

Само собой, отрезанные штанины мне тут же были с поклоном возвращены, а появившаяся неизвестно откуда сестра милосердия оказала мне первую помощь, залепив нос и губы изоляционной лентой, которая пахла смолой.

— Пойдемте! — тянула меня за руку Искрина Романовна, а дежурный все еще вертелся перед носом и кланялся, и просил пощадить.

— Ну пойдемте же! — настаивала Искрина.

— Сейчас, — сказал я и, вырвав у нее руку, прямо локтем заехал дежурному в рыло, отчего у него из носа кровь брызнула в разные стороны.

— Вот, сказал я, — тебе по-социлисски. А тебе, сука, повернулся я к Тимчуку, — по-китайски.

Я дал ему кулаком по сопатке и сам же завыл нечеловеческим голосом — морда у Тимчука была изготовлена из кирпича.

Как пахла мама

— Ну, рассказывайте, — строго сказала мне Искрина Романовна, когда мы вернулись в гостиницу. — Как вы оказались во внубезе? Что вас туда занесло?

Мне было ужасно неловко. Трогая пальцем разбитый нос, я сказал, что хотел всего лишь пройтись, посмотреть своими глазами, как живут простые комуняне.

— А как же вас выпустила дежурная?

— Она меня никак не выпускала. Она просто спала и я тихонько прошел мимо.

— Видите, она спала! — возмутилась Искрина. — Вот до чего доходит потеря бдительности! Нет, таким в Москорепе не место.

— Но она не виновата! — закричал я, испугавшись, что сильно подвел дежурную. — Она, может быть, устала за ночь и задремала. А я шел очень тихо. Я даже ботинки снял, чтобы она не слышала.

Про ботинки я, конечно, наврал.

— Ну хорошо, рассказывайте дальше. — Искрина уселась в кресло и взирала на меня строго, как судья.

Я рассказал все, как было. Про очередь во дворе и скандал с теткой, которая понимает по-иностранному. Про памятник Гениалиссимусу, про Прекомпит.

— А что вы делали во Дворце Любви?

Я совсем смутился.

— Ну вот, — сказал я, — вам все нужно знать. В том-то и дело, что я там ничего не делал. Потому что не с кем было. Подобным самообслуживанием я даже в детстве не увлекался. А уж в моем возрасте мне об этом и думать противно.

— А вас никто и не заставлял, — сказала она резко. — Вы должны были бы понять хотя бы по тому, как вас встречали, что вы можете рассчитывать на большее. Эти места, которые вы посетили, предназначены для комунян общих потребностей. А для вас решением Верховного Пятиугольника установлены повышенные потребности.

— Спасибо, — сказал я довольно холодно. — Но я, если хотите знать, вообще-то против неравенства. И если уж я сюда попал, то не хочу никаких привилегий, а хочу быть как все.

— Какой же вы все-таки отсталый! — воскликнула она в сердцах. — Что значит как все? О каком неравенстве вы говорите? У нас все равны. Каждый комунянин рождается с общими потребностями. Но потом, если он развивается, совершенствуется, выполняет производственные задания, соблюдает дисциплину, повышает свой кругозор, тогда, естественно, его потребности возрастают и это учитывается. Вообще я вижу, наша жизнь вам еще совершенно непонятна и вам лучше одному пока не ходить. Тем более, что вам надо готовиться к вашему юбилею.

— Да что вы пристали ко мне с этим юбилеем! — рассердился я. — Не хочу я никаких юбилеев. Вам хорошо известно, что мне на самом деле не сто лет, а гораздо меньше.

— Ну да, вы выглядите гораздо моложе, — согласилась она. — Но все-таки вам исполняется именно сто лет. Завтра указ Верховного Пятиугольника о всенародном праздновании вашего юбилея будет опубликован. Это будет событие огромного политического значения. А вы ведете себя так легкомысленно. Поэтому Творческий Пятиугольник поручил мне переселиться к вам и провести с вами курс интенсивной индивидуальной подготовки.

Я посмотрел на нее недоверчиво.

— Я не понял, — сказал я. — Что значит, вам поручили переселиться? Вы собираетесь жить со мной в одном номере?

— Ну да, — сказала она. — Во всяком случае, до тех пор, пока вы сами не станете ориентироваться. Тут места на двоих достаточно.

— Места, конечно, хватит. Но тогда скажите кому-нибудь, пусть мне поставят раскладушку.

— Зачем? — удивилась она. — Эта кровать достаточно широка. Я надеюсь, вы не очень сильно храпите?

— Не знаю, — сказал я неуверенно. — Обычно не храплю, но… Слушайте, — сказал я, волнуясь. — Я все-таки чего-то не понимаю. Вы можете считать меня столетней развалиной, но я не могу спать в одной постели с женщиной, как бесчувственная колода. У меня могут возникнуть всякие такие… как бы сказать… побуждения и… в общем-то, я за себя не ручаюсь.

Тут она первый раз за все время, сколько я ее знал, засмеялась и сказала, что я человек не только отсталый, но и просто глупый. Естественно, ложась со мною в постель, она не собирается подвергать меня непосильным испытаниям. Напротив, Творческий Пятиугольник рекомендовал ей удовлетворять мои повышенные потребности по мере их возникновения.

— Кстати, — сказала она делово, — вас в этом смысле тоже, вероятно, придется кое-чему поучить. Ваши представления о сексе, как я подозреваю, такие же дикие, как обо всем другом.

— Возможно, — согласился я в замешательстве. — Они у меня, в общем-то, диковаты. А вы что же, так вот можете спать с кем попало и даже получать от этого удовольствие?

Мне показалось, что мой вопрос ее немного оскорбил и покоробил.

— Я сплю не с кем попало, — сказала она, — а только по решению нашего руководства. А удовольствие от этого я получаю, как от всякой общественно-полезной работы.

Сказать откровенно, я очень разволновался. Я стал расхаживать по комнате и думать, как мне к этому всему относиться. Я, собственно, от общественно-полезной работы такого рода тоже никогда не уклонялся, но есть же все-таки какие-то понятия о супружеской верности. Я, может быть, был не всегда очень стоек и со Степанидой дал слабину, но все же своей жене я без крайней необходимости стараюсь не изменять. Это я и попытался сейчас объяснить.

— Дорогая Искрина Романовна… — начал я.

— Ты можешь называть меня просто Искрой, — перебила она, улыбнувшись. — Или даже киской, если тебе это нравится.

Понятно, мне сразу припомнился дурацкий мой сон, в котором Смерчев называл киской мою жену.

— А что, — спросил я, — у вас тут всех, что ли, кисками называют?

— Ничего не всех. Просто меня зовут Искра. Искра — киска, это звучит похоже.

Ходя взад-вперед, я уже новыми глазами поглядывал на нее. Все ее выпуклости и впуклости были на месте, и коленки такие круглые, загорелые. Конечно, как исключительно верный супруг, я не должен был этого замечать. Но, будучи человеком законопослушным, я не мог не подчиниться такому важному органу, как Творческий Пятиугольник.

— Ну что ж, Кисуля, — сказал я, робея. — Если на вас возложены такие обязанности, давай сразу приступим к их исполнению.

— Хорошо, — согласилась она и, пересев из кресла на край кровати, стала расстегивать гимнастерку, обнажив жалкого вида пластмассовый медальон в виде звезды с закругленными лучами.

Тут я вдруг испугался. Я испугался, что окажусь не в состоянии оправдать надежды Пятиугольника. Потому что во мне еще глубоко сидели всякие социалистическо-капиталистические предрассудки, что перед этим делом надо как-нибудь разогреться. Чего-нибудь выпить, Пушкина-Есенина почитать, и вообще для начала нужны какие-нибудь такие вздохи, намеки, касания.

— Ладно, — сказал я. — Сейчас все сработаем. Только подожди, хотя бы побреюсь, а то я очень колючий.

Я достал из-под кровати свой дипломат, бросил на тумбочку и, отвернувшись от Искры, стал в нем ковыряться. Бритва была где-то на дне. Я торопился, нервничал и начал швырять прямо на пол трусы, майки, носки…

— А что это у тебя? — спросила Искра.

— Где?

— Ну вот это, то, что ты держишь в руках.

— Это?

В руке у меня был кусок туалетного мыла Нивея.

— Это просто мыло, — сказал я. — Туалетное мыло.

— Да? — мне показалось, она чем-то смущена. — А почему оно твердое? Заморожено?

— Почему заморожено? — не понял я. — Обыкновенное твердое мыло.

— Интересно, — сказала она, смущаясь все больше. — А можно понюхать?

— Пожалуйста.

Я бросил ей мыло через кровать. Она ловко поймала его, поднесла к лицу и вдруг вскрикнула:

— Ах!

— Что с тобой? — испугался я.

Словно оцепенев, она прижимала мыло к лицу, внюхивалась в него и не открывала глаз.

— Искра! — встревожился я. — Искрина! Искрина Романовна, да что это с вами случилось?

Медленно она открыла глаза, посмотрела на меня внимательно, словно не сразу узнавая.

— Так пахла моя мама! — тихо сказала она и застенчиво улыбнулась.


  1. Biergarten (нем.) — пивная в саду.