Все средства массовой информации Москорепа говорят только обо мне. Вернее, обо мне и о Гениалиссимусе. Начинают всегда с него.
С утра по всем двенадцати каналам москорепского телевидения дикторы Семенов и Малявина торжественно читают бюллетень о состоянии его здоровья, которое всегда выше всяких похвал. Пульс и давление всегда чуть-чуть лучше, чем нужно. Легкие, печень, почки работают превосходно, анализы мочи и крови отличные. О возрасте Гениалиссимуса газеты и телевидение умалчивают, а те, кого я об этом спрашивал (Искра, Смерчев, Сиромахин), только пожимают плечами, говорят, что никогда этим не интересовались и вообще количество прожитых лет для Гениалиссимуса не имеет никакого значения, потому что он — вечно живой.
Я сказал Искре, что в мое время вечно живыми считались только мертвые люди, например Ленин. Она на это резонно заметила, что такое утверждение лишено всякого смысла и вечно живыми могут считаться только те, кто живет вечно.
Я сказал, что в прошлом история знала тоже много владык, которые считались вечно живыми или бессмертными, но все они, в конце концов, все-таки умирали. Это замечание Искру рассердило.
— Как ты можешь сравнивать! — сказала она возмущенно. — Неужели ты сам не понимаешь и не чувствуешь, что таких людей, как Гениалиссимус, вообще никогда еще не было? Не зря его наша печать называет человеком на все времена.
Я хотел возразить, что лично уже пережил многих вечно живых, которые впоследствии вполне обыкновенным образом помирали от инфарктов, инсультов, почечной недостаточности или несварения желудка. Я, однако, от этого замечания воздержался, помня по прошлому опыту, что такие мысли во все времена считались крамольными и мне самому за них попадало, и очень сильно.
Я и сейчас от подобных утверждений воздержусь и сошлюсь только на официальные сообщения о жизни Гениалиссимуса. Он считается не только руководителем Москорепа и Первого Кольца враждебности, но народы двух других колец также считают его своим вождем и учителем. Они его обожают и верят, что, руководствуясь его идеями, и у себя когда-нибудь построят такую же замечательную жизнь, какой добились комуняне. Они знают, что он всегда думает о них, внимательно наблюдает за всеми подробностями их жизни и все свое время посвящает борьбе за всеобщее благо. Борьба эта, насколько я понял, заключается целиком в составлении ответов на поздравления, которые трудящиеся всего мира регулярно шлют своему вождю по поводу его дня рождения, написания им очередного сочинения или награждения его каким-нибудь орденом (а это происходит чуть ли не каждый день). Кроме того, он ежедневно рассылает во все концы мира различные послания, приветствия и призывы участникам всяких движений, съездов и конференций.
Но из простых смертных я, безусловно, самый знаменитый. По телевидению обо мне говорят с утра до ночи. Газета «Правда» посвящает мне ежедневно до полутора погонных метров в каждом рулоне. Лингвисты, литературоведы и критики в обстоятельных статьях и развернутых рецензиях рассказывают о моем жизненном пути, творческих достижениях и борьбе с бывшими коррупционистами. Правда, никаких моих книг они не называют и никаких цитат не приводят. Иногда даже допускают странные утверждения, что будто бы я первый отразил (хотя и не очень удачно) в литературе образ Гениалиссимуса, чего я сам, правду сказать, совершенно не помню. И хотя за славой я в прошлой жизни особенно не гонялся, но все-таки, что там говорить, приятно, включив телевизор, сразу слышать свое имя. Или найти свой портрет в газетном рулоне. Приятно узнать, что, идя навстречу моему юбилею, трудящиеся берут на себя повышенные обязательства по добыче угля, выплавке стали, обещают поменьше потреблять продукта первичного и побольше выдавать продукта вторичного. В короткое время я стал так знаменит, что меня, несмотря на жестокую нехватку бумаги, буквально засыпают письмами и телеграммами, а на улицу выйти нельзя, рука устает от автографов и рукопожатий.
Сразу скажу, что никаких неприятностей с одеждой у меня больше не было. На другой день после моей злополучной прогулки по Москве Искрина принесла мне короткие форменные штаны и гимнастерку с погонами младшего лейтенанта. Звание не Бог весть какое, но для меня лестное, потому что в прошлой жизни мне не удалось дослужиться и до ефрейтора. Теперь же, гуляя по улицам, я нет-нет, да и скошу глаз на плечо, чтобы убедиться, что звездочки мои на месте.
Вообще те или иные радости жизни познаются в сравнении. Если бы в первое утро своего пребывания в Москорепе я не прогулялся по улицам, я бы никогда не понял, насколько приятнее быть комунянином повышенных потребностей, чем пользоваться потребностями общими.
В гостинице «Коммунистическая», где мы с Искриной живем, у нас удобный и светлый номер, с коврами на полу, с двумя картинами, изображающими Гениалиссимуса на лоне природы в мирной обстановке и в дыму какого-то сражения, где он, в полевой форме, протянув руку вперед, указывает своим воинам дорогу к победе. У нас роскошная ванная. Правда, горячая вода не идет, но на улице так жарко, что я с удовольствием пользуюсь холодным душем. Относительно потребностей я узнал, что их руководство Москорепа делит на несколько категорий. Общие потребности состоят из дыхательных, питательных, жидкостных, покровных (одежда) и жилищных. Удовлетворяются ими все без исключения комуняне, и право на них указано в первом параграфе Конституции Москорепа:
Каждый человек имеет право дышать воздухом, поглощать пищу, удовлетворять жажду, покрывать свое тело соответствующей сезону одеждой и жить в закрытых помещениях.
Эти потребности установлены научно и удовлетворяются полностью. Но потребности, удовлетворение которых не является обязательным, устанавливаются в соответствии с заслугами. Это потребности повышенные, высшие и внекатегорные. Люди, относящиеся к этим разрядам, жалуются, что их потребности не всегда удовлетворяются. Иногда наблюдаются перебои (как у нас в гостинице) с подачей горячей воды, электричества, непорядки в работе лифтов и так далее.
Лично я не жалуюсь. Обслуживание в гостинице вполне хорошее, почти как при капитализме. Каждое утро красномордый официант по имени Пролетарий Ильич (Искрина зовет его Проша) вкатывает в нашу комнату тележку с завтраком, в который входят яичница с ветчиной, сливочное масло, красная икра, свежие булочки, яблочный джем, но вот кофе у них почему-то настоящего нет, так же как и настоящего мыла. Проша меня каждый раз спрашивает: «Вы какой кофе предпочитаете, кукурузный или ячменный?» Я говорю, что предпочитаю кофейный кофе. Он широко открывает рот и ненатурально хохочет. Видимо, ему объяснили, что я юморист и говорю шутками, а он, как настоящий комунянин, обязан обладать чувством юмора. Я ему говорю, что я вовсе не шучу, что в мои социалистическо-капиталистические времена кофе делался из кофейных зерен, он думает, что и это шутка, и хохочет опять.
Белье у нас в номере меняют каждый день, а свои ботинки я перед сном выставляю в коридор и утром нахожу их начищенными до блеска.
При этом коридорная Эволюция Поликарповна улыбается мне самым нежнейшим способом, выказывая свое уважение, почтение и даже любовь.
Обедаем и ужинаем мы в ресторане внизу. Там светло, уютно, играет тихая музыка. Во всей этой жизни есть только один существенный недостаток: в Москорепе строго соблюдается сухой закон. Я слышал, что некоторые комуняне, чтобы не нарушить закон, едят сухой зубной порошок, но мне он как-то не пришелся по вкусу.
Между нами говоря, я не жалею, что сошелся с Искриной. Она оказалась немножко вздорной, но этот недостаток свойствен всем женщинам всех времен и народов. Кроме, разумеется, убежденных феминисток, которые по своим достоинствам приближаются к мужчинам, а в некоторых случаях даже превосходят их.
Внешне Искрина мне очень нравится. Первое время меня немного смущала ее стриженная наголо голова, и я спросил ее, что за глупая мода и не красивее ли женщине носить нормальную прическу? Она сказала, что комуняне носят волосы только зимой, а летом, борясь за всеобщую утилизацию, в обязательном порядке сдают их на пункты вторсырья.
— А что там с ними делают? — спросил я. — Набивают матрацы?
— Да нет, — сказала она простодушно. — По-моему, там с ними ничего не делают. Просто складывают и все. Вот вторичный продукт — это другое дело. Это мы поставляем в страны Третьего Кольца.
— Зачем? — спросил я.
— По контракту. Когда-то коррупционисты заключили с ними контракт на поставку газа, а газ давно весь кончился. Но наши ученые переоборудовали газопровод, — и тут она не выдержала и стала смеяться. Я спросил ее, в чем дело. Она смутилась и ни за что не хотела сказать. Но потом я все-таки из нее вытянул, что комуняне в шутку зовут теперь бывший газопровод говнопроводом.
Между прочим, меня она упорно называет полюбившимся ей именем — Клаша. Я говорю, что за дурацкое имя Клаша, где ты такое слышала? Она говорит, что это нормальное домашнее имя. Не будет же она меня, как все, звать Классиком. Я охотно с ней согласился, что и Классик — имя дурацкое, но ни Клашей, ни Глашей я тоже называться никак не хочу.
— Если уж тебе обязательно хочется прилепить мне какую-то идиотскую кличку, то называй меня хотя бы Талик, как называла меня моя жена.
— Мне, — говорит она, — неинтересно, как тебя называла твоя старуха. И вообще то, что у тебя было до меня, меня не касается.
Мой махровый синий халат она сначала осудила как признак безумного расточительства. Неужели, мол, у нас там, в Третьем Кольце, все ходят в таких халатах? Я сказал, что не знаю, как сейчас, а в мое время ходили многие.
— Вот и дошли до ручки, — сказала она.
Как все комуняне, она считает, что уровень благосостояния людей в Первом Кольце враждебности ниже, чем в Москорепе, во Втором ниже, чем в Первом, а уж в Третьем и вовсе полная нищета.
— Ты посмотри… — она надела халат на себя и стала заворачивать одну полу за другую. — Здесь сколько лишнего и сбоку, и снизу. Это можно было двух, а то даже и трех человек завернуть.
Несмотря на такую коммунистическую рассудительность, она этот халат надевала все чаще и все реже снимала. А заодно завладела и моими шлепанцами, хотя они тоже ей велики. У халата есть плетеный поясок с кистями, но она этим пояском пользуется неохотно. Когда я начинаю чем-нибудь раздражаться, халат на ней слегка расползается, лишь чуть-чуть приоткрывая то, что под ним. Она уже поняла, что такой нехитрый прием действует на меня безотказно, я тут же кидаюсь на нее, как сумасшедший.
— Ой, дедушка! — вопит она, отбиваясь. — Что вы, дедушка! Вам в вашем возрасте от этого может стать плохо.
— Сейчас я тебе покажу дедушку! — рычу я, а потом, словно в тумане, вижу ее лицо с закрытыми глазами и прикушенной нижней губой.
— Вот видишь! — сказала она мне однажды. — Я не зря думала, что ты дикарь.
— А мне кажется, — ответил я ей на это, — что ты выполняешь свои обязанности с большим рвением, чем тебе предписано по службе.
— Когда кажется, надо звездиться, — отшутилась она смущенно.
Из того, что я узнаю от Искры, по телевидению или из газет, трудно составить сколько-нибудь полное представление о том, когда точно произошла Августовская революция и что именно было ее причиной, но по тем отрывочным сведениям, которые я в конце концов получил, я понял вот что.
До революции, когда никакого Москорепа еще не существовало в природе, Советским Союзом правили глубокие старцы. То есть они не всегда, конечно, были такими глубокими. Власть они обычно захватывали еще полными сил и здоровья. И всякий раз принимались за омоложение кадров. Но за время омоложения они обычно успевали состариться и, умудренные возрастом, приходили к мысли, что наиболее прогрессивной формой правления является форма маразматическая. И держались за свои места до самой смерти. Новое поколение правителей опять принималось омолаживать кадры и снова не успевало. Благодаря хорошим условиям жизни и успехам медицины каждое следующее поколение вождей было старее предыдущего. Дело дошло до того, что из двенадцати последних членов Политбюро семь заканчивали свою деятельность, находясь в полном маразме, двое передвигались исключительно в инвалидных креслах, один был полностью парализован, другой глух, как тетерев, а самый главный управлял ими всеми, находясь последние шесть лет в коматозном состоянии.
Тогда- то Гениалиссимус и произвел революцию, которая произошла в результате так называемого заговора рассерженных генералов КГБ.
Меня очень интересовали подробности, но Искрина, насколько я понял, в истории была не очень сильна, потому что слишком много времени потратила на изучение предварительного языка.
О тех временах она слышала только от своей бабушки, которая рассказывала, что генералы были все молодые, энергичные и все как на подбор красавцы. Что, придя к власти, они решили немедленно покончить с бесхозяйственностью, бюрократизмом, взяточничеством, воровством, кумовством, местничеством, землячеством, ячеством, пустословием, славословием, суесловием, парадностью, пьянством, пустозвонством, ротозейством, головотяпством, стали усиливать производственную дисциплину и бороться за перевыполнение планов. Они проявили много энергии, встречались с массами, выступали с речами, но больше всех трудился сам Гениалиссимус. Он разъезжал по всей стране и требовал увеличить добычу нефти, выплавку стали, урожайность хлопчатника, изучал проблемы яйценоскости кур-несушек и наблюдал за окотом овец. А поскольку страна большая, за всем не усмотришь, он решил воспользоваться передовой техникой и стал совершать регулярные инспекционные облеты на космическом аппарате. И оттуда следил за передвижением войск, разработкой карьеров, вырубкой лесов, строительством отдельных объектов и добычей угля открытым способом. Он вникал во все. Иногда даже заметит, что рабочие где-то слишком долго перекуривают, и прямо из космоса шлет приказ начальника этих рабочих снять с работы, понизить в должности или отдать под суд. Или увидит, что какой-нибудь автомобиль превысил скорость или нарушил правила обгона, номер запишет и сообщает в автоинспекцию.
— И вот такими пустяками он занимался? — спросил я Искрину.
— Ну почему же пустяками? — недовольно возразила она. — Он всем занимался. Не забывай, что по его идее и под его руководством у нас построен коммунизм. Причем в течение одного лишь года после Августовской революции. Эти космические инспекции оказались настолько эффективными, что в конце концов было принято решение об оставлении Гениалиссимуса в космосе навсегда и разделении власти на небесную и земную. Гениалиссимус сверху осуществляет общее руководство, а земными делами управляют Верховный Пятиугольник и Редакционная Комиссия.
От Искрины я узнал, что над выполнением программы построения коммунизма в одном отдельно взятом городе трудились не только москвичи, но трудящиеся всего Советского Союза. С их помощью были построены новые здания и столица весь год запасалась всем необходимым. Со всей страны свозились запасы продовольствия и товаров ширпотреба.
Были приглашены также иностранные специалисты, включая немецких колбасников, швейцарских сыроваров и французских модельеров.
Задолго до объявления коммунизма на московские склады были доставлены запасы пепси-колы, разных сортов итальянской пиццы, американских гамбургеров, жевательных резинок, специально заказанных на Западе джинсов, маек с надписью «I love communism» и изготовленных в Германии различных сортов двуслойной туалетной бумаги в горошек и с пупырышками.
Одновременно были приняты меры, чтобы оградить Москву от приезжих из Первого Кольца враждебности, особенно от жителей Калининской, Ярославской, Костромской, Рязанской, Тульской и Калужской областей, которые под предлогом осмотра достопримечательностей и музеев столицы в конце каждой недели совершали на Москву хищнические набеги, полностью опустошая магазины, предназначенные для снабжения москвичей. Для того чтобы лишить их предлога, Выставка достижений народного хозяйства, Третьяковская галерея. Оружейная палата Кремля, музей изобразительных искусств имени Пушкина и музей Льва Толстого (ныне музей Предварительной литературы) были вынесены за пределы московской территории. То же самое было сделано с вокзалами, на которых жители отдаленных районов раньше вынуждены были делать пересадку в Москве. Рабочие Люберецкого завода железобетонных изделий изготовили шестиметровые элементы для строительства ограды вокруг Москвы. Коллектив ленинградского Кировского завода произвел для той же цели столько колючей проволоки, что ею можно было четырежды обмотать весь земной шар. Трудящиеся Германской Демократической Республики (Второе Кольцо враждебности) поделились своим опытом установки минных полей и автоматических стреляющих установок, которые были настолько усовершенствованы, что убивали даже воробьев, случайно пролетавших мимо ограды.
Кроме того, был произведен качественный отбор людей. Примерно за месяц до наступления коммунизма из Москвы были выселены асоциальные элементы, включая алкоголиков, хулиганов, тунеядцев, евреев, диссидентов, инвалидов и пенсионеров. Студенты были направлены в отдаленные строительные отряды, а школьники в пионерские лагеря.
В день объявления коммунизма все магазины ломились от разнообразных товаров и продуктов питания.
Однако дело было совершенно новое, поэтому избежать ошибок не удалось.
Искрина, со слов своей бабушки, рассказала мне, что в первый день коммунизма даже самые сознательные трудящиеся проявили полную несознательность и, несмотря на рабочий день, на работу не вышли, а кинулись в магазины и хватали, что под руку попадется, сверх всяких потребностей.
Возникла ужасная давка, в результате которой в одном только Смоленском гастрономе было задавлено насмерть четырнадцать человек, в Елисеевском магазине были выбиты все стекла, опрокинуты все прилавки, а директору магазина вышибли глаз.
Самое большое несчастье случилось в ГУMe, где под напором толпы рухнули перила переходного мостика на третьем этаже и люди падали вниз, убивая тех, на кого падали, и самих себя.
Коммунистические власти для восстановления порядка были вынуждены вызвать войска. В Москву были введены танки гвардейских Кантемировской и Таманской дивизий, и на три дня было объявлено военное положение.
После этого к населению Москорепа обратился лично Гениалиссимус. Он сказал, что при введении в республике коммунистических порядков были допущены отдельные ошибки и перегибы. Он решительно раскритиковал и высмеял тех волюнтаристов, которые решили вот так с бухты-барахты ввести дикий коммунизм. Он сказал, что, поскольку люди сами не умеют трезво оценивать свои потребности, последние теперь будут определяться Верховным и местными Пятиугольниками, но даже и ограниченные потребности нельзя удовлетворять без строжайшей экономии первичного продукта и полной утилизации продукта вторичного.
Я спросил Искрину, почему от нас никто не требует сдачи вторичного продукта. Она сказала, что комуняне повышенных потребностей от этой обязанности освобождены, тем более что канализационная система нашей гостиницы устроена так, что утилизирует вторичный продукт автоматически.
— Но эти люди, — спросил я, — которые были виновны в беспорядках первого дня, я надеюсь, понесли наказание.
— Еще какое! — сказала она. — Председатель государственного комитета по удовлетворению потребностей и начальник Внубеза были осуждены и…
— …и расстреляны! — догадался я.
— Ну что ты! — возразила Искрина. — Это никак невозможно. У нас в Москорепе смертная казнь навечно отменена. У нас есть только одно наказание — высылка в Первое Кольцо. И эти люди были туда высланы.
— Ну и напрасно, — сказал я. — Я, конечно, понимаю, что при коммунизме отношение к людям должно быть гуманным, но гуманизм гуманизму рознь, и злоупотреблять им не следует.
— Не волнуйся, дурачок, — Искрина погладила меня по голове. — Они же были высланы в Первое Кольцо. А там смертная казнь еще не отменена.
На другой день Искрина сообщила мне еще одну потрясающую новость. Оказывается, у них в Москорепе нет не только смертной казни, но даже и смертность среди рядовых комунян вообще практически ликвидирована.
— Как это? — не поверил я. — Неужели ты хочешь сказать, что ваши комунянские ученые изобрели эликсир жизни?
Этот вопрос ее немного смутил. Она помялась и сказала, что да, с эликсиром определенные достижения тоже есть, но ликвидация смертности достигнута более надежным и экономным способом. Просто тяжело больные люди, а также пенсионеры и инвалиды, если они, конечно, не члены Редакционной Комиссии или Верховного Пятиугольника, переселяются в Первое Кольцо и заканчивают свою жизнь там. А здесь остаются только редкие случаи смертности от несчастных случаев, ну и еще от инфарктов и инсультов. Впрочем, и эти случаи единичны, поскольку людей с сердечно-сосудистыми заболеваниями тоже заблаговременно отправляют за пределы Москорепа, а если с кем случится припадок или приступ аппендицита, скорая помощь отвозит его туда же.
— Значит, в Москорепе вообще нет сердечников, гипертоников, инвалидов и стариков? — спросил я.
— Совершенно верно, — подтвердила она. — А еще у нас нет собак, кошек, хомяков, черепах и всяких других непродуктивных животных. Раньше люди их разводили, и это было очень глупо. Потому что все эти животные пользы никакой не приносят, а первичный продукт потребляют.
— Значит, их уничтожили?
— Ну зачем ты говоришь такие слова? — возмутилась она. — Почему обязательно уничтожили? Их тоже выслали в Первое Кольцо.
— Хомяков и черепах выслали? — переспросил я. — А там что с ними сделали?
— Не знаю, — сказала она неохотно. — Может быть, там их съели. Видишь ли, у нас население первичным продуктом удовлетворяется полностью, а у них бывают перебои.
Обычно Искрина пытается говорить со мной на предварительном языке, который она изучала не по художественной литературе, а по передовицам «Правды» докоммунистического периода. А я этим языком, признаться, и сам владею довольно плохо. Поэтому я ей всегда предлагаю изъясняться на коммунистическом языке, в котором я достиг уже некоторого прогресса.
В изучении языка очень помогает телевидение. Между прочим, оно здесь исключительно кабельное. Я думал, оно введено здесь для того, чтобы улучшить качество передач, но истинная причина оказалась гораздо серьезнее. Дело в том, что американцы еще до Августовской революции начали с помощью спутников транслировать на советские телевизоры свои передачи…
— Но введением кабельного телевидения эта идеологическая диверсия была обезврежена, — догадался я.
— Не совсем, — усмехнулась Искрина. — Они разработали новую провокацию и с помощью установленных на Луне лазерных проекторов демонстрируют иногда свои порочные фильмы прямо на небе, используя облачный покров вместо экрана.
— Как это? — не поверил я. — Неужели это возможно?
— К сожалению, возможно, — сказала Искрина. — Конечно, мы с этим боремся. Например, вот эти длинные козырьки на кепках были рекомендованы органами БЕЗО специально, чтобы люди могли защищаться от облучения. Но некоторые несознательные люди пытаются подглядывать из-под козырьков. Приходится бороться другими способами.
— А, понятно, — сказал я. — Тем, кто подглядывает из-под козырьков, делают так. — Руками я изобразил скручивание шеи.
— Ну какой же ты отсталый! — хлопнула в ладоши Искрина. — У нас общество гуманное, у нас ни с кем так не поступают. Просто разгоняют облака. Правда, это отрицательно сказывается на климате и урожайности, но идеологическая борьба у нас стоит на первом месте, а урожайность на втором.
— Ну, это ясно. Это и в мое время так было.
Все-таки хорошо, что у меня есть Искрина! Благодаря ей я теперь знаю, например, что не только внешний мир разделен на кольца, но и территория самого Москорепа тоже состоит из трех колец коммунизма, которые комуняне, учитывая сложившуюся аббревиатуру — КК, называют (в шутку, конечно) Каками. Первая Кака расположена в пределах бывшего Бульварного кольца, вторая в пределах Садового, в третью входит все пространство между Садовым кольцом и бывшей Московской кольцевой дорогой, которая теперь называется магистралью Славы.
Хотя очень четкого разграничения нет, но можно сказать, что комуняне повышенных потребностей сосредоточены в основном в первой Каке, общих потребностей — во второй. В третьей Каке живут главным образом комуняне Самообеспечиваемых потребностей. Здесь, на периферии Москорепа, допускаются очень смелые экономические эксперименты. Комунянам третьей Каки разрешается выращивать на балконах овощи и мелких продуктивных животных: свиней, коз и овец. Если эти эксперименты будут признаны удачными, то возможно, положительный опыт периферийных комунян будет распространен и на центральные Каки.
Коммунистическая Реформированная Церковь была учреждена в соответствии с Постановлением ЦККПГБ и Указом Верховного Пятиугольника «О консолидации сил». В обоих документах было указано, что культисты, волюнтаристы, коррупционисты и реформисты боролись с религией вульгарно. Притесняя верующих и оскорбляя их чувства, они недооценивали той огромной пользы, которую верующие могли приносить, будучи признаны как равноправные члены общества. Документы торжественно провозглашали присоединение Церкви к государству при одном непременном условии: отказе от веры в Бога. (Это условие в окончательный текст документов было внесено Редакционной Комиссией.) Реформированная Церковь своей целью ставит воспитание комунян в духе коммунизма и горячей любви к Гениалиссимусу.
С этой целью ведутся регулярные проповеди в трудовых коллективах и в храмах, где также проводятся службы в честь Августовской революции, дней рождения Гениалиссимуса, Дня Коммунистической Конституции и т. д.
Разумеется, у этой церкви есть свои святые: святой Карл, святой Фридрих, святой Владимир, внесены в святцы многие герои всех революций (но в первую очередь герои Августовской революции), всех войн и герои труда.
Церковь всегда внушает своей пастве, что настоящий праведник — это тот, кто выполняет производственные задания, соблюдает производственную дисциплину, слушается начальства и проявляет постоянную бдительность и непримиримость ко всем проявлениям чуждой идеологии.
Церковь также постоянно борется за распространение среди комунян новых коммунистическо-религиозных обрядов.
В брак разрешается вступать мужчинам с 24 лет, а женщинам с 21 года. Браки заключаются исключительно по рекомендации местных Пятиугольников. Рекомендации выдаются только лицам, выполняющим производственные задания, ведущим активную общественную работу и не употребляющим алкоголя. Браки заключаются временно на четыре года. Потом с согласия Пятиугольника они могут быть продлены еще на такой же период, а могут быть в случае антиобщественного поведения одного из супругов расторгнуты раньше. По истечении продуктивного возраста (у женщин 45, у мужчин 50 лет) браки автоматически расторгаются.
Я спросил у Искры, бывают ли среди комунян люди, которые любят друг друга и хотят жить друг с другом, но не имеют рекомендаций, или такие, которые хотят продолжать совместную жизнь после брачного возраста.
Она сказала, что, конечно, бывают.
— И как же они выходят из положения? — спросил я.
— Никак не выходят. Просто живут вместе, да и все. Если есть где. А если негде, встречаются где-нибудь в кустах или подъездах.
Что касается лиц, не имеющих достаточного количества показателей для вступления в брак, они пользуются различными видами периодического сексуального обслуживания. Их потребности удовлетворяются передвижными бригадами Дворца Любви по месту службы, чаще всего после работы или во время обеденного перерыва.
Мой рассказ о нравах и обычаях комунян был бы не полон, если бы я не коснулся темы воспитания комунян, которое осуществляется следующим образом.
Родившись, комунянин подвергается обряду звездения.
Затем он проходит две стадии: предварительную в детском саду, где ему дают первые уроки любви к родине, партии, церкви, государственной безопасности и Гениалиссимусу. Он разучивает стихи и песни о Гениалиссимусе, а также приучается к работе секретного сотрудника БЕЗО. В непринужденной веселой обстановке дети учатся следить друг за другом, доносить друг на друга и на родителей воспитателям и на воспитателей заведующей детским садом. Примерно два раза в год такие заведения проверяет комиссия всеобщего коммунистического воспитания, членам этой комиссии можно доносить на заведующую. В детских садах доносы питомцев рассматриваются всего лишь как игра, им серьезного значения обычно не придают, за исключением тех случаев, когда дети раскрывают какой-нибудь серьезный заговор.
В предкомобах дети уже учатся составлять письменные доносы и одновременно преподаватели русского языка следят, чтобы эти сочинения писались правильным русско-коммунистическим языком, были интересными по форме и глубокими по содержанию.
Разумеется, дети изучают и общие науки, но основное внимание уделяется изучению трудов Гениалиссимуса и трудов о Гениалиссимусе.
Обучение в предкомобе обязательное десятилетнее. Дети поступают в предкомоб в восемь лет, а кончают его в восемнадцать.
Успешно окончившим предкомоб выдается одновременно свидетельство об окончании предкомоба, паспорт, партийный билет, военный билет и удостоверение секретного сотрудника государственной безопасности.
— А что выдается тем, кто окончил предкомоб неуспешно?
— Их высылают в Первое Кольцо, — сказала Искрина.
О ходе подготовки к празднованию моего юбилея я узнаю не только по телевидению и не только из газеты «Правда», свежий рулон которой я всегда нахожу в кабесоте моего гостиничного номера, но и из докладов Коммуния Ивановича Смерчева и Дзержина Гавриловича Сиромахина.
Оба генерала ежедневно звонят мне по телефону или являются сами и рассказывают, что где происходит и какие успехи достигнуты трудящимися Москорепа и Первого Кольца в связи с моим юбилеем.
Причем Дзержин докладывает с какой-то непонятной ухмылкой, зато Коммуний всегда серьезно и даже приподнято. Он выкладывает мне какие-то цифры, сколько, где, чего произведено, сколько новых бригад встали на предъюбилейную вахту и как интенсивно комуняне изучают произведения Гениалиссимуса.
Я ему однажды сказал, что, если уж комуняне действительно хотят встретить мой юбилей должным образом, им следовало бы ознакомиться не только с произведениями Гениалиссимуса, но и моими. Возможно, они не выдерживают сравнения с тем, что пишет Гениалиссимус, но все-таки, может быть, комуняне найдут для себя какие-нибудь полезные сведения и в них.
— Да, да, да, — охотно согласился Смерчев. — Давно назревшая мера. И она рассматривается нашим руководством. Ну, а пока, может быть, вам следует познакомиться с вашими коммунистическими преемниками, узнать, как они живут, трудятся и развивают заложенные вами традиции.
— Конечно, — сказал я. — Давно пора. Я удивлен, что вы меня до сих пор не приглашали.
— До сих пор просто мы думали, что вам, может быть, пора отдохнуть. И кроме того, у вас же сейчас что-то вроде медового месяца. Кстати, как вам наша Искрина? Некоторые наши комсоры ее хвалят за очень высокую культуру обслуживания.
Я посмотрел на него с большим удивлением. Что это все значит? Дать ему по роже как-то неудобно. Все-таки генерал.
— Послушайте, — сказал я Коммунию, — и запомните раз и навсегда. В моем присутствии я никому не позволю отпускать такие скабрезные замечания об Искрине Романовне.
— Что вы! Что вы! — испугался Смерчев. — Я ничего плохого сказать не хотел. Я сам у нее не обслуживался, но другие…
Ну что я мог ему сказать, если он сам не понимает?
— Ладно, — перебил я его. — Закроем эту тему. Так когда же можно посетить ваших комписов?
Смерчев сказал:
— Хоть сейчас.
Мы вышли на улицу. Там нас уже ждал Вася, но не в бронетранспортере, а в обыкновенном черном легковом паровике.
Мы выехали на проспект Маркса, который перешел в улицу Афоризмов Гениалиссимуса, и у библиотеки Ленина (к моему удивлению, она все еще существовала под прежним названием) свернули на проспект имени Четвертого тома, бывший Калининский. По дороге Смерчев рассказал мне, что вся работа Союза Коммунистических писателей по личному указанию Гениалиссимуса и в соответствии с постановлением ЦККПГБ «О перестройке художественных организаций и усилении творческой дисциплины» самым решительным образом реорганизована. Раньше писатели работали у себя дома, что противоречило общим принципам коммунистической системы и унижало самих писателей, ставя их в положение каких-то оторванных от народа надомников. Это, кроме всего, вызывало справедливые нарекания со стороны остальной трудящейся массы, которая должна была трудиться в колхозах, на заводах, фабриках и в учреждениях. Пользуясь своим исключительным по сравнению со всеми другими положением, писатели приступали к работе, когда им заблагорассудится. Некоторые сознательные писатели честно трудились полный рабочий день, но другие устанавливали для себя продолжительность рабочего дня произвольно, по своему собственному усмотрению.
Комиссия, разбиравшая деятельность Союза, обнаружила вопиющие злоупотребления, заключавшиеся в том, что некоторые литераторы буквально годами ничего не писали. У этих бездельников считался чуть ли не героическим девиз одного из представителей предварительной литературы «Ни дня без строчки».
— Вы представляете, какое это издевательство над нашими тружениками, — сказал с негодованием Смерчев. — Это все равно, как если бы, ну, вот как правильно, как мудро и очень своевременно сказал наш Гениалиссимус, как если бы наши героические хлеборобы взяли на себя обязательство выращивать в день по одному колоску. Это же просто какая-то глупость, не так ли?
Я с ним охотно согласился, но спросил, какие же нормы выработки существуют у коммунистических писателей.
— Разные, — ответил Смерчев. — Все зависит от качества. Кто дает хорошее качество, для того норма снижается, у кого качество низкое, тот должен покрывать его за счет количества. Одни работают по принципу «лучше меньше, да лучше», другие по принципу «лучше хуже, да больше». Но самое главное, что теперь писатели приравнены к другим категориям комслужащих. Они теперь так же, как все, к 9 часам являются на работу, вешают номерки и садятся за стол. С часу до двух у них обеденный перерыв, в шесть часов конец работы, после чего они могут отдыхать с чувством выполненного долга. Вам это интересно? — спросил он на всякий случай.
— Безумно интересно, — сказал я искренне. — Я ничего подобного раньше не слышал.
— Да-да, конечно, — радостно сказал Смерчев. — Конечно, вы такого не слышали. Я подозреваю, что у нас есть еще много такого, о чем вы раньше не слышали.
Тут же он мне рассказал кое-что о структуре Союза коммунистических писателей. Он состоит из двух Главных управлений, которые в свою очередь делятся на объединения поэтов, прозаиков и драматургов.
— А в каком объединении находятся критики? — спросил я
— Ни в каком, — сказал Смерчев. — Критикой у нас занимается непосредственно служба БЕЗО.
— Очень рад от вас это слышать, — сказал я растроганно. — В наше время это было совсем глупо поставлено. Тогда органы госбезопасности тоже занимались критикой, но они, по существу, просто дублировали органы Союза писателей.
— С этой порочной практикой, — нахмурился Смерчев, — у нас навсегда покончено.
Я задал ему ряд второстепенных вопросов — например, какие сейчас жанры более в моде: проза? Стихи? пьесы?
— Все, все без исключения жанры, — сказал Смерчев. — Модных или немодных жанров у нас нет. В каком жанре умеешь, в таком и пиши про нашего славного, нашего любимого, нашего дорогого всем Гениалиссимуса.
— Извините, — перебил я — Кажется, я чего-то не понял. Неужели все без исключения писатели должны писать непременно о Гениалиссимусе?
— Что значит должны? — возразил Смерчев. — Они ничего не должны. Они пользуются полной свободой творчества. Но они сами так решили и теперь создают небывалый в истории, грандиозный по масштабу коллективный труд — многотомное собрание сочинений под общим названием «Гениалиссимусиана». Этот труд должен отразить каждое мгновение жизни Гениалиссимуса, полностью раскрыть все его мысли, идеи и действия.
— А разве у вас нет писателей детских или юношеских?
— Ну конечно же, есть. Детские писатели описывают детские годы Гениалиссимуса, юношеские — юношеские, а взрослые описывают период зрелости. Разве это непонятно?
Он посмотрел на меня как-то странно. Мне показалось, что он меня заподозрил в том, что я или дурак, или шпион. Чтобы рассеять его подозрения, я объяснил, что хотя и в литературе зрелого социализма были разнообразные ограничения, но тогда правила не были еще столь продуманными. Наши писатели тоже описывали жизнь вождей или движение всяких промышленных и сельскохозяйственных механизмов, но все же некоторые ухитрялись писать разные романы или поэмы о любви, природе и всяких таких вещах.
На это Смерчев сказал, что в этом отношении и сейчас ничего не изменилось, и, разумеется, каждый коммунистический писатель может писать о своей горячей любви к Гениалиссимусу совершенно свободно. Он может также свободно писать и о природе, какие великие преобразования произошли в ней в результате построенных под руководством Гениалиссимуса снегозадержательных заграждений, новых лесопосадок, каналов и поворота реки Енисей, который впадает теперь в Аральское море.
Я хотел спросить его о судьбе других сибирских рек, но машина остановилась перед каким-то зданием, по-моему, это был сильно перестроенный бывший Дом литераторов.
Теперь там была другая вывеска:
ОРДЕНА ЛЕНИНА ГВАРДЕЙСКИЙ СОЮЗ
КОММУНИСТИЧЕСКИХ ПИСАТЕЛЕЙ
ГЛАВНОЕ УПРАВЛЕНИЕ
БЕЗБУМАЖНОЙ ЛИТЕРАТУРЫ (БЕЗБУМЛИТ)
На мой вопрос, что такое «безбумажная литература», Смерчев с улыбкой ответил, что это литература, которая пишется без бумаги.
С большим интересом вошел я в открытую Коммунием дверь.
Да, да, да, это был давно знакомый мне холл Дома литераторов. Когда-то его охраняли изнутри вредные тетки, которые у каждого входящего требовали предъявления членского билета Союза писателей. Теперь этих теток не было. Вместо них были два автоматчика, которые при виде Смерчева взяли на караул.
— Это со мной, — кивнул на меня Смерчев, и мы прошли беспрепятственно.
Стены холла были чистые, но голые, не считая портрета что-то сочиняющего Гениалиссимуса и стенной газеты «Наши достижения», в которую я успел заглянуть.
Из этой газеты я узнал, что коммунистические писатели не только пишут, но также постоянно изучают жизнь и укрепляют связь с массами, выезжая на уборку картофеля, подметая улицы и работая на строительных площадках.
В очень едком фельетоне критиковался какой-то компис, который в течение месяца ухитрился трижды опоздать на работу.
Больше я ничего прочесть не успел, потому что Смерчев меня тащил в ту сторону, где в мое время был ресторан.
Там, однако, никакого ресторана не оказалось, там был длинный и широкий коридор с дверьми по обе стороны, как во Дворце Любви.
— Ну, — сказал Смерчев, — зайдем хотя бы сюда.
Он толкнул одну из дверей, и мы оказались в бане. То есть мне сначала так показалось, что в бане. Потому что люди, которые там находились (человек сорок), были все голые до пояса. Все они сидели попарно за партами и барабанили пальцами по каким-то клавишам.
А перед ними за отдельным столом сидел военный в полной форме с погонами подполковника.
При нашем появлении подполковник сначала как-то растерялся, а потом заорал не своим голосом:
— Встать! Смирно!
Загремели отодвигаемые стулья, голые люди немедленно вскочили и вытянулись, и только один очкарик на задней парте, не обратив никакого внимания на команду, продолжал, как безумный, барабанить по клавишам. При этом он вертел стриженой головой, делал странные рожи, высовывал язык, хмыкал и всхлипывал.
Подполковник испуганно смотрел то на нас, то на очкарика, потом крикнул:
— Охламонов, остановитесь! Слышите, Охламонов!
Но Охламонов явно не слышал. Его сосед сначала ткнул его локтем в бок, затем потащил за руку, потом ему на помощь пришел еще кто-то. Охламонов вырывался, как припадочный, и тыкал пальцами в клавиши.
В конце концов его кое-как удалось оторвать, и только тут он увидел, что все стоят, и сам вытянулся, но продолжал косить глаз на парту, а руки его все дергались и тянулись к клавиатуре.
— Комсор Классик предлитературы, — срывая голос, доложил мне подполковник. — Писатели-разработчики подразделения безбумажной литературы заняты разработкой темы коммунистического труда. Работа идет строго по графику. Опоздавших, отсутствующих и больных не имеется. Подполковник Сучкин.
— Вольно! Вольно! — скомандовал я и помахал всем руками, чтобы сели.
Под дружный треск клавишей подполковник мне рассказал, что его отряд состоит из начинающих писателей, или, как их еще называют, подписателей или подкомписов. Сам он является их руководителем, и его должность называется писатель-наставник. Подкомписы в жаркую погоду работают обнаженными до пояса во избежание преждевременного износа одежды. Все подкомписы еще только сержанты. У них пока нет достаточного писательского стажа, поэтому излагать свои мысли непосредственно на бумаге им пока что не разрешают. Но они разрабатывают разные аспекты разных тем на компьютере, потом их разработка поступает к комписам, а те уже создают бумажные произведения.
— Вы, наверное, никогда не видели компьютера? — осведомился подполковник.
— Ну почему же, почему же? — тут же вмещался Смерчев. — Классик Никитич не только видел, но даже и сам некоторые свои сочинения написал на компьютере.
— Ну да, — сказал я, даже уже не удивляясь осведомленности Смерчева. — Кое-что я действительно сочинял на компьютере, но у меня был не такой компьютер, у меня был с экраном, на котором я видел то, что пишу, и, кроме того, у меня было печатное устройство, на котором я написанное тут же отпечатывал.
— Вот видите! — радостно сказал подполковник. — Ваше древнее устройство было слишком громоздко. А у нас, как видите, никаких экранов, никаких печатных устройств, ничего лишнего.
— Это действительно интересно, — сказал я, — но я не понимаю, как же ваши сержанты пишут, как они видят написанное?
— А они никак не видят, — сказал подполковник. — В этом нет никакой потребности.
— Как же нет потребности? — удивился я. — Как же это можно писать и не видеть того, что пишешь?
— А зачем это видеть? — в свою очередь удивился подполковник. — Для этого существует общий компьютер, который собирает все материалы, сопоставляет, анализирует и из всего написанного выбирает самые художественные, самые вдохновенные и самые безукоризненные в идейном отношении слова и выражения и перерабатывает их в единый высокохудожественный и идейно выдержанный текст.
Должен признаться, что о таком виде коллективного творчества я никогда не слышал. Мне, естественно, захотелось задать еще несколько вопросов подполковнику, но Смерчев, глянув на наручные часы, сказал, что нам пора идти, а все, что мне непонятно, он сам охотно объяснит.
По-моему, подполковник был рад, что мы уходим. Он снова скомандовал: «Встать, смирно» (причем Охламонов, конечно, опять не встал), мы со Смерчевым сказали сержантам до свиданья и вышли.
— Ну, вы поняли что-нибудь? — спросил Смерчев, как мне показалось, насмешливо.
— Не совсем, — признался я. — Я все-таки не совсем понял, куда идет тот текст, который пишут сержанты.
— А вот сюда он идет, — сказал Смерчев и показал мне на дверь с надписью:
ОТДЕЛ ЭЛЕКТРОННОЙ ОБРАБОТКИ
ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫХ ТЕКСТОВ
ВХОД ПО ПРОПУСКАМ СЕРИИ «Д»
Два суровых автоматчика у дверей внимательно следили за всеми, кто к ним приближался.
Я спросил Смерчева, зачем такие строгости, и он охотно объяснил, что здесь и находится тот самый совершенно секретный компьютер, который запоминает и анализирует текст, написанный первичными писателями, выбирает наиболее удачные в идейном и художественном отношении фразы и составляет общую композицию.
— Как вы сами понимаете, — сказал Смерчев, — нашим врагам очень хотелось бы сюда проникнуть и внести в этот электронный мозг свои идеологические установки.
— А у вас много врагов? — спросил я.
— Встречаются, — сказал Смерчев и улыбнулся так, как будто факту наличия врагов был даже рад. — Впрочем, — поправился он, — бывают враги, а бывают просто незрелые люди, которые, еще не овладев, понимаете ли, даже основами передового мировоззрения, высказывают порочные мысли. Некоторые, — он на ходу повернул ко мне голову, улыбнулся и сделал даже что-то вроде неуклюжего реверанса, — не понимая взаимосвязи явлений, не разбираются, что в природе первично, а что вторично.
— Вы думаете, что в Москорепе есть такие люди? — спросил я.
— Да, — сказал он и придал своему лицу грустное выражение. — Такие люди, к сожалению, есть. Но, — тут же поспешил он поправиться, — мы относимся с пристальным вниманием к каждому человеку и делаем большую разницу между людьми, высказывающими враждебные нам взгляды намеренно или допускающими их по незнанию.
Я промолчал. Сообщение Смерчева было мне крайне неприятно потому, что содержало намек на одно из моих высказываний. Это высказывание не могло было быть известно никому, кроме Искрины.
Дело было как-то вечером, после ужина. Мы сидели у себя в номере, и я смотрел телевизор, к крайнему неудовольствию Искрины. Она вообще считает, что я провожу перед экраном слишком много времени вместо того, чтобы тратить его на что-то другое. А на что другое, это я уже знаю. Этим другим она меня заставляет заниматься столь интенсивно, что у меня уже просто сил нет. Я, может, и телевизор иногда смотрю для того только, чтоб уклониться. Впрочем, это я, пожалуй, привираю, потому что все передачи телевидения мне интересны безумно. Даже вот этот репортаж с конгресса каких-то доноров. Он происходил, кажется, в Колонном зале Дома союзов. В президиуме и в зале сидели мужчины и женщины всех возрастов со многими орденами. Все они были, как я понял, доноры четырех степеней, то есть те, которые регулярно и в больших количествах сдают государству кровь, вторичный продукт, волосы и сперму, научно называемую генетическим материалом.
Конгресс проходил очень оживленно. Доноры делились своим опытом, рассказывали, как выполняют планы индивидуально, посемейно и побригадно. Говорили, на сколько процентов они выполнили свои предыдущие обязательства, и обещали в будущем достичь еще больших успехов.
Пока я все это смотрел, Искрина нервничала и несколько раз, заслоняя экран, промелькнула передо мной в полураспахнутом халате. При этом ее дурацкий пластмассовый медальон телепался у нее на груди, как маятник на ходиках.
— Ну зачем ты смотришь эту ерунду? — не выдержала она. — Неужели тебе не надоело?
— Оставь меня в покое и не мешай! — сказал я.
— Хорошо, хорошо, не буду, — покорно согласилась она, но через минуту опять появилась между мной и экраном. — Неужели тебе это интересно?
— Конечно, конечно, — сказал я. — Я же такого никогда не видел и не слышал.
— Чего ты не слышал? Разве в твои времена не было доноров?
— Доноры были, — сказал я, — но до такой тотальной сдачи вторичного продукта в мои времена никто еще не додумался.
Она стала меня расспрашивать, по-моему, даже не столько из любопытства, сколько для того, чтобы отвлечь меня от телевизора и затащить в постель. Но я как раз с противоположной целью стал добросовестно рассказывать.
— Видишь ли, — сказал я, — я, как ты знаешь, жил при двух исторических формациях. Так вот, при капитализме сдача вторпродукта была поставлена из рук вон плохо, а если точнее сказать, и вовсе никак не поставлена. Ну, скажем, сдача крови или генетического материала хоть как-то были организованы, а все остальное пускалось, можно сказать, на ветер. Правда, при социализме с этим делом было гораздо лучше. Мы собирали крошки, объедки, писали об этом в центральных газетах, выступали по телевидению, и результат все-таки какой-то был.
Я рассказал Искрине, что даже в нашем писательском доме у метро «Аэропорт» на каждом этаже стояли ведра для пищевых отходов. Запах, конечно, был неприятный, но все понимали, что дело нужное и полезное. А теперь это вообще поставлено на широкую ногу.
— Ну да, — сказала она, — конечно. Мы, я думаю, во многих отношениях ушли далеко вперед.
— Вы ушли далеко, — согласился я. — Но, по-моему, кое-что у вас не продумано.
— Что ты имеешь в виду?
— Я имею в виду, что от вас, комунян, требуют сдавать много вторичного продукта, а первичным продуктом обеспечивают недостаточно.
По-моему, ей мое высказывание не понравилось. Она как-то нервно стала дергать свой медальон и спросила:
— Разве тебе чего-нибудь не хватает?
— Мне-то хватает, — сказал я, хотя, по правде сказать, кое-чего не хватало и мне. — Но я же не о себе думаю, не только о себе, а о людях. Нельзя же от них требовать невозможного. Надо же понимать, что вторичного без первичного не бывает.
Мои слова произвели на нее очень странное впечатление. Она вдруг изменилась в лице и сказала, чтобы я никогда ничего подобного больше не говорил.
Я удивился и спросил, а в чем дело? Разве я сказал что-нибудь крамольное? Это же всем известно, это еще Маркс заметил, что первичное первично, а вторичное вторично.
— Какая глупость! — закричала она, ужасно возбудившись. — То, что ты говоришь, — это метафизика, гегельянство и кантианство. Я не знаю, что сказал Маркс, но Гениалиссимус говорит, и это краеугольный камень его учения, что первичное вторично, а вторичное первично.
При этом она так на меня посмотрела, что я замолчал. По прошлому опыту я знал, что некоторые гениалиссимусы так обожают свои высказывания, что несогласным готовы голову оторвать.
— Ладно, — сказал я, — ладно. Если я сказал что не так, извини.
И чтобы переменить разговор, спросил, для чего она носит этот свой медальон.
Она сказала, что это не медальон, а Знак Принадлежности, который выдается еще во младенчестве, сразу после обряда звездения.
— А что там внутри? — спросил я.
— Внутри? — переспросила она, почему-то опять заволновавшись. — А почему ты думаешь, что там внутри что-то есть?
— Просто так подумал, — сказал я. — Потому что это похоже на ладанку. А в ладанке всегда что-то есть. Прядь волос или портрет любимого человека.
— Какая ерунда! — возразила она нервно. — Почему это я должна носить чей-то портрет? Нет тут ничего. Просто обыкновенный, как у всех комунян, Знак Принадлежности. И ничего больше.
Меня ее реакция удивила. Я не понял, почему каждое мое высказывание приводит ее в такое волнение. Я тогда отнес это за счет женской неуравновешенности. А теперь, после намеков Смерчева, расценил это иначе.
— Неужели она на меня стучит? — подумал я.
Смерчев предложил мне выпить по чашке кукурузного кофе, и мы зашли в писательский УПОПОТ (Удовлетворение Повышенных Потребностей), где за сравнительно чистыми столиками сидели исключительно полковники и генералы. Несмотря на мое малое звание, они все немедленно встали и приветствовали меня дружными аплодисментами.
Среди них я сразу углядел Дзержина Гавриловича, который в дальнем углу приветливо помахал нам рукой.
Дзержин сидел с каким-то очень молодым генералом, которому, если бы не его звание, я бы дал лет двадцать пять, но и, учитывая звание, никак не дал бы больше тридцати. Лицо его мне показалось очень знакомым, но я понимал, что впечатление это обманчиво. Я уже встретил здесь много людей, которые напоминали мне кого-то из прошлой жизни. Я сказал обоим генералам: «Слаген», и они мне ответили тем же. Смерчев сказал, что он куда-то торопится и потому передает меня на попечение Дзержина Гавриловича.
— Хорошо, — сказал Дзержин и, дождавшись, когда Смерчев ушел, представил мне молодого человека как Эдисона Ксенофонтовича Комарова.
— Очень и очень рад! — сказал тот, энергично тряся мою руку. — Как говорят ваши немцы, зерангенем. Я, между прочим, очень люблю немецкий язык, хотя по-немецки говорить не с кем.
— Вы тоже писатель? — спросил я.
— О, найн! — горячо и весело запротестовал тот. — Я совсем по другой части. Хотя в наших профессиях есть много сходства.
— То есть? — спросил я.
— Видите ли, я биолог и работаю над созданием нового человека. Разница состоит в том, что вы создаете своих героев силой воображения, а я с помощью достижений современной науки.
— И что же за героев вы создаете?
— А это я вам с удовольствием как-нибудь и расскажу и покажу. Вот как только вы тут со всем ознакомитесь и освободитесь, приезжайте ко мне в Комнаком…
— Куда? — переспросил я.
— Комиш![10] — закричал молодой человек по-немецки и засмеялся. — Первый раз вижу человека, который не знает, что такое Комнаком.
— Классику это простительно, — заметил Дзержин Гаврилович. — Он прибыл к нам совсем недавно и еще не во всем разобрался.
— Натюрлих[11], — охотно согласился молодой человек и объяснил мне, что Комнаком — это Коммунистический Научный Комплекс, генеральным директором которого он, Эдисон Ксенофонтович, является.
— Там проводятся биологические эксперименты? — спросил я.
— Всякие, — сказал он. — У нас в Комплексе сосредоточены все науки, и я всем этим руковожу, но сам лично занимаюсь исключительно биологией. Я вам все покажу, обязательно приходите. А пока мне, извините, пора. — Он пожал руку мне и Дзержину Гавриловичу и тут же исчез.
Мы остались вдвоем, и Дзержин Гаврилович долго расспрашивал меня о моем впечатлении от всего увиденного в Безбумлите.
Я высказался самым одобрительным образом об уровне технической оснащенности коммунистических писателей, но в то же время выразил осторожное сомнение относительно творческой свободы, которой эти писатели пользуются.
— Меня удивило, — сказал я, — что они все обязательно должны писать так называемую «Гениалиссимусиану». Я нисколько не сомневаюсь в многочисленных достоинствах Гениалиссимуса, но все-таки мне кажется, что у писателей могли бы существовать и какие-то другие темы.
Кажется, мои слова Дзержину Гавриловичу не очень понравились.
— А кто вам сказал, дорогуша, что они все обязаны писать именно «Гениалиссимусиану»? — спросил он, нахмурившись. — Неужели Смерчев?
— Ну да, — признался я, тут же испугавшись, не подвожу ли Коммуния Ивановича. — Именно он мне это все и сказал.
— Какая глупость! — горячо возмутился Дзержин. — Какая клевета! И вы, такой умный и наблюдательный человек, неужели могли поверить подобному вздору?
— Ну а как же я могу не верить? — сказал я. — Я же здесь человек совершенно новый.
— Ну так вот, поверьте мне, — сказал Дзержин решительно. — Я пользуюсь репутацией очень прямого и правдивого человека. Поверьте мне, все, что сказал вам наш уважаемый Коммуний Иванович, есть полная чушь и глупость. Наши подкомписы пользуются такой свободой, какой не было никогда ни у кого. И пишут они не то, что им приказывают, а абсолютно все, что хотят. Хотят, пишут за Гениалиссимуса, хотят — против. Никаких ограничений для них не существует.
— Странно, странно, — сказал я, несколько смущенный столь противоречивыми сообщениями. — Но я надеюсь, то, что сказали мне Смерчев и Сучкин насчет компьютера, который обрабатывает все написанные тексты, выбирая из них самое лучшее в идейном и художественном отношении, это правда?
— А, ну это, конечно, правда, — охотно согласился Дзержин. — Компьютер у нас действительно замечательный. Лучший в мире. Между прочим, — он посмотрел мне прямо в глаза, — это мое детище. Это я лично изобрел этот компьютер.
— Вы? — переспросил я, чуть не поперхнувшись кофе.
— Я. А что, не похоже?
— Нет, я ничего не говорю, — сказал я, порядком смутившись. — Но вообще-то… Если вы изобрели такое сложное техническое устройство, значит, вы просто очень крупный изобретатель.
— Да-да, — лениво согласился Дзержин. — Если говорить без лишней скромности, я, надо признаться, довольно крупный изобретатель. Кстати, не хотите ли посмотреть, как мой компьютер работает?
— А можно? — спросил я с некоторым недоверием.
— Что за вопрос! — развел руками Дзержин. — Кому-то, может, и нельзя, но уж вам-то, конечно, можно. Тем более, что Гениалиссимус лично распорядился ознакомить вас со всем лучшим, что есть в нашей республике.
Признаюсь, таким неизменным ко мне вниманием Гениалиссимуса я был очень и очень польщен.
Выйдя из Упопота, мы направились прямо к двери, за которой должно было находиться это уникальное электронное устройство.
Часовые почтительно салютовали нам взятием оружия на караул.
За дверью, в которую мы вошли, находилась сравнительно небольшая комната, где стояли еще двое часовых и за канцелярским столом под портретом Гениалиссимуса сидел моложавый дежурный в чине майора. Увидев Дзержина, майор вскочил и, заикаясь от волнения, доложил, что за время его дежурства на охраняемом объекте никаких происшествий не случилось.
— Ну и очень хорошо, — сказал Сиромахин. — Молодец. А мы вот с Классиком решили проверить, как наша машина работает. Дай-ка нам книгу посетителей.
Книга эта в красном коленкоровом переплете была совершенно новая. Ею даже вообще, по-моему, никто до меня не пользовался. Я спросил, что я должен написать.
— Ну, напишите, что вы, ознакомившись с машиной, обязуетесь никому не рассказывать о ее конструкции и принципе работы.
Это обязательство не показалось мне слишком обременительным. В устройстве компьютеров я, как уже было сказано, ничего совершенно не смыслю и поэтому никаких связанных с ними тайн выдать не могу даже под пыткой.
После того как я выполнил требуемое, Сиромахин приказал открыть дверь, которую я не сразу заметил. Это была узкая железная дверь, вроде тех, которые бывают на подводных лодках.
Сначала с этой двери сорвали сургучную печать, потом долго крутили какие-то ручки и набирали цифры на двух номерных дисках.
— Дверь прямо как в Швейцарском банке, — заметил я.
— Правда? — Мне показалось, что Дзержин посмотрел на меня как-то странно. — В самом деле очень похоже?
— Мне кажется, что похоже, — сказал я. — Хотя, честно признаться, я ни в одном из банков Швейцарии отродясь не бывал.
— Вы никогда не были в Швейцарском банке? — переспросил Сиромахин.
— Никогда не был, — повторил я. — А почему вас это удивляет?
— Меня вообще никогда и ничто не удивляет, — сказал Дзержин Гаврилович. — Но я просто думал… у меня есть такие сведения, что вы там бывали.
— Увы, — сказал я, — увы! Ваши сведения ненадежны.
— Странно… — Он все еще никак не мог справиться с дверью. — Вообще-то у меня сведения бывают очень даже надежные. А может быть, вы были там каким-то иным способом, а? — Он перестал возиться с замком и посмотрел на меня внимательно.
— Что вы имеете в виду? — спросил я.
— Я имею в виду, что некоторые люди вашей профессии обладают сильно развитым воображением и при помощи воображения могут проникнуть куда угодно, даже в Швейцарский банк. Это правда или нет?
— В некотором смысле, конечно, правда, — согласился я. — Проникнуть в банк с помощью воображения можно, а вот унести оттуда то, что лежит, это почему-то не получается.
— Ну, — улыбнулся Дзержин, — для того чтобы унести, можно найти кого-нибудь попроще, а вот так, чтобы проникнуть мысленно, находясь на далеком расстоянии и подглядеть, где там чего лежит, это доступно совсем не каждому.
Ему удалось наконец справиться с замком. Дверь со ржавым скрипом отворилась, и мы оказались в тускло освещенном коридорчике, в конце которого была еще одна дверь, точно такая, как первая. Первую дверь за нами закрыли, и только после этого Сиромахин открыл вторую.
— Ну теперь, — сказал он несколько торжественно, — дайте вашу руку и закройте глаза. И попробуйте включить ваше воображение. А потом, когда глаза откроете, интересно будет сравнить то, что вы вообразили, с тем, что увидели.
Предвкушая необычайное, я охотно включился в эту игру. Я честно закрыл глаза и ведомый Дзержином за руку, прошел вперед, неуверенно ставя ноги.
Дверь за моей спиной с грохотом затворилась.
Дзержин отпустил мою руку, и я попытался себе представить то место, в котором я нахожусь. Я вообразил большой зал, освещенный люминесцентными лампами. Множество отливающих зеленью экранов, перемигивание разноцветных индикаторов и управляющих кнопками молчаливых людей в белоснежных халатах.
— Откройте глаза! — приказал Дзержин Гаврилович.
Я думаю, каждому из вас знакомо ощущение, когда вы идете в темноте по лестнице и думаете, что там есть еще одна ступенька, и уверенно ставите ногу, а там никакой ступеньки нет. Даже если вы при этом не ломаете и не подворачиваете ногу, ощущение премерзкое.
Так вот, представьте себе мое ощущение, когда я открыл глаза и увидел, что в небольшой комнате, освещенной только одной голой лампочкой свечей не больше чем в сорок, нет не то что компьютера или чего-нибудь в этом роде, но даже и табуретки. Только корявые стены из плохо побеленного кирпича да торчащий из одной стены пучок проводов с голыми концами.
— Что это? — спросил я, совершенно ошарашенный.
— Это и есть мое гениальное изобретение, — сказал Сиромахин, усмехаясь самодовольно.
— Вы хотите сказать, что здесь нет никакого компьютера?
— Я вообще ничего не хочу сказать, — пожал плечами Сиромахин. — По-моему, то, что вы видите, или, точнее сказать, то, чего вы не видите, ни в каких словах не нуждается.
— Нет, ну послушайте, — сказал я взволнованно, — я чего-то все-таки не понимаю. Неужели это значит, что все то, что пишут ваши сержанты, нигде никак не фиксируется?
— Очень хорошее слово вы нашли, — обрадовался Дзержин. — Именно ничто нигде не фиксируется. Прекрасное, точное, очень хорошее определение: не фиксируется.
— Но сержанты об этом ничего не знают?
— Ну, дорогуша, зачем же вы так плохо о них думаете? Наше общество интересно тем, что все всё знают, но все делают вид, что никто ничего не знает. Понятно?
— Ничего не понятно, — признался я.
— Ну хорошо, попробую объяснить. Насколько мне известно, в ваши времена существовали, грубо говоря, две категории писателей. Писатели, которых люди хотели читать, и писатели, которых люди читать не хотели. Но тех, которых люди хотели читать, не печатали, а тех, которых печатали, никто не читал. Правильно?
— Ну да, — сказал я неуверенно. — Это было, конечно, не совсем так, но в общих чертах…
— А я в общих чертах именно и говорю, — сказал Дзержин. — Ну так вот. Тогдашние коррупционисты выбрали совершенно неправильную, непродуманную, прямо скажем, недальновидную тактику. Одних писателей они запрещали и тем самым создавали им дешевую популярность и возбуждали еще больший интерес к их писаниям. Других, напротив, издавали огромными тиражами, но совершенно бессмысленно, потому что их никто не читал. Расходовалось огромное количество бумаги и денег. Ну сами себе представьте. В ваше время для того, чтобы заплатить правильному писателю тысячу рублей, надо было истратить по крайней мере сто тысяч на издание его книги. А сколько уходило бумаги? Ужас! Теперь положение значительно упростилось. Мы теперь практически всем писателям разрешаем писать все, что они хотят. Вот, например, у нас есть такой Охламонов.
— Да-да, — сказал я охотно. — Я на него обратил внимание.
— Естественно. На него трудно не обратить внимание. Вы думаете, он что пишет?
— Право, затрудняюсь сказать, — замялся я, — но вид у него такой, я бы сказал, вдохновенный.
— Ну еще бы, — усмехнулся Дзержин. — Все сумасшедшие вдохновенны. Так вот, этот вдохновенный все время пишет одно и то же: Долой Гениалиссимуса! Долой Гениалиссимуса! Долой Гениалиссимуса! И так каждый день по восемь часов подряд.
— И вы это знаете и терпите? — спросил я изумленно.
— Ну конечно, если бы это было на бумаге, мы бы вряд ли стерпели, но мое изобретение помогает нам смотреть на такие вещи сквозь пальцы.
— Слушайте, — сказал я, потрясенный, — но если все писатели знают или хотя бы догадываются, что то, что они пишут, никуда не идет, зачем они это делают?
— Ах, дорогуша, — устало улыбнулся Дзержин. — Вы же сами знаете, что есть такие люди, которым лишь бы что-то писать. А что из этого получается, им совершенно неважно.
Мы еще стояли, я смотрел на пучки проводов с голыми концами, когда вдруг заметил, что там, под самыми этими проводами, довольно крупными буквами написано короткое слово, которое я встречал уже где-то: «СИМ».
Я спросил Сиромахина, что означает это слово. Он усмехнулся и спросил меня, а что я сам по этому поводу думаю. Я сказал, что я не знаю. Я встречаю это слово уже не первый раз и иногда даже в самых неподходящих местах.
— А вам раньше это слово никогда не встречалось? — спросил Дзержин с каким-то скрытым лукавством.
— Встречалось, — сказал я. — Я знал одного писателя. У него было имя такое — Сим. Но, насколько я понимаю, это слово, — я указал на стенку, — к нему никакого отношения не имеет.
— А почему вы думаете, что не имеет? — спросил Дзержин.
— Ну, потому, что этого писателя здесь никто не знает.
— Вы так считаете? — Дзержин по-прежнему смотрел на меня со своей странной усмешкой. — А что вы скажете, если услышите, что этого вашего Сима здесь наоборот все знают и многие даже почитают и что вот эти люди, которых мы называем симитами, это и есть его сторонники? Что вы на это скажете? — повторил он настойчиво.
— Я скажу, что это чушь. Сим Симыч Карнавалов жил в прошлом веке.
— Ну да, сказал Сиромахин задумчиво. — А вот Маркс жил в позапрошлом веке, однако марксисты у нас еще не все вывелись.
При этом он поджал губы и сделал такую гримасу, как будто хотел показать, что столь продолжительным существованием марксистов он не то чтобы недоволен, но удивлен.
Но меня-то как раз живучесть марксизма нисколько не удивила. Меня удивило совсем другое.
— Извините, — сказал я Сиромахину. — Я вас не очень понял. Вы хотите сказать, что в Москорепе есть много сторонников Сим Симыча Карнавалова?
— И не только в Москорепе, а и в Первом Кольце, — сказал Дзержин Гаврилович. — Я вам даже скажу, что симитов у нас гораздо больше, чем марксистов. Даже не то что больше, а почти все люди, которых вы здесь вокруг себя видите, на самом деле скрытые симиты.
— А что они собой представляют? — спросил я.
— Если вам интересно, — сказал Дзержин, — могу вкратце рассказать.
Мне, конечно, было интересно, и вот что я услышал от Дзержина Гавриловича.
Движение симитов зародилось еще при жизни Сим Симыча и моей. Впрочем, тогда это было еще не движение, а многочисленная, но разрозненная толпа поклонников. Потом возник маленький кружок школьников-старшеклассников, которые создали подпольную организацию, которую они сами назвали «СИМ». На следствии они отрицали какую бы то ни было связь названия своей организации с именем Карнавалова и утверждали, что аббревиатура «СИМ» расшифровывается как Союз Истинных Монархистов. Но во время обысков почти у всех членов организации были изъяты отдельные глыбы «Большой зоны», а у одного даже его собственная работа по структурно-лингвистическому анализу «КПЗ». Само собой, от этого кружка остались рожки да ножки, но тут же стали возникать другие кружки, общества, объединения, и все они назывались «СИМ», хотя расшифровывали это слово по-разному. Высылая Карнавалова за пределы страны, тогдашние власти надеялись, что на этом движение и прекратится, но сильно ошиблись. Движение не только не прекратилось, но, напротив, достигло размаха, реально угрожавшего безопасности государства. Симиты собирались в кружки, произведения Карнавалова читали, изучали, конспектировали, переписывали и распространяли. Чтобы со всем этим покончить, службе БЕЗО (тогда она называлась еще КГБ) пришлось приложить очень большие усилия. В конце концов всех организованных симитов удалось разгромить. К настоящему времени практически все произведения Сима изъяты и уничтожены. Если, скажем, в пределах Первого Кольца кто-то, может быть, еще тайно хранит какие-нибудь книги Сима, то в Москорепе это совершенно исключено.
— Значит, вы все-таки с этим движением покончили? — выразил я надежду.
— Что вы! — горько усмехнулся Дзержин. — Наоборот, после того как его разгромили, оно только и началось. И больше того, оно приняло такие формы, с которыми бороться уже совсем невозможно. У движения нет никакой организационной структуры. Нет никаких кружков, никаких списков. Каждый, кто хочет, может считать себя симитом, но никто в этом не признается.
— А откуда же вы знаете, что они вообще существуют?
— Это узнать нетрудно, — сказал Сиромахин и показал на стенку. — Кто-то же это пишет. Вы видите, это же очень секретное помещение. Одно из самых секретных во всем Москорепе. А кто-то все же сюда проник, и кто-то это вот написал. Да это что! — сказал он, махнув рукой. И тут же рассказал мне совершенно невероятную историю.
Сравнительно недавно было замечено, что у комунян развилась мода употреблять слово «сим» кстати и некстати. Например, начинать всякие письма или заявления любого характера в такой форме: «Сим обращаюсь к вам с просьбой». Или: «Сим извещаю». И заканчивать их словами вроде: «За сим такой-то». Более современное слово «этим» почти совершенно исчезло из обращения. Когда Редакционная Комиссия заметила это, она разослала во все редакции указания изымать слово «сим» изо всех печатных материалов. Слово исчезло. Но вскоре внимание Редакционной Комиссии и службы БЕЗО было привлечено к тому, что в книгах, газетных статьях, официальных заявлениях и личных письмах комуняне стали часто и в некоторых случаях совершенно не к месту употреблять такие слова, как СИМптом, СИМбиоз, СИМпатия, завиСИМость, проСИМ, ноСИМ, коСИМ, и одновременно появилось много неграмотных людей, которые стали писать СИМафор, СИМантика и даже СИМдром. Редакционной Комиссии пришлось проделать большую работу по разоблачению и прекращению диверсий подобного рода.
— Но теперь-то уже все в порядке? — спросил я
— Почти, — сказал Дзержин. — К сожалению, в нашем языке есть одно слово, которое не может отменить даже Редакционная Комиссия.
— Неужели есть такое слово? — удивился я.
— Да, есть, — печально сказал Сиромахин. — И это слово «ГениалисСИМус». Вы понимаете, что происходит? Каждый человек, который устно или письменно употребляет слово «ГЕНИАЛИССИМУС», одновременно пользуется и словом «СИМ».
На мой вопрос, какую цель ставят перед собою симиты, Дзержин сказал, что они рассчитывают на восстановление в России самодержавной или, как некоторые ее называют, симодержавной монархии.
— Надо же! — сказал я. — Неужели еще сейчас, в двадцать первом веке, есть люди, которые верят в необходимость монархии?
— Еще бы! — согласился Дзержин с непонятным мне воодушевлением. — Монархическая идея очень даже жива и популярна. И вот, если вы внимательно присмотритесь к нашим комунянам, вы прочтете в их глазах надежду на то, что когда-нибудь монархия будет восстановлена.
— Какие странные вещи вы мне говорите, — сказал я. — А кого же эти ваши симиты хотели бы видеть царем?
— А вы не догадываетесь?
— Нет.
Сиромахин подошел к двери, заглянул в замочную скважину и, убедившись, что там никто не стоит, приблизился ко мне и сказал:
— Сима Карнавалова.
— Карнавалова? — переспросил я удивленно. — Разве он не умер еще в прошлом веке?
— Видите ли, Христос умер две тысячи лет назад, однако люди до сих пор ожидают его возвращения.
Иногда невежество Искрины меня поражает. Вся докоммунистическая история кажется ей клубком каких-то странных событий, происшедших чуть ли не в одно и то же время. Я к этому уже настолько привык, что даже не удивился, когда она меня спросила, был ли я лично знаком с Пушкиным. Я объяснил, что никак не мог быть с ним знаком, потому что родился через сто с лишним лет после его смерти и совсем в другую эпоху. Она была очень удивлена, узнав, что Пушкин жил еще при царской власти.
— А в каком он был чине?
Я сказал, что он был в чине камер-юнкера, по теперешним понятиям что-то вроде младшего лейтенанта.
— Всего-то? — удивилась она. — А зачем же его печатали?
— Его печатали, потому что он был великий поэт.
Она меня стала уверять, что этого не может быть, великими бывают только генералы, но никак не младшие лейтенанты.
— Да? — переспросил я обиженно. — А как же я?
— Ну, с тобой вообще пока что не ясно. Вот книгу твою издадут и тогда сразу повысят. А он так в малом чине и умер?
— Ну да, — сказал я. — Но в те времена писателей судили не по чину, а по степени дарования.
— А кто определял степень дарования? — спросила она.
Я сказал, что определяли читатели.
Она этого не поняла и спросила, каким образом определяли.
— Очень просто определяли. Читали стихи и говорили: «Во здорово! Во дает! Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!» А если чего не нравилось, говорили: «Чушь собачья, бред сивой кобылы». Вот так, в общем, определяли.
Она этого тоже не поняла и попросила рассказать, о чем примерно писал этот Пушкин. Я сказал, что он писал о самых разных вещах и, например, о любви.
— О любви к царю?
— Это с ним тоже случалось, — сказал я. — Но еще он писал о любви к женщине. Например, вот это:
Она слушала, закрыв руками лицо, долго молчала, когда я кончил. А потом спросила, волнуясь, кому эти стихи посвящены.
— Если тебя интересует имя, сказал я, ее звали Анна Петровна Керн.
— А она была в каком чине?
— Что за чушь! — рассердился я. — Ни в каком чине она не была. Она была просто женщина без чинов.
— Ну как же, — заволновалась Искрина еще больше. — Ведь он ее называет гением.
— Ну да, он называет ее гением чистой красоты.
— Вот именно гением. Но он же не мог назвать гением кого попало.
— Тьфу ты! — я начал терять терпение. — Что значит кого попало? Он и не называл кого попало. Он так назвал единственную в мире женщину.
— Ну вот видишь! Значит она была все же единственная в мире. Да к тому же еще называлась гением. Значит, она была кем-то вроде Гениалиссимуса.
— О Господи! — застонал я в отчаянии. — Да причем же тут ваш Гениалиссимус? Да она была гораздо выше! Она была богиня. А ваш Гениалиссимус…
Я запнулся, встретившись с ее взглядом. Она смотрела на меня с ужасом.
— Извини, — поспешил я поправиться. — Я ничего плохого о Гениалиссимусе сказать не хотел. Я понимаю, что он великий политический деятель, друг человечества, преобразователь природы и вообще разносторонний гений, но Пушкин был по сегодняшним меркам человек недоразвитый, и для него гением была Анна Керн.
— Ну да, конечно, — сказала она, теребя на груди медальон. — Конечно, если он жил так давно, он мог многого не знать. Но мне показалось… ты меня извини… что ты с ним как будто в чем-то согласен.
— Ну да, — сказал я. — В чем-то я с ним, безусловно, согласен. Будучи тоже в некотором смысле человеком отживших понятий, я думаю иногда, что на самом деле человек рожден не только для того, чтобы перевыполнять производственные задания, потреблять первичный продукт и сдавать вторичный, но ему также присуща тяга к чему-то такому совершенно бесполезному, как, например, любовь, красота, вдохновение и… А впрочем, что я тебе говорю? Ты что, сама об этом никогда не слышала? Неужели у вас во всем Москорепе нет ни одного такою сумасшедшего, который писал бы что-нибудь в рифму про свои чувства?
— В Москорепе нет. У нас всех, кто нам не нужен, выслали в Первое Кольцо, и там такие люди, я слышала, еще есть. А здесь нет.
— А, ну да, — сказал я. — Я же совсем забыл. У вас нет пенсионеров, инвалидов, воров, собак, кошек, поэтов, сумасшедших…
— А тебе это не нравится? — спросила она, по-прежнему играя медальоном.
Я хотел ей ответить, но медальон сбил меня с толку. Я вспомнил, как прошлый раз мой случайный вопрос о назначении этого весьма невинного на вид украшения привел ее в замешательство. Теперь я вдруг совершенно отчетливо понял, что эту дешевую безделушку она носит не просто как украшение, она ей нужна для чего-то еще. А для чего, тут даже и гадать было нечего, и только такой ни из чего не извлекающий урока лопух, как я, мог не догадаться с первого раза. Но теперь я отчетливо понял, что это вовсе не безделушка, а микрофон.
— Ну что же ты замолчал? — сказала она. — Ты говори, говори, у тебя это так здорово получается.
— Да? Здорово? — повторил я почти механически. — А что именно я говорил?
— Ты говорил про поэтов, про любовь.
— Ах да, — сказал я растерянно, — да, что-то такое я говорил. Но ты должна все же учесть, что я человек очень отсталый. Я жил в прошлом веке при социализме и даже при капитализме, я мало изучал передовые учения, и вообще знаешь, мне уже сто лет, склероз, маразм и всякие такие вещи, а к тому же и в молодости некоторые люди считали меня дураком.
— Нет! — возразила она решительно. — Ты не дурак. Ты очень умный. Ты говоришь такие вещи, которых я раньше никогда не слышала ни от кого.
Я вспомнил: когда-то один человек в сером костюме сказал мне во время допроса: «Будь вы дураком, мы бы вам все простили. Но вы не дурак и хорошо понимаете, что именно содержится в ваших писаниях». Но он был не прав, потому что на самом- то деле я был дурак. Если бы я был умный, я бы выдавал себя за дурака. Но я был дурак и потому выдавал себя за умного. Однако за шестьдесят с лишним лет, прошедших с тех пор, я все-таки поумнел. И я самым решительным образом стал уверять Искрину в своей глупости и отсталости. Чем она, как показалось мне, была обескуражена.
Оказывается, в Москорепе бумажная литература тоже все-таки существует. Но создается она в другом месте. Насколько я понял, в этом тридцатиэтажном здании в мои времена помещался Совет Экономической Взаимопомощи. А теперь Главное Управление Бумажной Литературы (БУМЛИТ).
— Значит, у вас существуют две литературы? — сказал я Смерчеву, когда он меня туда привез.
— А как же! — улыбнулся Смерчев благожелательно. — Конечно, две. А в ваши времена была только одна, не так ли?
— Ну, не совсем, — сказал я. — В мои времена были тоже две литературы — советская и антисоветская. Правда, обе они были бумажные.
Как я понял уже в вестибюле, бумажной литературой занимались комписы более высокого ранга, чем безбумажной. Во всяком случае, все, кого я там встретил, не считая охраны, были в звании не ниже лейтенантов, и все ходили с парусиновыми папками под мышкой.
Вообще здание Бумлита выгодно отличалось от Безбумлита большей технической оснащенностью. Там даже два из шестнадцати лифтов работали. На одном из этих лифтов мы поднялись на шестой этаж и, пройдя по застеленному красной дорожкой коридору, оказались перед массивной дверью с надписью:
Главкомпис Москорепа
к. Смерчев К. И.
Через эту дверь мы попали в просторную приемную, где за столом под большим портретом Гениалиссимуса сидела секретарша в звании старшего лейтенанта.
При нашем появлении она немедленно вскочила со стула и сообщила Смерчеву, что участники планерки уже собрались и ждут.
— Хорошо, — сказал Коммуний Иванович и толкнул ногой дверь, обитую черной изодранной кожей.
Кабинет был еще больше приемной. Гениалиссимус смотрел на меня с натуралистически выписанного портрета и самодовольно жмурился, опираясь на колонну, сложенную из книг. На корешке каждой книги было золотом аккуратно выведено: «Полное собрание сочинений».
Прямо под портретом стоял просторный письменный стол с множеством канцелярских принадлежностей и несколькими телефонными аппаратами разного цвета. К этому столу торцом был приставлен другой длинный стол, покрытый зеленым сукном. За ним, разложив перед собой раскрытые блокноты, сидели стриженые офицеры в рубашках с короткими рукавами.
При нашем появлении все вскочили и стали аплодировать мне, к этим аплодисментам присоединился и Смерчев. Я им всем тоже немного похлопал, а потом обошел всех, каждому демократично подал руку, представился и затем сел рядом со Смерчевым.
Пока мы усаживались, в кабинет вошла секретарша и еще одна дама с подносами, на которых стояли стаканы с чаем.
Смерчеву и мне были поданы стаканы в латунных подстаканниках и с лимоном, а офицерам — без подстаканников и без лимона.
Я спросил Смерчева шепотом, почему такое разделение, не значит ли это, что комсоры офицеры не любят чай с лимоном. На это Смерчев развел руками и тоже шепотом мне ответил, что они, может, и любят, но пока не имеют потребности. Прежде чем начать совещание, Коммуний Иванович кратко объяснил мне, чем занимаются он сам и его подчиненные.
Будучи главным комписом республики, он руководит созданием бумажной Гениалиссимусианы и координирует работу разных комписовских подразделений. Перед подразделением, которое я вижу сейчас, поставлена ответственная задача создания тома «Тревожные годы» о героическом участии Гениалиссимуса в Бурят-Монгольской войне. Уже написано восемь из предполагаемых 96 глав, а сегодня…
— Сегодня, ребятки, — сказал Смерчев по-домашнему, — мы приступаем к разработке новой главы «Ночь перед битвой». Речь будет идти о битве за Улан-Удэ. Ну, я вам даже не буду говорить, какое, понимаете, большое и, я бы сказал, огромное политико-воспитательное значение должна иметь эта глава. Гениалиссимус в период этой поистине исторической битвы, как вы помните, был еще простым генералом. Но конечно же, он уже и тогда свои, как бы сказать, полководческие таланты проявил, можно сказать, полностью. И тут, значит, надо вот что. Кто у нас занимается описанием природы? Ты, Жуков?
— Так точно! — вскочил Жуков.
— Сиди, сиди. Так вот, Жуков, поскольку нам предстоит описание ночи перед, можно сказать, решающим как бы сражением, надо, понимаешь, соответственно использовать такие вот сильные в художественном отношении средства. Ты, конечно, природу умеешь описывать, ты в этом деле, ничего не скажешь, мастак. Но с другой стороны, природой увлекаешься, а о политическом и военном моменте забываешь. Иногда даже абстрактная такая картина создается, когда ты там луну, тучи, реку или соловьев всяких описываешь. Само по себе оно хорошо и даже здорово получается, но к моменту иногда не подходит. Так вот сейчас ты подумай своей головой и пойми. Это тебе не просто какая-то ночь, а ночь, можно сказать, перед главным сражением. В описании природы должно быть побольше чего-то такого тревожного. Если уж хочешь изобразить луну, так надо так, чтобы она только время от времени выглядывала, а вообще пусть будет покрыта черными или, я вот даже так сильно выражусь, зловещими, пусть будет покрыта тучами. Ну и, само собой, всякие там ночные, как бы сказать, шорохи, звуки. Соловьев никаких не надо, это уж, когда до описания победы дойдем, тогда пиши своих соловьев, сколько хочешь. А сейчас нам нужны какие-нибудь такие тревожные, понимаешь ли, птицы. Вороны, допустим. Как вороны по ночам кричат?
— Никак, комсор генерал, не кричат! — вскочил Жуков. — Они днем и вечером кричат, а ночью они молчат.
— Ну, если вороны не кричат, тогда, понимаешь, изобрази каких-нибудь ночных птиц, филинов каких-нибудь, что ли.
— Я выпь изображу, комсор генерал. Она очень тревожно кричит.
— Вот, правильно, — удовлетворенно заметил генерал. — Соображаешь. А ворон, собственно говоря, мы можем в утреннюю панораму вставить. Когда накануне боя они собираются и думают, понимаешь, что им сейчас тут чего-то обломится. Ну, теперь ты, я думаю, свою задачу понял. Переходим к следующему вопросу. Что у меня тут записано? Ага. Думы перед боем. Ну, значит, разъясняю ситуацию. Предстоит тяжелое сражение с бурят-монгольскими захватчиками. И конечно, у Гениалиссимуса возникают, понимаете ли, всякие думы. Нет, думы, конечно, не мрачные, он, как выдающийся оптимист, верит в окончательную победу, но думы у него в этот момент должны быть мудрые, глубокие и, я бы даже сказал, философские. Это я тебе говорю, Савченко. Ты у нас философ, тебе и карты в руки. Ты описываешь думы Гениалиссимуса и должен все время помнить, что основные его думы великие и гениальные. И главные, как бы сказать, идеи в этих думах должны уже иметь свое отражение. Ну, и, само собой, в этих думах перед боем должен отразиться и свойственный Гениалиссимусу исторический оптимизм. Он может примерно так думать, что вот пускай я лично погибну, но зато жизнь моя будет отдана не зазря, а за общее, понимаешь ли, счастье. Понятно?
— Понятно, — спокойно ответил Савченко.
— Ну, насчет описания всяких таких военных приготовлений, дислокации разных частей, описания видов оружия и прочего я не беспокоюсь, у нас по этому делу вот Малевич, — генерал указал на одного из полковников, — крупный специалист, бывший штабист, ты, я думаю, Малевич, с этим отлично справишься, ну и ты, Штукин, в саперном деле тоже, я знаю, более или менее разбираешься.
Планерка подходила к концу. Двум корректорам было дано указание не допускать грамматических ошибок, а поэт Мерзаев получил специальное задание оснастить будущую главу красочными эпитетами и яркими метафорами.
На этом планерка закончилась. Коммуний Иванович пожелал всем участникам хорошего творческого настроения и больших успехов в труде.
Офицеры со своими блокнотами и карандашами организованно покинули кабинет, а мы со Смерчевым остались.
— Ну вот, — сказал Коммуний Иванович, — теперь вы видели, как мы работаем. Трудно, понимаете ли, руководить таким большим коллективом. Один одно пишет, другой — другое, иной раз одно с другим никак не согласуется, приходится заставлять людей переделывать. Ваши произведения сколько человек писали?
— Как это сколько? — удивился я. — Я один их писал.
— Один? — изумился Смерчев. — Совершенно один? И вы сами описывали и природу, и любовь, и переживания героев и следили за тем, чтобы не допускать идейных ошибок?
— Вот уж чего не делал, того не делал, — сказал я. — То есть, конечно, я пытался следить за тем, чтобы мои герои в идейном отношении были ужасно стойкими, но, поскольку я сам был нестойкий, они у меня тоже в этом плане были иногда очень даже порочными.
— Так я и думал, — сказал Смерчев и покивал головой. — Конечно, одному человеку написать большое произведение, чтобы оно было одновременно и высокохудожественно и высокоидейно, просто невозможно. А вы оставайтесь у нас. Мы вам дадим целую бригаду писателей. Вы им только будете давать указания, они будут писать, а вы подписывать.
Не успел я ответить шуткой на предложение Смерчева, как дверь отворилась, в кабинет влетел взмыленный Сиромахин. Он пошушукался со Смерчевым, а потом объявил мне, что мы с ним должны немедленно ехать в Кремль.
Komisch (нем.) — странно, смешно.
Naturlich (нем.) — естественно.