— Куда ты меня привез? — спросил я Васю.
— Куда приказали, — отвечал он. — Вы теперь будете жить здесь. — Он, указал мне на длинное приземистое здание и, пока я разглядывал это здание, включил скорость и укатил, обдав меня клубами пара.
Когда пар рассеялся, я при лунном свете разглядел, что здание представляло собой что-то вроде барака, все окна которого были совершенно темны. Над дверью посреди барака тускло отсвечивала ободранная вывеска:
ГОСТИНИЦА СОЦИАЛИСТИЧЕСКАЯ
Прямо напротив гостиницы был какой-то пустырь, а справа тянулся высокий железобетонный забор с колючей проволокой наверху, из чего я заключил, что нахожусь на самой окраине Москорепа.
Постояв в некотором недоумении, я решил войти в гостиницу и толкнул дверь, которая с ужасным скрипом открылась, когда я надавил на нее плечом.
В нос сразу шибануло запахом мочи.
— И как это вы в такой вонище живете? — спросил я пожилую женщину, младшего лейтенанта.
Она сидела возле тумбочки, на которой слабо светила коптилка, сделанная из консервной банки. Интересно, откуда они взяли эту банку? Я в Москорепе ни разу никаких консервов не видел.
— А вам что нужно? — спросила младший лейтенант.
Я ей сказал, что меня перевели сюда из гостиницы Коммунистическая.
— Как фамилия?
Я думал, что, услышав мою фамилию, она тут же придет в восторг и попросит автограф, но ничего подобного не случилось. Она долго мусолила какую-то грязную книгу и водила по строчкам скрюченным пальцем. Отыскав нужное, она взяла с тумбочки связку ключей, взяла коптилку, повела меня куда-то в глубь коридора и, открыв дверь № 14, сказала:
— Вот ваша комната.
И тут же ушла.
Я пошарил по стенке в поисках выключателя, но никакого выключателя не было, как не было, впрочем, и лампочки. Но луна светила достаточно ярко, и я разглядел узкую железную кровать, стоявшую в углу у забранного решеткой окна, и покосившуюся табуретку. Кровать была покрыта суконным одеялом, поверх которого лежала подушка, набитая, как я понял, трухлявой соломой. По-моему, ничего больше в комнате не было, не считая пластмассового горшка, который я нашел в углу возле двери.
Откровенно говоря, мне все это крайне не понравилось, но я же знал, что за мое упрямство мне придется как-то платить, и решил: ну и черт с ними, поживу и здесь. Хорошо еще, что дали отдельный номер, а не койко-место в общей комнате, где потребители свинины вегетарианской наверняка не только храпят.
Под одеялом, разумеется, никакой простыни я не нашел.
Ну что было делать? Я выставил ботинки за дверь, а дальше раздеваться не стал и лег поверх одеяла.
Я так устал, что заснул немедленно, но вскоре проснулся оттого, что меня грызли какие-то насекомые. Несколько раз за ночь я вставал, отряхивался, опять ложился, к утру немного поспал, а когда встал, ужаснулся. По стенке ползали клопы, одеяло шевелилось от вшей, а между ними прыгали блохи. Я задрал рубашку и увидел, что все тело у меня покрыто красными точками.
— Скорей, скорей отсюда! — сказал я себе самому и выскочил в коридор.
У меня, конечно, было подозрение, что ботинки мои я найду вряд ли начищенными, но их там и вовсе не оказалось.
Дежурная была уже другая, в звании старшины. Когда я ее спросил про туфли, она слегка удивилась, а потом объяснила, что за вещи, выставленные в коридор, администрация не отвечает. Этого следовало ожидать. Я спросил у нее, где тут у них кабесот, она сказала, что никаких кабесотов в гостиницах этого класса не бывает, а накопитель продукта вторичного находится у меня в номере. Она имела в виду, очевидно, горшок.
Мне, понятно, пользоваться этим сосудом не очень хотелось, но ничего не поделаешь, я вернулся в номер. Интересно, что кусок газеты метра в два с половиной там все-таки был. Развернув этот кусок, я сразу увидел крупный заголовок:
ЧЕЛОВЕК ИЗ ПРОШЛОГО
Как я сразу догадался, речь в статье шла обо мне, хотя имя мое ни разу не было упомянуто.
Разумеется, мне и раньше приходилось читать подобную критику, но раньше я был, может быть, более толстокожий и не принимал все так близко к сердцу, но теперь прочитанное меня глубоко ранило. В статье было сказано, что некий отвратительный тип с давних времен ступил на путь критиканства и оплевательства всего, что нам дорого. Что, живя во времена развитого социализма, он не видел ничего хорошего в поступательном движении предкоммунистического общества вперед и по заданию разведок Третьего Кольца клеветнически оплевывал все, что видел. Своей, с позволения сказать, деятельностью он заслужил самое суровое наказание, но благодаря попустительству тогдашних распоясавшихся коррупционистов сумел избежать возмездия, скрывшись в Третьем Кольце, где в угоду своим заокеанским покровителям с усердием облаивал страну, которая его растила, кормила, поила, одевала и обувала. И вот он снова появился у нас. Наше общество простило отщепенцу его прежние преступления. Мы надеялись, что за шестьдесят лет пребывания в Третьем Кольце он осмотрелся, одумался, понял принципиальную разницу между коммунизмом и миром, где трудящиеся дошли до такой нищеты, что даже вторичный продукт вынуждены ввозить из-за границы. Надеясь на это, Верховный Пятиугольник принял решение о полной реабилитации отщепенца. Мы встретили его с распростертыми объятиями, но, как говорится, сколько волка ни корми, он все в лес смотрит. Этот потерявший всякую совесть лакей международной реакции и на нашу жизнь периода зрелого коммунизма смотрел сквозь черные очки, все ему не нравилось настолько, что он не отличал прекомпита от кабесота.
Наше общество, как известно, самое гуманное в мире. Но с теми, кто нарушает его законы и нормы поведения, оно поступает сурово. Заканчивалась статья призывом к комунянам перед лицом моей провокации проявить собранность, бдительность, еще теснее сплотиться вокруг партии Верховного Пятиугольника, Редакционной Комиссии и лично Гениалиссимуса и давать решительный отпор всяким враждебным вылазкам.
Да, мне было очень неприятно это читать. Мне даже противно было использовать эту газету для той цели, ради которой она издавалась. Но, не имея под рукой ничего более подходящего, я все-таки ее употребил и очень расстроенный вышел в коридор.
Дежурная у тумбочки штопала нитяной чулок, натянутый на какую-то чурку. Я спросил ее, где можно умыться.
— Потребности в умыве не удовлетворяются, — сказала она вполне грубо.
— А завтракательные потребности где-нибудь удовлетворяются? — спросил я довольно ехидно.
— Прекомпит за углом, — ответила она, не подняв головы кочан.
Я вышел на улицу. Асфальт за ночь остыл, и моим изнеженным и необутым ногам было холодно. А кроме того, попадались всякие камушки, мелкие осколки пластмассы, и идти было просто больно. Подгибая пальцы, я кое-как доковылял до прекомпита. Очередь была небольшая, человек сорок. Меня удивило, что так мало людей, но тут же я догадался, что нахожусь в Третьей Каке, где живут в основном комуняне самообеспечиваемых потребностей. Значит, эти, которые в очереди, приехали сюда из центра. А может быть, это вообще были даже не комуняне, а приезжие из Первого Кольца, потому что никто из них меня не узнавал и никто не просил автографа.
На стенке у дверей было вывешено меню. Я прочел его. Слава Богу, свинины вегетарианской не было. Там значилось только два блюда: каша рисовая из пшена и чай из дубовых листьев Дубравушка. Я подумал, что, может быть, это то, что я могу употребить без особого риска для своего желудка. Но рядом с меню висело уже знакомое мне объявление, что комуняне удовлетворяются только по предъявлении документа о сдаче продукта вторичного.
Я побежал назад в гостиницу. Но мой горшок оказался совсем пустым и даже чисто вымытым. Мне было, право, очень неловко, но все же я обратился к дежурной и, запинаясь от смущения, спросил, не знает ли она, куда делся мой продукт, оставленный в номере.
— За пропажу вещей, оставленных в номере, администрация ответственности не несет, — сказала она, не глядя на меня, и я понял, что мой вторичный продукт украла именно она.
И что же теперь получалось? Не имея вторичного продукта, я не могу получить первичный, а не получая первичный, не могу произвести вторичный. И значит, что же мне, с голоду помирать?
Тут у меня, надо сказать, мелькнула мысль, что, может быть, здешние идеологи правы: вторичный продукт первичен, а первичный вторичен. Что же мне было делать?
— Прежде всего разыскать Искру, — сказал я себе самому. — Конечно, я понимаю, она служит им, но все же она была со мной в таких близких отношениях. Может быть, она захочет мне как-то помочь.
Я спросил у дежурной разрешения позвонить.
— Телефон только для служебных потребностей, — отрезала она, не глядя.
Я опять вышел на улицу, рассчитывая позвонить из автомата, тем более что автоматы в Москорепе все совершенно бесплатны. Один автомат у входа в гостиницу не работал, у второго была сорвана дверь и перерезана трубка, в третьем, за углом, трубка имелась, но стекла были выбиты, и я не вошел, боясь пропороть ноги.
Следующий автомат был примерно через квартал, в нем были и дверь, и трубка, не было только звука.
Улицы здесь назывались как-то по-дурацки: Окраинная, Остаточная и Информационная. Движения почти не было, но шум был. На балконах блеяли овцы, хрюкали свиньи. Одну свинью где-то резали, и она визжала ужасно. По Информационной улице я дошел до станции метро Коммунистическая Конечная. Здесь было восемь автоматов. Из них семь не работали. В восьмом стояла средних лет женщина и разговаривала. Я стал за ней, невольно прислушиваясь к разговору.
— Да что ты, Дусь, — говорила она, — да какая там жизнь! Никакой жизни нету. Чаво? Да нет, говорю, никакой жизни нету. Ну да, нет никакой. Ага, так никакой вот и нет. Да ты что! Это ж разве жизнь? Это не жизнь, а одна морока. Да кто жалуется? Никто и не жалуется. Ты ж сама спрашиваешь, что, мол, как жизнь, а я тебе, значит, так именно и отвечаю, что никакой жизни нету. Какая ж тут жизнь, если ее вовсе нету.
Я понял, что этот разговор только в самом начале, и постучал в стекло. Я думал, что женщина будет вести себя хамски, но она, увидев меня, тут же прекратила разговор и, пообещав Дусе позвонить попозже, тут же вышла из будки и нырнула в метро.
Я схватил еще теплую и влажную трубку и приложил к уху, ожидая услышать вожделенный гудок, но гудка не было.
Тут я увидел, что человек с портфелем говорит в будке через одну. Я кинулся к этой будке. Говоривший как раз при мне с кем-то попрощался и попросил передать привет Планете Семеновне.
Когда я взял только что повешенную трубку, она тоже молчала. Тогда, разозлившись, я так хватил этой трубкой по ящику автомата, что она разломилась на две половины.
Оборотившись, я вздрогнул. Передо мной стоял мордатый внубезовец. Я подумал, что сейчас придется объясняться, почему я сломал трубку, но внубезовец, не обратив на меня никакого внимания, вошел в будку, приложил одну часть трубки к другой, набрал номер и тут же заговорил.
Но когда он вышел из будки, а я схватил ту же трубку, она молчала.
Места для сомнений не оставалось. Со мной затеяна та идиотская игра, с правилами которой я достаточно близко ознакомился в своей прошлой жизни. Правда, я должен был отдать должное службе БЕЗО — за последние шестьдесят лет она кое-чему научилась. В те времена они не успевали выключать вовремя все телефоны. Сейчас успевают.
Опыт — великое дело. Обернувшись вокруг своей оси, я сразу заметил парочку, которая обнималась на лавочке под памятником «Друг детей» (Гениалиссимус с девочкой на руках). Обратил я внимание и на пожилого комсора в соломенной шляпе, который читал на стене газету, на шофера, возившегося под открытым капотом, и на молодую мамашу, прокатившую мимо меня детскую коляску. Коляска, между прочим (я успел сунуть в нее нос), была, конечно, пустая. Ну что делать?
Жизнь моя превратилась в сплошной кошмар. В гостинице находиться невозможно. Душно, насекомые и, кроме того, нет света, поскольку у меня, как мне сказала дежурная, нет осветительных потребностей. Да свет мне, собственно, ни для чего не нужен, обычно я им пользуюсь для чтения, но читать нечего, кроме этой мерзкой газеты, куски которой мне регулярно подкладывают, несмотря на то что потребность в ней у меня совершенно исчезла. И в каждом куске я нахожу что-нибудь, имеющее ко мне самое прямое отношение. Некоторые заголовки мне были до смешного знакомы: «Человек из прошлого», «Не в ладах со временем», «Осторожно: провокация!» «Не помнящий родства», «Иуда из Штокдорфа», «Свинья под дубом…»
Целыми днями я мотаюсь по городу без всякого смысла, только потому, что не могу находиться в гостинице. Жрать, между нами говоря, хочется настолько, что даже вегетарианская свинина снится мне иногда как самое вожделенное блюдо. Но в прекомпит без справки не пускают. Я попробовал как-то использовать старый трюк и сунуть прекомпитскому вертухаю кусок «Правды», но (видимо, «Зюддойче цайтунг» имеет больше сходства с необходимой справкой) моя нехитрая уловка была тут же разоблачена, и я чуть не схлопотал по шее. А другого вертухая я пытался обмануть еще более простым способом. Выстояв очередь и будучи уже совсем близко к дверям, сказал ему: «Дядя, смотри, птичка летит» — и тут же сунулся в дверь, но дядя со словами: «Я тебе покажу птичку!» — схватил меня за шиворот, я убежал от него, пожертвовав воротником рубахи.
Вот говорят, материя никуда не исчезает. А я вижу, что материя, из которой состою я, очень даже исчезает. Проходя мимо какого-то окна, я глянул мимоходом на свое отражение и даже испугался. Я выглядел как идеальное пособие для анатомических занятий.
Интересно, что комуняне меня совершенно не узнают. Еще недавно они все подряд со мной здоровались и кидались ко мне за автографами. А теперь они меня просто не видят, не замечают, словно я уже и вовсе стал нематериален. А когда я обращаюсь к кому-то из них и спрашиваю, как куда-то пройти или который час, они проходят мимо, словно не слышат.
Только иногда мне удается вступить в контакт с охранителями каких-нибудь входов. Так сначала, когда я еще надеялся разыскать Искру и пытался проникнуть в гостиницу «Коммунистическая», стражник не только не пустил меня, но даже толкнул очень грубо. Я мог бы подумать, что он не знает, кто я такой, но еще совсем недавно этот же самый человек заискивающе мне улыбался, кланялся и широко распахивал передо мною дубовые двери. Мои попытки найти Смерчева или Дзержина тоже кончились ничем. Я ездил и в Безбумлит, и в Бумлит. Но и там, и там часовые скрещивали передо мной автоматы, а один даже замахнулся прикладом. Только с одним из них мне удалось хотя бы поговорить. Я его спросил, как мне пройти в Бумлит. Он сказал: нужен пропуск. А где взять пропуск? В бюро пропусков, которое находится там внутри. А пройти внутрь можно только по пропуску. Короче говоря, старая, очень знакомая мне еще с социалистических времен сказка про белого бычка.
Из всех известных мне должностных лиц я только однажды встретил возле Безбумлита отца Звездония.
— Батюшка! — кинулся я к нему.
Он, увидев меня, весь изменился в лице, забормотал: «Свят! Свят! Свят!» — отзвездился от меня, как от черта, и скрылся в дверях Безбумлита.
Остальные же комуняне и вовсе меня игнорировали. Иногда это настолько выводило меня из себя, что я готов был, чтобы меня арестовали, расстреляли, но чтобы как-то обратили внимание, что я все еще есть. Однажды я дошел до такого отчаяния, что запузырил кусок кирпича в окно внубеза. И что вы думаете? Внубезовцы высыпали на улицу, но, увидев меня, сразу отвернулись и стали собирать стекла, не обращая на меня никакого внимания. Другой раз я подошел к одному комсору на остановке паробуса и спросил, сколько времени. Он смотрел мимо меня, никак не реагируя, словно звук совершенно не колебал его барабанные перепонки.
— Милостивый государь, — повторил я настойчиво, — я к вам обращаюсь. Я вас лично спрашиваю, не будете ли вы столь любезны и не скажете ли, сколько времени, мать вашу так и так?
И что вы думаете? Опять никакой реакции.
И тут я вдруг озверел, кинулся на него, повалил его навзничь (здоровый такой бугай, он просто рухнул, как сноп, под моим натиском), придавил его коленом, схватил за глотку.
— Говори, сука, сколько времени, а то задушу!
И задушил бы (он уже хрипел), но тут толпа как-то сгруппировалась, меня моментально от него оторвали, и все дружно отхлынули, словно ничего и не было.
Мои страдания стали еще большими, когда погода начала портиться. Ночи стали холодными, а асфальт по утрам был влажен от росы. И хотя я уже привык ходить босиком, но все-таки ноги мерзли. Зато днем стало приятнее. Не жарко и не холодно. Небо все чаще стало заволакиваться облаками, и комуняне, как я заметил, смотрели на облака с какими-то непонятными мне надеждами.
Признаваться в своей слабости всегда неудобно, но, будучи исключительно искренним человеком, я вынужден сообщить, что моя идейная стойкость не выдержала свалившихся на меня испытаний. Я всегда завидовал людям, проявлявшим преданность своим убеждениям, несмотря ни на что. Среди коммунистов бывали люди, которые оставались верны своим идеям даже после многолетнего тюремного заключения, даже когда им в задницу засаживали раскаленное железо, а глотку заливали свинцом. Юный террорист на моих глазах выдержал ужасные пытки. А я оказался таким слабаком, что уже через несколько дней голода все свои туманные идеалы, свои незрелые убеждения и любые секреты (если б я их знал!) готов был продать за чечевичную похлебку. Однако никто мне такой сделки не предлагал. Агенты Третьего Кольца так законспирировались, что их не было видно, а симиты, о которых я столько слышал, тоже ни в какие контакты со мной не вступали.
Хотя их существование как-то проявлялось. Бродя по городу и думая только о своем желудке, я тем не менее замечал, что что-то такое происходит. Люди собираются какими-то группками, о чем-то шепчутся, как-то странно между собой переглядываются. И слово «СИМ» мне попадалось все чаще и чаще. Я видел его на заборах, на асфальте и даже на зданиях официальных учреждений. Оно было написано иногда мелом, иногда углем, а на одной телефонной будке я видел это слово, написанное вторичным продуктом…
Однажды, проснувшись утром, я обнаружил слово СИМ у себя в номере. Оно было нацарапано чем-то острым на противоположной стене.
Я, естественно, немедленно побежал к дежурной, привел ее в номер, показал надпись и сказал, что это сделал не я.
— Разберемся, — сказала дежурная и побежала кому-то докладывать.
Что она кому доложила и какие были сделаны выводы, я так и не узнал, потому что следующей ночью случилось событие, которое затмило все, что со мной происходило до этого.
Уже вечерело, когда измученный бессмысленными передвижениями по Москорепу, отвергнутый всеми, голодный, несчастный, со сбитыми в кровь ногами, я медленно, как больной, брел к своей проклятой гостинице.
— Ну что мне делать? — думал я. — К кому обратиться, чтоб меня выпустили отсюда, если никто не хочет со мной разговаривать? Может быть, лично к Гениалиссимусу? Хотя у нас разные убеждения, но все-таки когда-то мы вместе учились, пили в Доме журналиста, встретились в Мюнхене, и, в конце концов, если, даже будучи простым генералом, он спас меня от якутского варианта, то почему бы ему и сейчас не проявить милосердие? Неужели ему тоже так нужно, чтобы я искалечил этот идиотский роман?
Я уже понял, что власть его над земными делами не гак велика, как может показаться с первого взгляда, но все-таки, если он лично скажет: «Оставьте его в покое! Он — мой друг!» — или что-нибудь в этом духе, они, может быть, все-таки подчинятся, не посмеют ослушаться.
Но как я мог к нему обратиться? Как? Разве что только прямо? Если он оттуда все видит, за всем следит, так, может, он и за мной как-нибудь наблюдает. Вот он появится на небе, упаду на колени, протяну руки…
Я поднял голову и только сейчас заметил, что все небо сплошь затянуто плотными облаками. Пожалуй, сквозь такой покров даже Гениалиссимус разглядеть меня не сумеет. Да и я его не увижу.
— Думаете, сегодня чего-то будет? — услышал я рядом с собой молодой голос.
Удивленный, что со мной хоть кто-то заговорил, я оглянулся и увидел рядом щуплого комсора, который, слегка отвернув козырек кепки, тоже пялился в небо.
— Что будет? — спросил я его.
— Как это, что будет? — Оторвавшись от созерцания облачного покрова, комсор перевел взгляд на меня, и я немедленно узнал в нем подкомписа Охламонова из Безбумлита.
К сожалению, он тоже меня узнал.
— Ах, это вы! — сказал он растерянно и вдруг повернулся и стал быстро от меня удаляться.
Я не пытался его остановить. В этом городе я привык уже ко всему.
Пока я добрел до своего жилища, уже совсем стемнело. Я прошел мимо сидевшей у коптилки дежурной, сказал ей на всякий случай «слаген», но она, как и следовало ожидать, не ответила.
Потом я сидел на своей кровати, предаваясь мыслям самого мрачного свойства. Пожалуй, это был во всех отношениях самый темный вечер за все время моего пребывания в Москорепе. Ни одна звезда не проникала сквозь облака, и весь коммунистический город утонул в темноте, как в чернилах. Сколько ни выглядывал я в окно, других окон не видел, они не светились. Не видно было ни уличных фонарей, ни сполохов от фар городского транспорта. Только где-то в отдалении, на фронтоне официального здания, подсвеченный с обратной стороны, сиял большой портрет Гениалиссимуса и мерцало золотом его мудрое изречение: «Вековая мечта человечества сбылась!» Жалкие остатки этого излучения, рассеявшись по пути, проникали в мой бедный номер, делая едва различимыми отдельные предметы: изгиб железной спинки кровати, табуретку, два пустых пластмассовых крючка вешалки на стене.
Эти крючки с недавних пор стали наводить меня на мысль, которая в моей прошлой жизни никогда не приходила мне в голову, а теперь казалась почти естественной.
Мое положение я оценивал как безвыходное. Я хожу среди каких-то чуждых и непонятных мне людей, я не могу никуда пробиться, не могу ничего добиться и не представляю, как вырваться из этого капкана. А если я не могу отсюда вырваться и не смогу никогда и никому рассказать, что я здесь увидел, то какой смысл в моем здешнем существовании?
Эти крючки такие хлипкие, но для моего сильно облегченного тела их, пожалуй, будет достаточно. Мой замысел еще никак не оформился, но я уже видел самого себя, синего, тощего, жалкого, с высунутым языком и с подогнутыми ногами. Я даже представил себе, как какой-нибудь ражий санитар или внубезовец брезгливо, двумя пальцами снимает мои останки с вешалки и швыряет на носилки. Интересно, как на это отреагирует «Правда»? Напишут в ней что-то вроде «Собаке — собачья смерть» или ничего не напишут, а сделают вид, что меня просто никогда не бывало?
Пока я так думал, комната вдруг озарилась каким-то странным всеохватывающим светом и опять погрузилась во тьму. Я даже не понял, что именно произошло. То ли действительно этот световой эффект возник от какого-то заоконного источника, то ли меня посетило некое озарение. Так или иначе, мысли мои вдруг резко переменились и пошли совсем в другом направлении.
— А в чем, собственно, дело? — спросил я себя самого. — Почему я здесь должен остаться, почему и ради чего обрекаю я себя на явную гибель и на то, что никогда не вернусь в милый моему сердцу Штокдорф и никогда не увижу свою жену и своих детей? Только потому, что моя мерзкая натура требует от меня каких-то бессмысленных подвигов, не дает вычеркнуть то, что я сам написал?
Я взглянул критически на все свое прошлое и подумал, ну что же это такое? Почему я всю жизнь цепляюсь за свои выдумки, образы и слова, обрекая себя и свою семью на ужасные неприятности? Да неужели мне все эти фантазии действительно дороже собственного благополучия и даже жизни?
— Нет! — перебил я себя. — Конечно, нет. Я же не идиот и не сумасшедший, и, сохраняя здравый смысл, я еще в состоянии понять, что моя жизнь первична, а выдумки вторичны. Выдумывать можно так, а можно иначе. И в конце концов, выдуманное всегда можно вычеркнуть. Как бы мне ни было жалко Сим Симыча, но себя самого-то жальче.
И я отчетливо и даже радостно осознал, что могу, и очень даже легко могу, повычеркивать все, что придумал. Симыча, Жанету, Клеопатру Казимировну, Зильберовича, Степаниду, Тома да и себя самого. Не только вычеркнуть, а вырезать, выдрать, сжечь к чертовой матери. Дайте мне эту проклятую книгу, и я ее немедленно сожгу или аннигилирую всю целиком. Я даже представил себе, с какой радостью я буду рвать в клочья эти листы и швырять их в огонь…
— Рукописи не горят! — ехидно напомнил мне черт высказывание одного предварительного писателя.
— Сгинь! — отмахнулся я. — Если кидать их в огонь плотными пачками, они, конечно, горят плохо, но если бросать по листку, предварительно скомкав, они самым основательным образом прекрасно сгорают дотла.
Пожалуй, из всех замыслов, которые мне в жизни приходилось вынашивать, этот был самый простой, гениальный и требовавший немедленного осуществления. Больше я не мог ни секунды оставаться на месте.
Я выскочил в коридор и пошел на отдаленный мигающий свет коптилки. Мне нужно было увидеть дежурную и сказать ей, что я должен немедленно связаться со Смерчевым, Дзержином Гавриловичем, Пропагандой Парамонновной или даже Берием Ильичом. Я им скажу, и сразу все станет на свои места. Меня отвезут в Упопот, и я в первую очередь удовлетворю свои питательные потребности, а потом… Да, я сделаю все, что они хотят.
Обращаясь к дежурной, я напрягся, ожидая встретить самое враждебное отношение к моим просьбам. Но она удивила меня тем, что сама обратилась ко мне.
— Слушайте, — сказала она мне взволнованно, — вы человек ученый. Вы не скажете, где находится пустыня Ненадо?
Как- то она меня сбила с толку. Я подумал и сказал, что такой пустыни, насколько мне известно, нет нигде, а Невада находится, в Америке.
— Значит, в Третьем Кольце? — уточнила она с видимым удовлетворением. — Так я и думала.
— А что там, в Третьем Кольце, случилось?
— А вы даже не знаете? — удивилась она. — Ну как, как же. — Она оглянулась и, убедившись, что в коридоре нет никого, кроме меня и ее, зашептала: — Вы знаете, что у наших космонавтов родились близнецы — Съездий и Созвездий.
— Самым сердечным образом вас поздравляю.
— Спасибо. — Она отозвалась растерянно, не уловив горького моего сарказма. — Но поздравлять-то не с чем. Дело в том, — она опять понизила голос, — что эти подлецы вместе с доктором и детьми приземлились в этой пустыне и попросили политического убежища. Надо же, какие предатели! Их родина воспитывала, кормила их первичным продуктом вне категорий, а они туда. Ведь там же все нищие, там все питаются только вторичным продуктом. Ведь так же? Ведь вы же там были? Вы же знаете? — допрашивала она, почему-то волнуясь и явно не доверяя собственным знаниям.
По прежней своей порочной приверженности к правде я хотел рассказать ей то, что видел в Америке шестьдесят лет назад, но тут же понял, что это может быть еще одним шагом к самоубийству.
— Да что там говорить! — махнул я рукой. — Там, в этой пустыне, и вторичного-то продукта не найти. Разве что от каких-нибудь ящериц.
Я хотел придумать еще что-нибудь такое ужасное, но не успел.
Свет хлынул в коридор сразу из боковых окон и из открытой двери.
— Кино! Кино! — закричала дежурная и кинулась на улицу, на ходу заворачивая назад козырек своей кепки.
Ничего не понимая, я ринулся за ней, выскочил наружу и остолбенел. Все небо над головой полыхало разноцветным пламенем. На облаках, покрывавших сотни или даже тысячи гектаров неба, демонстрировался какой-то фильм. Появились ясно различимые фигуры. Две дамы в роскошных платьях пили в ресторане шампанское. Медленно проплыл длинный кадиллак. В кабинете, уставленном антикварной мебелью, спортивного сложения господин говорил по телефону, откинув в сторону руку с дымящейся сигарой.
Я пригляделся и ахнул: это был «Даллас», знаменитый американский фильм, тысячи серий которого еженедельно в мои времена показывали в самой Америке и во всех странах Европы.
Кофе без молока — все равно что вторник без Далласа, — припомнилась мне реклама на станции нашей штокдорфской электрички.
Фильм был немой, но русские титры расплывались по облакам.
Опять появилась та же пара женщин. Они уже переоделись и сидели не в ресторане, а в игорном доме перед рулеткой.
— Какая роскошь! — завистливо ахнула дежурная и посмотрела на меня со странной улыбкой.
По улице мимо нас текла толпа народу: мужчины, женщины, дети и старики. Многие из них тащили в руках подстилки, подушки и одеяла. Это было похоже на массовую внезапную эвакуацию. Я покинул дежурную, влился в общий поток и вскоре вместе со всеми оказался на обширном пустыре.
Там народу уже сидело видимо-невидимо. Тысячи, а может быть, даже десятки тысяч. Они сидели тихо, некоторые поодиночке, другие группами. Все таращились в небо, и все молчали.
Какой- то молчаливый заговор.
Пробираясь между сидящими и лежащими, я нечаянно наступил кому-то на ногу. Владелец ноги вскрикнул и начал было ругаться, но на него тут же зашикали, и он замолчал.
Я нашел свободное место, сел прямо в пыль среди выгоревшей травы и тоже стал смотреть. Хотя отдельные серии этого фильма я видел еще шестьдесят лет назад, я ни одной из них не запомнил и не понял. Я не понимал их по-английски, не понимал по-немецки. И сейчас по-русски тоже ничего не мог понять. По-моему, все содержание сводилось к тому, что герои постоянно переодевались, пили шампанское, ездили на кадиллаках и говорили о каких-то миллионах. Как и полагается, фильм время от времени прерывался рекламой зубной пасты, стирального порошка и японских электромобилей. Впрочем, меня занимали не содержание фильма и не реклама, а грандиозность зрелища наверху и реакция зрителей внизу. То есть реакции практически не было никакой. Зрители, как бы состоя в общем массовом заговоре, хранили полнейшее молчание, но, когда на небесном экране два бывших чемпиона по боксу стали жевать гамбургеры фирмы «Макдоналдс», все сидевшие вокруг меня непроизвольно зачавкали. И мне тоже вдруг так захотелось свежего гамбургера с ватной булкой и пузырящейся кока-колой, что я даже, кажется, застонал от вожделения. Моя реакция вызвала крайнее недовольство публики. Со всех сторон на меня зашикали, а кто-то даже ткнул кулаком в бок.
Впрочем, досмотреть фильм до конца мне, так же как и другим, не удалось. В тот самый момент, когда один герой небрежно передавал другому чек на четырнадцать миллионов долларов, над головой возник решительно нараставший гул моторов и на океанском пляже, где главная героиня загорала со своим стареющим, но исключительно богатым любовником, появилась целая армада тяжелых бомбардировщиков, которые, рассредоточившись, стали обстреливать облака трассирующими снарядами.
Тут же послышался шум моторов на земле, и в среде зрителей произошло замешательство.
— Облава! — крикнул кто-то, и это слово пошло по рядам, как огонь по бикфордову шнуру:
— Облава! Облава! Облава!
Люди поспешно вскакивали, подхватывали свои подстилки и подушки и разбегались в разные стороны. При этом они подняли столько пыли, что не было видно уже не только фильма, а даже ближайшего соседа.
Я тоже вскочил, не зная, что делать. Если это действительно облава, то мне (так я подумал), пожалуй, было бы лучше всего попасться в нее. Я давно мечтал, чтоб на меня хоть как-то обратили внимание.
Моторы и наверху и внизу ревели все громче.
Пыль стояла такая, что у меня забило нос, уши и глаза, я ничего не видел. Вдруг вспыхнул ослепительный свет, который шел одновременно со всех сторон. Я слышал топот многих ног, а потом крики и выстрелы.
Как раз в это время кто-то схватил меня за руку и потащил куда-то. Хотя неизвестный человек тащил меня весьма невежливо и решительно, я почему-то подумал, что это друг, который хочет меня спасти.
Я подчинился ему. Когда он побежал, я побежал с ним вместе.
Вскоре мы оказались в каком-то кривом переулке.
Было очень светло и шумно. Я задрал голову и увидел, что самолеты все еще кружатся под облаками и стреляют. При помощи специальных снарядов они разгоняли облака и частично успеха уже достигли. Небо было разорвано в клочья, но на оторванном от общего слоя облаке стареющий миллионер все еще протягивал стакан виски уже расстрелянной бомбардировщиками юной любовнице.
Мой неожиданный поводырь затащил меня за угол какого-то сарая и, отпустив мою руку, стал отряхиваться, кашляя и чихая. Глядя на его шишковатую голову, я подумал, что я его раньше видел.
Как раз в этот момент он повернул ко мне свое лицо и спросил шепотом:
— Вы меня узнаете?
Это был опять Охламонов.
Мы шли, плутая, тихими переулками, дворами, задворками, дважды бегом пересекли широкие проспекты, прошли через таинственный и безмолвный парк и опять крались каким-то извилистым путем, прижимаясь к стенам домов, избегая встреч с патрулями и случайными прохожими. Впрочем, случайных прохожих, как я уже понял, в этом городе не было.
Когда во втором парке мы остановились передохнуть, я спросил Охламонова, куда мы идем.
— К друзьям, — ответил он коротко, и мы двинулись дальше.
Облачный покров на небе был уже растерзан в клочья, но самолеты все еще рычали, злобно тараня отдельные скопления светящегося пара.
Оголенный серп молодого месяца стыдливо торчал среди этого безобразия.
Пройдя еще минут пять-шесть, мы миновали приземистую постройку и уткнулись в густой кустарник.
— Теперь слушайте меня внимательно, — зашептал Охламонов. — Сейчас мы проползем под кустами, там в заборе будет небольшая дырка. За ней широкая улица. Сначала я вылезу в дырку и перебегу на другую сторону. Вы немного подождете. Если со мной что-нибудь случится, я закричу «караул! грабят!». Тогда вы остаетесь на месте под кустами, к вам придет кто-нибудь из наших. Может быть, это будет даже кто-то из ваших знакомых. Если вы не услышите крика, то через пару минут вылезайте и тоже бегите прямо к большому дому напротив. Вбегаете в крайний левый подъезд, закрываете за собой дверь и спускаетесь в подвал. Осторожней, там темно. Когда будете спускаться, держитесь за перила.
Эта часть нашей операции прошла успешно, и через несколько минут Охламонов тащил меня за руку по мрачным подвальным лабиринтам. Потом он постучал, открылась какая-то дверь, закрылась, открылась вторая, и я увидел компанию молодых людей обоего пола, которые при свете коптилок пировали под большим портретом… Сим Симыча.
— Господа! — закричал Охламонов, и голос его после тишины улиц прозвучал оглушительно. — Посмотрите, кого я вам привел! Наш Классик с нами! Штрафную нашему Классику!
Молодые люди немедленно вскочили на ноги, держа в руках пластмассовые стаканчики. Какая-то девица в длинном до пят черном платье из крашеной мешковины подбежала ко мне со стаканчиком, наполненным до краев.
— Выпейте с нами.
— А кто вы? — спросил я, недоверчиво принимая стаканчик.
— Разве вы не поняли, Виталий Никитич? — улыбаясь спросил Охламонов. — Мы ваши единомышленники. Мы — симиты.
Все присутствующие смотрели на меня с любопытством. Где-то за последним столом, в самом дальнем углу я заметил рассеченный лоб Дзержина.
— Дорогие комсоры, — сказал я, оглядываясь, куда бы поставить стаканчик. — Вы свою гнусную провокацию разработали очень ловко, но она не проходит. Я не симит. В прошлой своей жизни я знал многих людей и с Симом Симычем Карнаваловым был знаком тоже. Но я никогда не был с ним заодно, никогда не разделял его убеждений, и вы меня на такой дешевой мякине не проведете.
Сказав это, я вдруг автоматически, сам от себя того не ожидая, залпом выпил содержимое стаканчика и чуть тут же не свалился с катушек.
Мне приходилось в жизни употреблять и денатурат, и политуру, и тормозную жидкость для самолетов, но такой дряни я все же еще не пробовал.
— Классику «ура»! — крикнул Охламонов.
— Ура! — закричали другие.
— Кстати, — сказал я, — Классиком я сам себя не называл. Это вы мне эту кличку придумали, а я на нее вовсе не претендую.
— Скромности нашего Классика «ура»! — опять прокричал Охламонов.
— Слава Симу! — провопил кто-то.
— Да здравствует самодержавие!
Дураки, подумал я, вот дураки. Ну неужели они думают, что меня с моим-то опытом можно поймать на такой дешевке?
— Дзержин Гаврилович! — крикнул я. — А что это ты там в углу прячешься?
— А я вовсе не прячусь, — сказал Дзержин и, выйдя из-за с стола, стал пробираться ко мне. — Я рад, дорогуша, что ты к нам пришел. Я с самого начала знал, что ты наш и что ты нам поможешь. Дайте второй стакан Классику!
Та же девица в черном поднесла мне второй стакан. Я взял его. Мне терять было нечего.
— Так вот, — сказал Дзержин, приблизившись. — Никакой провокации быть не может. Ты можешь нам верить или не верить, но бояться тебе нечего. Ты все равно приговорен Верховным Пятиугольником к забвению. Если даже мы окажемся провокаторами, то мы для тебя все равно ничего худшего не придумаем. Так что доверься нам, давай выпьем, а потом потолкуем.
Разговор произошел в здешнем подвальном кабесоте. Собственно, сам разговор я почти не помню. Но вот что сказал мне Дзержин. Наступают очень серьезные события. Во всем Москорепе и на обширной территории Первого Кольца зреет недовольство населения коммунистическими и социалистическими порядками. Движение симитов растет и грозит превратиться в стихийное. В это же время служба БЕЗО (Или, иначе говоря, ЦРУ, — сказал Дзержин. — Понимай как знаешь) получила совершенно точные сведения, что швейцарские врачи приступили к размораживанию Сима. Вероятно, сразу после разморожения он двинется сюда. Его приход неизбежен, но власти готовятся к сопротивлению, которое следует предотвратить. Надо отвлечь их внимание.
— Каким образом? — спросил я.
— Ты должен пойти на уступки, чтобы они сосредоточились на твоем юбилее. Им это настолько нужно, что они положат на это последние силы, а мы этим воспользуемся.
— Кто — вы? — спросил я. — Или вот лично ты кто? Генерал БЕЗО, агент ЦРУ или симит?
— А, — махнул он рукой, — это неважно. — В этой стране уже никто не знает, кто он на самом деле. Во всяком случае, ты должен сделать такую уступку, чтобы власти на нее клюнули, но чтобы Сим сохранился хотя бы и под другим именем.
— То есть? — спросил я.
— То есть… — Дзержин наклонился к моему уху и быстро нашептал свой план.
— Но ты понимаешь, что я лично симовских идей не разделяю и приходу его способствовать не желаю. Пожалуй, я его все-таки вычеркну.
— Уже поздно, — грустно сказал Дзержин.
Это было настоящее столпотворение. Пропуска проверяли, начиная от площади Бдительности. У Большого театра сосредоточились наряды конных внубезовцев, и пробиться к Дому Союзов можно было только сквозь коридор, образованный двумя шеренгами автоматчиков. Меня сопровождали два полковника БЕЗО, причем один из них был дважды Герой Москорепа. Он мне сам сказал, что свои боевые награды получил за создание заградительных отрядов на Бурят-Монгольской войне. (Я выдал бы ему и третью звезду Героя за то, что именно он нашел и вернул мне мои ботинки, которые, как я и думал, были украдены дежурной гостиницы «Социалистическая».)
Видимо, чересчур всерьез приняв сведения о моем возрасте, оба полковника поддерживали меня под локотки, дважды Герой заботливо предупреждал, когда впереди оказывалась выбоина или ступенька.
Колонный зал был уже полон. Многочисленные зрители заполняли партер и балконы. Теле- и радиожурналисты суетились со своими камерами, микрофонами и проводами. Через боковую дверь меня провели за кулисы, и я попал в атмосферу всеобщего нервного возбуждения. Под присмотром агентов БЕЗО рабочие сцены перетаскивали детали декораций. Видимо, в конце торжественной части предполагался концерт, потому что я увидел знакомых мне артистов. У левой кулисы разминалась стайка маленьких лебедей. Акробаты Неждановы с безучастным видом сидели друг против друга на табуретках. А перед расколотым зеркалом охорашивалась и сама себе строила глазки певица Зирка Нечипоренко.
— Здоровеньки булы! — сказал я ей.
Она вздрогнула, обернулась и, узнав меня, сказала серьезно:
— Слаген!
В это время появился озабоченный Смерчев.
— Только что в адрес Юбилейного Пятиугольника пришла телеграмма, — сказал он и протянул мне желтый листок, на котором было написано буквально следующее:
Выступаю походом на Москву. Во избежание излишнего кровопролития предлагаю сложить оружие и не оказывать сопротивления. Сим.
— Вот видите, — жалко улыбнулся Смерчев. — А вы говорите: выдумки.
Я еще раз перечел телеграмму.
— Черт знает что! — пробормотал я. — Метафизика, гегельянство и кантианство. — И повернулся к Смерчеву. — Ну, ничего, Коммуний Иваныч, — попытался я его успокоить. — Вы, главное, не волнуйтесь и берегите свою нервную систему. Сейчас мы этого Сима отменим.
Как только мы вышли на сцену, зал разразился бурными аплодисментами. Меня, естественно, усадили в президиум между Смерчевым и Дзержином. Обстановка в зале была накаленная, но все шло строго по протоколу.
Дзержин объявил торжественное заседание трудящихся Москорепа открытым и предоставил слово Смерчеву.
Смерчев вышел к трибуне. Кратко, но красочно описал мой жизненный путь и перечислил литературные заслуги, напомнил о моем выдающемся вкладе в Гениалиссимусиану, в связи с чем особенно отметил мой вот этот роман.
— Но об этом романе, — сказал он, — органами пропаганды Третьего Кольца враждебности, а также всякими другими органами распространяются клеветнические измышления. Утверждается, что главным героем романа, является якобы некий Сим, хотя, как известно, никакого Сима в природе не существует. Впрочем, обо всем этом лучше всех расскажет сам автор.
Я вышел на трибуну. Я волновался. Я чувствовал, что получается не праздник, а что-то вроде пресс-конференции, какие в наши времена устраивались для раскаявшихся шпионов и диссидентов.
— Уважаемые товарищи! — начал я дрожащим голосом. — Дорогие комсоры, дамы и господа! Прежде всего позвольте мне выразить мою глубочайшую благодарность всем устроителям этого замечательного праздника, и в первую очередь благодарность нашей партии, ее Верховному Пятиугольнику, органам БЕЗО, — я поклонился Дзержину, — органам религиозного просвещения, — я поклонился отцу Звездонию, но одновременно из-за трибуны показал ему фигу, — и, само собой разумеется, нашему славному, дорогому, любимому и неподражаемому Гениалиссимусу. — Я поднял глаза к люстре и размашисто перезвездился. — Я прожил очень длинную жизнь, большую часть которой, впрочем, провел в бессознательном состоянии. Должен признать, что на протяжении своей жизни я совершил много непростительных и почти что непоправимых ошибок. Например, свои книги я писал обычно в пьяном виде, не соображая, что делаю, и иногда даже совершенно не считался с тем, чего от меня ожидали партия, народ и госбезопасность. Обладая отсталым мировоззрением, я часто не замечал всего того хорошего, что происходит в нашей жизни, в ее, так сказать, революционном развитии, и искажал действительность в угоду своим заокеанским хозяевам. Так, например, в своем последнем романе я слишком много внимания уделил описанию некоего Сима, который якобы является наследником царского престола. А на самом деле никакого такого Сима никогда не было. Я его просто выдумал. Или, говоря иначе, высосал его из пальца. Вот так. — Я сунул большой палец в рот и стал громко чмокать в микрофон.
Кажется, публике такой ораторский прием понравился, по залу прошел смешок, а кто-то даже захлопал.
Я посмотрел туда, где хлопали, и сказал:
— Я не понимаю, почему такое несерьезное отношение к моей речи и что там еще за смешки и хлопки. Я знаю, что среди вас есть так называемые симиты, которые надеются на что-то вроде второго пришествия, но… — тут я повысил голос и поднял палец, — тщетны ваши надежды, господа. Дело в том, что никакого Сима больше не существует.
Я услышал аплодисменты. Это аплодировал президиум. Смерчев, Сиромахин, Пропаганда Парамоновна и отец Звездоний.
Но публика напряженно и недружелюбно молчала. А потом в ней послышался какой-то неясный ропот. Агенты БЕЗО, расположившиеся вдоль стен, стали вглядываться в публику.
— Да, дорогие мои комуняне и комунянки, — сказал я, выдержав паузу. — Пересмотрев свой роман, я решил самым коренным образом переработать его и прежде всего вычеркнуть этого Сима ко всем чертям.
Президиум аплодировал стоя. Люди в зале притихли. Отпив из стакана воды, я помолчал и сказал негромко:
— К сожалению, у меня и сейчас не хватило принципиальности и твердости позиции, и я не смог выкинуть этот персонаж совсем. Но я его переименовал, и он будет теперь называться не Сим, а Серафим.
Произнося эти слова, я никак не думал, что они подействуют на аудиторию так сильно. Даже члены президиума, по-моему, тоже этого не предвидели. Но публика вдруг заволновалась, по рядам от первых к задним прошел шум. Я слышал, как люди спрашивали:
— Что? Как? Вим? Херувим?
И вдруг в середине зала кто-то крикнул:
— Да здравствует Серафим!
И сразу поднялся невообразимый гвалт. Агенты БЕЗО, отделившись от стен, кинулись в середину зала, чтобы извлечь того, кто кричал. Но кричал уже не один, человек, а чуть ли не весь зал. И вдруг из задних рядов на двух воздушных шариках взвилось к потолку полотнище, на котором было написано: СЕРАФИМ.
Агенты посходили с ума. Они перестали искать того, кто кричал, а кинулись доставать полотнище. Они становились на спинки кресел, лезли на плечи зрителей, а некоторые подскакивали так высоко, что могли бы установить рекорд по прыжкам в высоту в закрытых помещениях. Должен отдельно отметить исключительное хладнокровие полковника, который был дважды Героем Москорепа. В общей суматохе он не растерялся, а немедленно выхватил пистолет и двумя меткими выстрелами продырявил оба шарика. Полотнище стало медленно опускаться, колеблясь и открывая народу разные слоги подрывного слова: то СЕ, то РА, то ФИМ. Но пока это полотнище опускалось, к потолку поднялись два других. А в это время другой полковник (не Герой) с каким-то листком бумаги подошел и громко сказал Коммунию Ивановичу:
— Телеграмма из Женевы.
Я подкрался к Смерчеву и заглянул через его плечо.
Выступаю походом на Москву. Во избежание излишнего кровопролития предлагаю сложить оружие и не оказывать сопротивления. Серафим.
— Надо же! — подумал я. — Его хоть горшком назови, он все равно своего добьется.
Сейчас я уже даже не помню, в каком порядке что происходило. Как я потом узнал, слухи о предстоящем прибытии Серафима разнеслись немедленно по всему Москорепу. Началась смута. И как обычно бывает в таких случаях, граждане стали проявлять недовольство даже без достаточно серьезного повода. Например, на каком-то предприятии как раз по случаю моего юбилея рабочим давали по килограмму колбасы, которая называлась «Колбаса деликатесная мясная из рыбной муки». Так одна комунянка откусила ее тут же и говорит: «Граждане, это говно!» И другие комуняне тоже обратили внимание, что этот первичный деликатес слишком смахивает на вторичный. Как будто раньше они этого не замечали и сами не складывали по этому поводу анекдотов. Я думаю, что они были просто в таком состоянии, что, если бы в тот момент им дать настоящее венгерское салями, они бы тоже приняли его за вторичный продукт. Бунт перекинулся на другие предприятия. Его, конечно, можно было подавить, но тут где-то в районе Новой Калужской заставы в город прорвались первокольцовые симиты. Они сначала кинулись к прекомпитам и другим пунктам удовлетворения потребностей, где их ожидало большое разочарование. Они-то думали, что москореповцы питаются исключительно финиками и мороженым-пломбиром. Но сила разочарования была столь велика, что симиты москорепские и первокольцовые объединились и стали крушить все подряд.
Ночь была беспокойной. С раннего вечера и до самого утра в воздухе гудели тяжелые самолеты. Они снижались как раз над моей гостиницей и садились, как я без труда догадался, на бывшем Ходынском поле. Потом я узнал, что за ночь в городе высадились шесть воздушно-десантных и две мотострелковые дивизии.
Когда же на улицах появились колонны танков, то от грохота вообще не стало никакого спасения.
В моем номере (а я жил опять в гостинице «Коммунистическая») ходуном ходили стены, дребезжали стекла и люстра под потолком раскачивалась, как маятник.
По всему городу то там, то сям вспыхивали зарева пожаров и слышались выстрелы.
Перед рассветом, завернувшись с головой в одеяло, я заснул, но долго спать не пришлось. Около семи часов что-то где-то так рвануло, что со звоном брызнули стекла. Потом выяснилось, что какой-то летчик-идиот на сверхзвуковой скорости прошел над самыми крышами, хорошо, что я был укрыт с головой.
Делать было нечего. Стряхнув с одеяла стекла, я встал и подошел к окну.
На площади Революции стояли танки. В сквере перед Большим театром солдаты с котелками топтались в длинной очереди перед походной кухней. Но в основном было тихо.
В семь часов я включил телевизор.
На экране появились дикторы Семенов и Малявина.
— Говорит Москва, — сообщил Семенов самым обыкновенным голосом. — Передаем последние известия. С большой трудовой победой поздравил сегодня наш любимый Гениалиссимус коллектив ордена Ленина, ордена Гениалиссимуса и ордена Трудовой Славы первой степени чулочно-трикотажной фабрики «Красный Чулок», выполнивший к середине сентября два годовых задания…
Затем было сообщено об успехах метростроителей и прокатчиков листовой стали, о расширении движения доноров и о выставке детских рисунков в Третьяковской галерее имени Художественных Дарований Гениалиссимуса. Были показаны и сами эти рисунки, в которых, как сказала диктор Малявина, дети со свойственной им непосредственностью выражают свою пылкую любовь к Гениалиссимусу и горячую преданность делу коммунизма и государственной безопасности. И ни слова обо всех этих бунтах, пожарах, танках и самолетах.
Я думал, что они, может быть, скажут об этом в конце передачи. Но конца передачи я не дождался. Раздался, резкий телефонный звонок, и в трубке я услышал взволнованный голос Эдисона Ксенофонтовича, или, точнее, Эдика.
— Витюш, не удивляйся, у меня к тебе дело. Очень серьезное и очень срочное. Ты не мог бы немедленно приехать ко мне?
— К тебе? — переспросил я почти саркастически. — А ты себе представляешь, что происходит в этом городе?
— Да-да, — нетерпеливо сказал он. — Я все знаю… И тем не менее у меня к тебе очень и очень серьезное дело. Внизу у гостиницы тебя ждет бронетранспортер с пропуском, подписанным лично министром обороны. С этим пропуском у тебя не будет никаких неприятностей. Я тебя жду…
Не успел я положить трубку, как в дверь постучали. Открыв ее, я увидел уже знакомого мне полковника БЕЗО, который сказал, что именно ему приказано доставить меня в подземный городок.
Дорогой я не отрывался от смотровой щели и был просто потрясен тем, как Москва в считанные часы превратилась во фронтовой город.
Буквально все улицы и переулки были забиты войсками. Движением руководили офицеры с красными повязками на рукавах.
Неприятностей у нас действительно не было, кроме бесчисленных проверок, из-за которых нам пришлось добираться до подземного городка часа два с половиной, если не больше.
Эдика я нашел в его кабинете, очень взволнованного.
— Ну что? — спросил он меня. — Как добрался? Нормально? Ну да, я вижу, что нормально. Если бы не нормально, ты бы никак не добрался. Ужас, что происходит. Этот твой Сим…
— У меня нет никакого Сима, — перебил я.
— Знаю, знаю, ты его переименовал. Но ему это, кажется, даже понравилось. И теперь под именем Серафима он приближается. Войска, посланные ему навстречу, без единого выстрела переходят на его сторону. Откровенно говоря, я просто не понимаю, как это можно. Люди еще вчера прославляли коммунизм, клялись в верности Гениалиссимусу, восторгались каждым его словом. А сегодня они крушат его памятники, сжигают портреты и толпами переходят на сторону Серафима. Неужели все их славословия и клятвы в вечной преданности были всего лишь массовым лицемерием?
— Ну да, — сказал я, — возможно. Народные массы, они вообще лицемерны. Еще когда Древнюю Русь крестили, они с удовольствием повыкидывали всех болванов, которым до того молились, в Днепр.
Зазвонил телефон. Профессор схватил трубку.
— Да, слушаю. Что вы говорите! Ну конечно, ну конечно, это следовало сделать. И где он сейчас? Ага. А Серафим? Уже? Так быстро? Ну что ж, будут новости, звоните еще.
Он положил трубку и посмотрел на меня растерянно.
— Все кончено!
— Что кончено? — спросил я.
— Наступил конец эпохи. Два часа назад специальном космическим отрядом БЕЗО Гениалиссимус был арестован в космосе, спущен с орбиты и доставлен на Лубянку.
— Интересант! — сказал я.
— Интересант? — закричал он. — Ты думаешь, это интересно? Тогда тебе, может быть, интересно узнать, что Серафим, сопровождаемый разнузданными толпами озверевшего народа, пересек кольцевую дорогу и теперь движется в сторону центра по шоссе имени Стратегических Замыслов Гениалиссимуса.
— Каких замыслов? — спросил я.
— Это Минское шоссе, — сказал Эдик.
Он задумчиво подошел к своему аппарату, взял стаканчик с розой, отхлебнул из него и, кажется, успокоился.
— Да, между прочим, — сказал он, как бы очнувшись от забытья, — не хочешь ли отведать еще? — и протянул стаканчик мне.
— Спасибо, — уклонился я, — я уже пробовал.
— Слушай, — сказал Эдик, — у меня есть идея. Как ты считаешь, что за человек Серафим? Он, наверное, хочет жить долго?
— Ну, он и так уже живет слава Богу.
— Но наверняка он хочет жить еще дольше.
— Кто ж не хочет, — сказал я.
— Вот именно, — засмеялся он радостно. — Кто ж не хочет. Хотят все, да не всем дано. Так вот слушай… — Он оглянулся, проверил, закрыта ли дверь, и заговорил быстрым шепотом. — Когда ты его увидишь, расскажи ему обо мне и моем изобретении. Скажи, чтоб он приказал не трогать меня и не мешать мне работать. А я с ним поделюсь. Я его регулярно буду снабжать эликсиром, и он будет жить, сколько захочет.
— Не дай Бог! — закричал я. — Умоляю, не делай этого. Если он будет жить, сколько захочет, он наваляет столько глыб, что всех ими задавит.
— Ну что ты! — сказал он. — Какие там глыбы! Ему сейчас будет не до них. Нет, ты пойми. То, что я говорю сейчас, очень серьезно. Если он прикажет не трогать меня и даст мне возможность работать, он будет жить практически вечно. — Он замолчал, внимательно посмотрел на меня и, подумав, сказал: — И ты тоже будешь жить. Пока не начнется промышленное производство, мы будем потреблять эликсир только втроем. Я, он и ты!
— Ты забыл еще одного человека, — напомнил я.
— Кого? Ах да! Боюсь, ему уже никакой эликсир не поможет.
Он схватил стаканчик, отхлебнул сам и опять протянул мне.
— Глотни, не бойся. Это только сначала кажется противно. А потом, когда распробуешь и осознаешь, что это делает тебя вечным и молодым, эликсир будет казаться вкуснейшим нектаром.
Опять зазвонил телефон. Он кинулся к трубке, а я взял оба стаканчика и поменял их местами. За окном происходила какая-то суматоха. Подъезжали и отъезжали военные паровики. Куда-то с визгом промчалась карета скорой помощи. За ней, но уже не с визгом, а воем пронеслась пожарная машина.
— Да-да, — говорил тем временем профессор. — Все понятно. Обязательно сделаю все, что в моих силах.
— Это какой-то ужас! — сказал он, положив трубку. — Толпы на улицах хватают и тут же раздирают на куски комунян повышенных потребностей и штатных агентов БЕЗО. О Гена, кажется, я волнуюсь!
Он схватил стаканчик и, в состоянии аффекта, залпом выдул все, что в нем было. А потом вдруг задумался, отвел стаканчик ото рта и увидел череп с костями. Его глаза были полны ужаса, когда он перевел взгляд на меня.
— Слушай, — сказал он. — По-моему, я перепутал стаканы. Я выпил что-то не то. Я выпил смерть! — закричал он и швырнул стакан на пол, и тот покатился под письменный стол. — Гена! Гена! Гена! — обхватив голову руками, кричал в истерике несчастный профессор.
Вдруг остановился, пристально посмотрел на меня и спросил тихо:
— Это ты сделал?
— Я, — сказал я и криво ухмыльнулся, видя как он бледнеет.
Из всех удивительных вещей, которые мне пришлось увидеть в жизни, то, что происходило сейчас, оставило во мне самое незабываемое впечатление.
Эдисон опустился на диван, схватился руками за виски и на моих глазах стал превращаться в глубокого старика. Не веря себе, я видел, как у него быстро стали расти, седеть и выпадать волосы. Лицо увядало и морщилось, как печеный картофель.
Вдруг остатки сил взыграли в нем, и этот жалкий старик весь затрясся, вскочил со сжатыми кулаками, посмотрел на меня с ненавистью, плюнул и выплюнул все зубы, которые со стуком посыпались по полу.
Это был последний всплеск жизни.
Он посмотрел на рассыпанные зубы, посмотрел на меня, но уже без ненависти, а в кротком смирении.
— Эх ты! — сказал он и улыбнулся проваленным ртом, — Их штербе[21], — добавил он тихо.
Лег на диван, свернулся комочком и умер.
Конечно, мне его стало немного жаль. Все-таки мы встречались в прошлой жизни и даже пили когда-то вместе. Но я знал, что этот эликсир, эту дрянь, я должен был уничтожить, и ее создателя тоже. Если люди не равны в жизни, они должны быть равны хотя бы в смерти. Но мне некогда было ни философствовать, ни предаваться печали, потому что уже и в подземном городе слышалась стрельба.
Я схватил какую-то стоявшую в углу железяку и сначала тряхнул по колбе, в которой бурлила жизнь, а потом по колбе, в которой тихо булькала смерть. Брызнуло по полу стекло, пролилась жидкость, и на полу образовались две лужи. Они растекались и стремились слиться в одну. Обе лужи были прозрачны. Они ничем друг от друга не отличались. Но в одной была жизнь, а в другой смерть. За миг до того, как они сомкнулись, я понял, что сейчас произойдет что-то ужасное, и отскочил к дверям. Лужи, соединившись, образовали горючую смесь, она немедленно вспыхнула и дала столб нестерпимо белого пламени, которое ударило в потолок и прожгло его, как бумажный лист. Внутри пламени возникло что-то вроде цепной реакции. Столб превратился в вихрь, который, передвигаясь по комнате, немедленно сжигал все, что захватывал. Я увидел, как встает дыбом обугливающийся паркет, вспыхнул край письменного стола, занялись занавески и стали плавиться стекла. С опаленными ресницами и бровями я выскочил из комнаты.
Подземная улица была охвачена паникой. По ней бежали люди с оружием и без. На огромной скорости пронесся тяжелый бронетранспортер, неизвестно куда стреляя из пулеметов. Транспортер, на котором приехал я, стоял по-прежнему у тротуара, мирно попыхивая клубами пара. Я вскочил в кабину и приказным тоном крикнул полковнику:
— Поехали!
Он не отвечал. Я посмотрен на него и только сейчас заметил струйку крови, стекавшую с его виска.
С большим трудом я оторвал его от руля вытолкнул из кабины. Затем, разобравшись кое-как с педалями и рычагами, я развернул машину и направил ее в сторону выезда из подземелья.
Ich sterbe (нем.) — Я умираю.