61062.fb2 Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах. - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 112

Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах. - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 112

Но большинство вышивали. Особенным спросом пользовались вышивка «ришелье» и египетская мережка.

Разумеется, официально это не разрешалось, но Вера Ивановна требовала, чтобы ее подчиненные хорошо работали, в нерабочее же время они могли заниматься своим промыслом.

Это допускалось при условии, что все будет шито-крыто, особенно в том, что касается связи с вольнонаемными: до начальства не должно было доходить, что вольняги в обмен на художественные произведения подкармливают заключенных.

Но вышивальщицам нужны ножницы, чтобы вырезать «ришелье». А у вышивальщиц нет твердой уверенности в том, что нужно соблюдать заповеди Моисеевы, и поэтому ножницы из процедурного кабинета исчезли.

Так же таинственно пропали и вторые ножницы. Флисс принесла из дому свои.

В те годы ножницы (как, впрочем, и многое другое) считались весьма дефицитным товаром, и Флисс стала требовать, чтобы, заступая на дежурство, медсестры расписывались в специальном журнале, что «ножницы не будут украдены».

Вечер. Я являюсь на дежурство и иду в процедурку, где обычно происходит сдача дежурства: количество больных, поступившие, убывшие, особенно тяжелые; назначения, анализы… Затем я расписываюсь в том, что дежурство мною принято. Всё!

Нет, не всё…

Подходит Флисс и кладет передо мною еще одну тетрадь.

— Распишитесь!

Читаю и с негодованием выпрямляюсь:

— Что такое? Что я «не украду ножницы?»

— Да!

— Я приняла дежурство. Я отвечаю за все! За жизнь более чем ста человек, за то, что выполню все назначения, сделаю все, чтобы им помочь… Наконец, за пожарную безопасность. За все!

— Но вы должны расписаться в том, что ножницы не будут украдены.

— Человек стоит столько, сколько стоит его слово. Подпись — то же слово. Ронять своего достоинства я не могу!

— А я требую. Значит, вы должны!

Рядом за шахматами сидят Миллер и его ординатор — молодой инфекционист Реймасте.

Миллер — фанатик шахматной игры. Но еще больше — дисциплины. Не отрывая взора от шахматной доски, он рявкает:

— Вы должны выполнять то, что вам приказывают, а не рассуждать!

— Животные могут не рассуждать, а человек обязан!

— Вы или подпишите, или мы расстанемся!

— Тогда прощайте!

Я повернулась, выскочила из процедурки, вихрем промчалась по коридору, рванула входную дверь и выскочила наружу.

Черная полярная ночь меня встретила, завыла и швырнула мне в лицо острый, как битое стекло, снег.

Было от чего прийти в отчаяние!

Слоненок! О киплинговский Слоненок! Он задавал неуместные вопросы, и его все, все без исключения, колотили. И после очередной трепки он уходил, изрядно помятый, но нельзя сказать, что особенно удивленный. Мне тоже пора уже перестать удивляться. Только у Слоненка имелось огромное преимущество: он был на воле, а я…

Никогда инстинкт самосохранения еще не поднимал во мне голоса. Молчал он и теперь. Но душа… Душа была ранена, и она корчилась от боли. Не от страха, нет, а именно от боли.

Я знала, что ЦБЛ — это оазис. Он спас меня от смерти и дал возможность акклиматизироваться, окрепнуть, — одним словом, пройти через тот период, который обычно является роковым для тех, кто не умеет приспосабливаться.

Большинство заключенных погибают в первые год-два, от силы — три.

Я балансировала на грани смерти в томской Межаниновке, новосибирской Ельцовке. Пожалуй, в Норильске я бы с этой грани соскользнула. Спасением оказалась ЦБЛ.

Где бы я ни трудилась, я делала все, что могла, и куда больше, чем была обязана, но мне это ничего, кроме «шишек», не принесло.

Прежде надеялись, что после войны все устроится, думали, что все эти нелепые страдания — следствие войны. Теперь война окончилась, а заключенным стало еще хуже: придумали каторгу, строгости усилились. Прибывают все новые и новые партии заключенных; срок заключения с десяти лет поднялся до двадцати пяти. То, о чем рассказывают, приводит в недоумение.

И нигде ни звездочки, ни малейшего просвета! Как темно, как безнадежно темно на душе!

Может быть, именно тогда я подумала о смерти?.. Не о той, что подстерегает на пути. Не о той, что нагоняет и набрасывается из-за спины, а о той, навстречу которой сам идешь.

Тетрадь восьмая. 1946–1947. Инородное тело

Здесь Смерть может помочь Жизни

— Евфросиния Антоновна, вы пойдете работать в морг.

— В морг? Еще чего! Нет! В морг я не пойду!

В морге мне делать нечего. Собственно говоря, между теми, кто еще не попал в морг, и теми, кто уже переселился туда из ЦБЛ, большой разницы нет, но больным — тем, кто страдает, — можно помочь, можно смягчить их страдания, можно тешить себя мыслью, что благодаря мне, моим стараниям, им хоть немного становится лучше. Это как-то оправдывает то, что я живу, хоть в жизни лично для меня нет никакой надежды. Работая в больнице, я чувствую, что кому-то нужна. А покойникам, им-то чем могу я помочь?

Опять я за бортом. И опять Вера Ивановна бросает мне спасательный круг! Нет, спасательного круга я, пожалуй, и не взяла бы — слишком глубоко было мое отчаяние и сознание безнадежности дальнейшей борьбы. Правильнее сказать, Вера Ивановна зацепила меня гарпуном, а тащить из воды поручила доктору Мардне.

— Фросинька! Ну будьте же благоразумны! Это нужно всем. Вы работали во всех отделениях, за эти два с лишним года приобрели большой опыт. Вы же не только отрабатывали свою смену, а с интересом присматривались, учились.

— Да! Меня действительно «учили», только наука впрок не пошла. Никогда не научусь я приспосабливаться и прислуживаться! Здесь, да и вообще везде, я не ко двору!

— Да выслушайте же меня до конца! Вера Ивановна давно видит, что Павлу Евдокимовичу нужен хороший помощник: надо разгрузить старичка! Это добрый человек. У него вы сможете многому научиться. Он хороший педагог, но самому ему работать трудно.

— Разве здесь кому-нибудь нужна работа? Я подразумеваю: добросовестная работа? Одним нужна туфта, очковтирательство, другим — заработок слева. А всем — лишь своя шкура!

— Вы не правы, Фросинька! Например, я не могу требовать от Павла Евдокимовича. А от вас смогу. Врачу очень важно хорошо произведенное вскрытие. Вы знаете, в Париже[1], в Сорбонне, есть морг, и на его фасаде золотыми буквами чуть ли не в метр высотой выгравированы слова: «Hie locus est ubi mors gaudet siiccurrere vitae». Вы только подумайте над этими словами: «Здесь Смерть радуется тому, что может быть полезной Жизни». Только в морге врач может проверить правильность своего диагноза или увидеть свою ошибку. А это поможет спасти столько жизней!

Смерть радуется тому, что может помочь Жизни… Эти слова убедили меня. Попробую еще раз! Подойду еще ближе к Смерти, войду в ее владения и попытаюсь заставить Костлявую Старуху помогать Жизни!

…Год, всего лишь год с небольшим моей работы в морге был очень насыщен событиями, поэтому этот год занимает довольно-таки большой отрезок моей биографии. Время исчисляется не единицами времени, а насыщенностью событиями. Это и есть, по-моему, причина того, что в старости время бежит быстро: новых впечатлений нет, а старые проскальзывают почти незамеченные. По этой же причине вертикальное измерение предмета кажется короче его горизонтального измерения, пустая комната — меньше наполненной… Лишь сравнение дает представление о реальной величине.

Моя прозекторская карьера закончилась большим разочарованием и подвела меня ближе к могиле, чем когда бы то ни было (по крайней мере в те годы).

В чем заключались мои обязанности в морге, до конца я так и не поняла. Легче сказать, в чем состояла моя работа. Я слишком старалась, меня ослепляли те слова Мардны, которыми он меня уломал. Я поставила себе целью как можно нагляднее показать врачу те патологические изменения, которые произошли в организме больного. Врач должен был сравнить то, что он видит, с тем, что он предполагал увидеть, то есть патолого-анатомическую[2] картину с эпикризом[3]. Это должно было помочь ему в аналогичном случае применить более эффективные методы лечения, в результате чего больного удалось бы спасти.

Все это правильно, но имеет ли это смысл?

Разберемся по существу. Хочет ли врач видеть свои ошибки? Скажем прямо — редко. Имеет ли врач возможность применить иное лечение? Почти никогда.