61062.fb2
— А я — Керсновская. Работаю под насыпкой в смене Ионова. Есть неполадки, которые своими силами ликвидировать не могу. А помощи взять неоткуда.
— Покажи! — и он встал, причем еще больше стал похож на складной аршин, который растянули.
Шагал Байдин ужасно быстро, как, впрочем, и все, что он делал.
Показываю:
— Вот здесь бункер просел. Течка находится не над вагоном, а сбоку, поэтому много угля сыплется мимо и приходится догружать вручную. А здесь поставили подпорку, да так, что мешает действовать сектором: того и гляди, руку поломает. Под нижним бункером неполадки исправили, а такой пустяк, как сигнал, не наладили. Надо удлинить сигнальный трос метров на восемь. Даю сигнал «вперед» и бегу сломя шею, чтобы успеть «дать бока» на стрелке. Не успею, значит, вагон «забурится», а пока добегу, чтобы дать «стоп», уже все вагоны с рельсов сошли!
Посмотрел молча. Повернулся — и зашагал прочь.
На следующий день все неполадки были ликвидированы.
Да, правду говорили ребята, Байдин во все вникает. И еще говорили: «С Байдиным не страшно, он из беды выручит!» Большей похвалы для шахтера не бывает. Очень скоро я своими глазами увидела, что это так.
Самая скучная работа в шахте — это отгрузка пустой породы. Наши мощные пласты в пять и даже в семь с половиной метров не нуждаются в подрыве кровли, так что с пустой породой, или, как принято ее называть, просто породой, встречаемся мы редко, и обычно ее запихивают в забутовку — за доски, которыми обшиты рамы (крепление проходческой, то есть подготовительной выработки), а в очистных забоях, лавах и камерах породу оставляют в отработанных забоях — завалах. Но попадаются диабазовые дайки — «интрузии» (это магма, которая еще в расплавленном виде была втиснута в уголь) или замещения, когда в угле — целые пласты песчаника. Их приходится бурить, взрывать, а вагонов для отгрузки породы на-горб не дают, ее просто с транспортера отбрасывают прямо в штрек. Когда штрек загроможден до отказа, назначается уборочный день. В план шахты это не входит, и диспетчер очень неохотно дает вагоны. В план участка это тоже не идет, и работа по породе не оплачивается. Начальству и вольнягам не выплачивают денег, а нам, заключенным, урезают питание. К тому же порода раза в три тяжелее угля, края у нее острые и скользит она плохо.
Одним словом, отгрузка породы — сущее наказание для всех.
Мы отгружаем породу. Машка подгоняет по одному вагону порожняк. Я на секторе их гружу. До чего же трудно «вытряхнуть» сектор! Порода не скользит, за все цепляется, застревает. Вдвоем, пыхтя и надрываясь, откатываем груженый вагон, формируем партии по четыре вагона. Машка бежит к лебедке и спускает партию, а я мчусь вниз, чтобы отцепить и выкатить вагоны на штольню, загнать и прицепить порожняк. Даю сигнал подъема и мчусь вверх по бремсбергу, чтобы на стрелке принять партию порожняка. Затем вдвоем с Машкой загоняем порожняк в тупик, за бункер. И все начинается сначала.
Тяжелый, непосильный труд! Теперь мне просто не верится, что, голодная и всегда усталая, я могла 17 раз за смену бегом подниматься по бремсбергу длиной в полкилометра.
Но вот получилась заминка. Наверху, на первом пласту, в штреке, по транспортеру порода ссыпалась в бункер, а мы были на втором пласту, в штольне, где проложены рельсовые пути.
На «головке» транспортера, сбрасывающего породу в бункер, стоял моторист — совсем еще мальчишка, Сережка Казаков. Порода хуже скользит, чем уголь, и Сережка проталкивал ее шестом.
Должно быть, он допустил неосторожность: влез сам в бункер, чтобы подшурудить породу, оступился и свалился вниз, а следом за ним рухнула и порода.
Как его сразу не задавило? Наверное, породу заклинило сводом и лишь часть ее тяжести давила на беднягу.
Он задыхался, хрипел, звал на помощь. А с транспортера продолжала сыпаться порода. Секунда. Две. Десять… Может быть, минута — и свод рухнет!
Мы растерялись. В бункере погибает человек, а мы не можем ему помочь. Не знаю, откуда взялся Байдин, но мне показалось, что это само собой, — он должен был появиться в такую минуту.
— Моторист в бункере! — крикнула Машка.
— Его завалило породой! — добавила я.
Жаль, что некому было со стороны посмотреть и оценить, что это значит — настоящий начальник.
Ни малейшего намека на суету. Ни одного лишнего слова. Ни одного неуверенного жеста. Все предельно точно, коротко, ясно. Кажется, он даже не распоряжался, а каким-то телепатическим путем управлял нами. Машка подкатывала порожняк, Байдин, держа рычаг сектора, артистически действовал им, загружая вагоны. Я откатывала груженые (а ведь это две тонны!).
Был ли это результат умения Байдина или случайность, но порода, нависшая над Сережкой, не сдвинулась с места. Оставив сектор открытым, Байдин нырнул через течку в бункер. Мы замерли. И вот его ноги, бесконечно длинные ноги, «складной аршин», появились в щели течки.
— Тащите… — услышали мы приглушенный шепот.
Мы вцепились, я — в левую, Машка — в правую ногу, и изо всех сил, но без рывков, по возможности плавно, потащили их из течки. Сначала — ноги, затем — Байдин и наконец Сережка Казаков.
И вовремя. С грохотом рухнула порода. Бункер задрожал. Я едва успела захлопнуть сектор.
Никогда не забуду я эту картину: длинная, нескладная фигура и вдруг — меланхолически-томная поза, в какой обычно снимаются поэты. С выражением предельной усталости привалился он к сектору бункера. С пальцев капает кровь: оборваны ногти. Перед ним на рельсах лежит Сережка — истерзанный, окровавленный, посиневший от асфиксии. Его голова — на коленях у Машки Сагандыковой. Он еще не может отдышаться, но уже пытается что-то сказать. С окровавленных губ чуть слышно срывается:
— Иван… Ми-михайлович… спасибо…
А тот — тихо, будто про себя, и так грустно-грустно:
— А у меня… девять душ детей и жена больная…
Несколько лет спустя случай свел меня с Сережкой Казаковым. Дело было в столовой ДИТРа — единственном большом здании в старом городе, в котором находились библиотека, столовая и прочее; там же показывали кино.
Сначала в этом здоровенном круглолицем парне с копной огненно-рыжих волос я не узнала мальчишку-моториста, которого вытащил из бункера Байдин.
— Фрося, неужели не помнишь? Тогда, на тринадцатой…
Он подсел к моему столу.
— Выпьем за встречу, по-шахтерски!
— Учти, Сергей, хоть я и шахтер, но по-шахтерски ни пить, ни материться так и не научилась.
— Даже «за наши славные дела»?
— Только компоту.
— Да что ты, в самом деле! Впрочем, я знаю тост, от которого отказаться никак нельзя: так выпьем за нашего старого начальника, за Байдина, за Ивана Губу, справедливого шахтера! За здоровье Ивана Михайловича!
— Да ведь Байдина уже в живых нет, прошлым летом умер. Говорят — почки…
Казаков, как подшибленный, опустился на стул, изменившись в лице.
— Байдин?.. Байдин умер? Я… из Игарки. Там освободился, работал… В первый отпуск приехал, чтобы поблагодарить. Ведь у него куча детей и больная жена, а он жизнью рисковал, спасая… Кого? Заключенного! Мальчишку, который по собственной вине в бункер свалился! Он бы за меня и не отвечал. Ну, горного мастера бы пропесочили, а ему бы ничего… Так ведь он в бункер влез! Меня из-под зависших глыб откопал, ухватил за челюсть и вытащил! Вытащил, понимаешь? Разве такое можно забыть?!
Нет! Забыть этого нельзя. Он и меня вытащил! Не за челюсть. И не из-под породы. Ради меня жизнью он не рисковал. Но то, что он сделал, я никогда, никогда не забуду!
В неволе все дни одинаковы, и месяцы, и годы какие-то безликие. Но этот день мне хорошо запомнился, потому что 8 февраля был самый холодный день в ту зиму: мороз стоял минус 60 градусов. Ветра, правда, не было вовсе, но дышать было невозможно. Казалось, что какая-то раскаленная жидкость обжигает легкие.
Я очень устала на работе. Сказывалось отсутствие тренировки — в тот день я впервые вышла на работу после травмы. У меня был перелом левого предплечья без смещения лучевой кости. Гипс сняли. Осталась лонгетка. Я могла еще дней десять кантоваться, но Машка Сагандыкова рассказывала, как им тяжело: участок перешел на новое место, сдав нарезанные выработки добычникам. Почти все рабочие заняты переноской оборудования, а план горит. Шахтеры — хорошие товарищи. И Байдин… Нет, я должна быть там, с ними. Пусть рука моя еще не совсем в порядке, не беда. Вагоны катать можно и плечом.
— Евфросиния Антоновна, вы настаиваете, и я вас выписываю на работу по собственному желанию, учтите! — говорила Татьяна Григорьевна Авраменко, наш новый врач (она недавно прибыла к нам из лагеря КТР — каторжного, после того как ей заменили пятнадцать лет КТР десятью годами ИТЛ).
— Ладно, не подведу. Я за себя отвечаю.
Я и не подозревала, как скоро я ее подведу…
Девчата 11-й шахты, как всегда, запаздывали на вахту. Дело в том, что на этой шахте многие заключенные-начальники имели свои заначки, что-то наподобие комнатушек, где они принимали своих лагерных «жен» на полусемейных правах. Эти привилегированные любовники и были причиной того, что всем собравшимся на вахту, где нас ждал конвой, приходилось ожидать. На этот раз конвоир не захотел ждать, даже в бараньем тулупе ему было холодно, и повел нас — шахту 13/15 и рудник 7/9. Но не успели мы отойти и ста метров, как девчата 11-й шахты прибежали на вахту, и дежурный с вахты крикнул, чтобы мы обождали, а сам стал пропускать их, считая по пятеркам. Наш конвоир был очень зол: он охотно бы проучил опоздавших, заставив их ждать следующего развода. Но мы остановились. Пришлось и ему ждать.