61062.fb2
Чего уж только не наговорил мне Кирпиченко! И улещал («Мы всегда на стороне человека интеллигентного…»), и обещал («Того, кто нам доверится, мы сумеем уберечь и защитить…»), но больше всего запугивал и угрожал («Это лишь начало! Они на этом не успокоятся…») или, наоборот, обрушивался всем своим гневом на меня: «Ты из их шайки! Ты их покрываешь! Мы на всех управу найдем!»
Я продолжала стоять на своем: расшиблась — и баста. И в санчасть не пошла. Не имея освобождения, я в ночь пошла на работу, хоть меня сильно лихорадило. Дежурил в ту ночь Аликперов, до работы меня не допустил и дал мне освобождение на три дня. Ночь была спокойная — никого не привозили, и мы всю ночь проболтали в приемном покое. Первый и единственный раз поговорили по душам, и мне, право же, стало жаль этого уже немолодого азербайджанца. Он считал, что, продолжая лечить раненых защитников Севастополя после падения города, он выполнял свой долг, и не мог понять, почему через два года после окончания войны оказалось, что он, чтобы не стать «изменником», должен был застрелиться, да и раненым надо было умереть, а не выздоравливать в плену у немцев. Вообще-то давно известно, что логика не относится к точным наукам…
Иду как-то вечерком по зоне. Задумалась и, как это часто бывает, не обратила внимания, что кто-то со мной поравнялся, пока не услышала:
— Ты молодец, Фрося!
Смотрю — рядом Богданова.
— А знаешь почему? — и, не дождавшись ответа, продолжала: — Хорошо держалась: не дрогнула, на помощь не звала. Никакого шухера. Теперь — лады. Больше никто тебя из наших не тронет. Это законно!
— Для меня закон — это то, что совесть велит. Ваши законы не про меня писаны. Дрожать я не привыкла. А помощь… Чья помощь? Уж не псарни ли?! Нет, Вера, я помощь могу принять лишь от того, кого уважаю. И видит Бог, их не так уж много, да и тех подводить неохота. Нет, я делаю лишь то, в чем без стыда могу признаться. При всех. И не опуская глаз. Так мне спокойнее. А там будь что будет!
— И все же я повторяю: ты молодец, Фрося! Наша жизнь воровская, постыдная. Но и у нас есть душа. Мы недостойны твоего уважения, но тебя мы уважаем. И в обиду не дадим.
С этими словами она повеpнулась и ушла.
И правда: все «оторвы» относились ко мне с непонятным почтением. А в седьмом лаготделении, где выходить из барака в одиночку немногие осмеливались, это чего-нибудь да стоит!
Прямых путей, должно быть, вообще не бывает, это даже из геометрии явствует, хотя я лично предпочитаю геометрию Эвклида со всеми его прямыми и параллельными линиями, которые, по-честному, никогда не пересекаются, и с аксиомами, которых не надо доказывать. Но тут речь не об Эвклиде, а о докторе Пумпурсе. Этот долговязый латыш комиссовал женщин. Делалось это вовсе не для того, чтобы заботиться об их здоровье, а просто надо было выявить первую категорию, пригодную для самой тяжелой физической работы на морозе. Проверял ли для этого Пумпурс сердце, легкие, общий habitus[23]? Вовсе нет! Все внимание обращал исключительно на половые органы: в одних и тех же резиновых перчатках, даже не делая вид, что их моет, ковырялся во влагалищах женщин, а гинекологическое «зеркало» лишь окунал в раствор хлорамина. Когда очередь дошла до меня, я твердо заявила:
— Я virgo; смотрите, если это вам нужно, но… глазами, а расковыривать hymen я не позволю.
— Я ничего не знаю! Все должны быть освидетельствованы мной одинаковым образом.
— Кроме девственниц, как в данном случае, — возразила я.
— Никаких исключений! Иначе направлю, как первую категорию, в распоряжение лагеря.
Так я попала в бригаду, расчищающую железнодорожные пути.
Это была тяжелая и очень неблагодарная работа. Для железной дороги не бывает актированных дней. Наоборот, чем злее пурга, чем больше снега, тем напряженнее работа: устанавливать и переносить щиты, расчищать пути… А кайлить лед! На юге люди думают, что лед — это что-то хрупкое: ударь — и расколется. Но на морозе в 50–55 градусов лед твердый, как железо.
Когда не было заносов, то нас заставляли кайлить лед в котлованах. Нормы на все виды работ были кошмарные. Тот, кто составлял эти «нормы», не имел представления о том, что такое мороз.
Но если рыхлого снега надо было погрузить на санки и отвезти на 40 метров — 220 кубометров на человека, то льда вырубить и выбросить с тройной перекидкой из котлована — 11 кубометров. И кайло, и лом при таком морозе вязки и тверды, как металл. При ударе или отскакивают или увязают, и отколоть даже крошку очень трудно, не то что 11 кубометров.
Выполнить норму невозможно. А это значит — голодный паек, что особенно мучительно на таком морозе.
Несколько лучше обстояло дело с расчисткой путей в пургу, особенно в ночную смену. Разумеется, 220 кубометров на человека никто не выполнял, но поди-ка проверь — ночью, в пургу! Можно брать цифры с потолка.
Пожалуй, сравнительно легкой работой была переноска щитов. Эту работу выполняли сразу по окончании очередной пурги. Пурга обычно бушует три-четыре дня и прекращается внезапно. После, дня через три, мороз достигнет уже космических размеров, но в первый после пурги день еще «тепло», то есть градусов 25–30. Работать можно! Вот через несколько дней наступит настоящая стужа: все затянуто густой мглой, непроницаемой, как лондонский туман, и воздух обжигает легкие, создавая впечатление, что это не воздух, а вода, и ты буквально захлебываешься и задыхаешься.
Но самой тяжелой, хоть и хорошо оплачиваемой (до 900 граммов хлеба!) работой была смена лопнувших от мороза рельсов. Да, я не оговорилась: сжимаясь от холода, рельсы разрываются! Когда устанавливалась тихая морозная погода, тогда-то и приходилось зорко следить, чтобы вовремя найти и заменить лопнувший рельс. А для того чтобы все было под рукой, мы загодя развозили по нашему участку Амбарная — Зуб-Гора рельсы на разборной дрезине из двух скатов. Сколько раз приходилось второпях сбрасывать рельсы с дрезины, а затем и саму дрезину с путей при приближении поезда, а потом опять собирать ее и погружать рельсы! Один погонный метр весил 32 кг.
Но сама работа по замене рельсов мне нравилась, и я даже подумывала: не стать ли мне мастером-путейцем? Для этого, впрочем, нужно было получить пропуск. Хоть у меня была статья 58-я, политическая, но сроку, учитывая зачеты, оставалось уже меньше года, и если производство будет ходатайствовать, то это вполне возможно.
Какая наивность! Я, по обыкновению, не учитывала того, что я «на прицеле», как рецидивист, человек опасный: думающий и не скрывающий этого. Не о пропуске надо было думать, а о том, что за мной по пятам новый, на этот раз третий, срок бродит! А это уж наверняка обозначало бы конец. О воле я еще не думала, слишком привыкла видеть рядом с собой смерть. Но и об угрозе третьего срока я тоже почему-то не думала.
Неожиданно наступила оттепель. Нет, не конец зимы, а просто окно в весну. Полярная ночь позади. Уже 3 февраля солнце окрашивает в оранжевые и розовые тона далекие горы Ламы и близкие — Талнаха. Вскоре оно освещает дым, поднимающийся из труб ТЭЦ, и вот из-за горы в полдень выкатывается солнце. Правда, оно тут же прячется, но мы знаем, что с каждым днем все дольше будет оно смотреть на людей. И это — весна!
Библия говорит, что когда Ной увидел радугу, он ее воспринял как обещание: «Надейся! Потопа больше не будет!» Когда после долгой полярной ночи видишь вновь солнце, то его появление воспринимаешь так же, как призыв к надежде: «Надейся! Все темное проходит. И — будет день!» А для заключенного все темное — это неволя, а солнце — символ свободы.
Но не только солнце указывает на приближение весны; говорят об этом и горы замерзших нечистот, выросшие до угрожающих размеров у порогов общежитий, в которых живут железнодорожники.
Вначале весь Норильск состоял из лагерей. По мере того как увеличивалось количество вольнонаемных (главным образом за счет отбывших уже наказание «заполярных казаков»), лагеря перемещались на периферию, а бараки — большие сараи из бутового камня — превращались в общежития. Населяющие их люди — и семейные, и одинокие — безобразно загаживали территорию. Канализации не было, уборная — одна на несколько бараков, и все нечистоты выливали прямо с крыльца.
Убрать их должны были, разумеется, заключенные. Вот тут-то у меня произошел первый конфликт с нашим бригадиром — вольнонаемным из уголовников. Hа железной дороге не было срочной работы, и он, не согласовав с лагерем, самовольно использовал нас для уборки территории «своих» общежитий.
Заключенные — люди подневольные и обязаны выполнять любую работу, но известные правила санитарии должны соблюдаться. Когда долбишь кайлом и ломом замерзшие экскременты, то к концу смены волей-неволей перепачкаешься. Мы рассчитывали на то, что нам выдадут резиновые рукавицы и сапоги. Но нам даже рукавиц не дали. При скученности, в которой мы жили, не имея возможности ни помыться, ни переодеться, перспектива быть вымазанным в нечистотах днем и ночью, причем неизвестно, как долго, никому не улыбалась. Однако заключенные не имеют права коллективно не только протестовать, но вообще обращаться с какой бы то ни было просьбой. Любое коллективное выступление расценивается как преступление по статье 58–11.
Как тут быть? Кто-то один должен заявить протест. Разумеется, это сделала я.
Смену мы отработали. Но вечером я объявила:
— Завтра без резиновых рукавиц работать не буду!
— Ты что? Бунтовать? А знаешь, что за это полагается? — заорал, рассвирепев, бригадир.
— Знаю! Но знаю также, что ассенизатору полагается спецодежда. Это профилактика от тифа и дизентерии.
Рукавицы нам дали.
Вскоре мы снова стали работать на железной дороге.
Это необходимое учреждение теперь почему-то называют «туалет». Куда правильнее его старое название — нужник. Но оказывается, что иногда его можно назвать и по-иному, а именно: случный пункт. У жучек в ходу присказка: «Давай пайку и делай ляльку». Cреди недавно освободившихся железнодорожников, не успевших обзавестись «подругой жизни» (а это далеко не просто, так как в те годы женщин было раза в 4–5 меньше, чем мужчин), спрос намного превышал предложение, и вся эта холостежь додумывалась до самых неожиданных способов отыскать плевательницу, чтобы выплюнуть свое семя: любая жучка была желанной. Внешность и возраст значения не имели: «Пусть рожа овечья, лишь бы п…. человечья», — говорили в таком случае. Женщин, желающих заработать добавок к лагерному пайку — что-нибудь вроде белой булки или горсти конфет, сахара или кусочка масла, — всегда было достаточно. Дороже приходилось платить конвоиру: тут без бутылки водки, а то и коньяка не обойтись. Что же касается «места действия», то что может быть удобнее (во всяком случае безопаснее) нужника?
Строился он для нужд лагеря. Тогда в двухсекционных бараках жили от 150 до 200 заключенных, и на пять бараков строили один нужник. Один, но добротный и, главное, вместительный. Теперь, когда бараки превратились в общежития, где живут человек 20–30, очереди там не собирались. Поэтому, договорившись с кавалером и отправив в карман мзду, конвоир загонял всю бригаду в нужник. Туда же заходит и кавалер — «новобрачный на час» (вернее, на полчаса).
Обстановка не вдохновляющая…
«Культурный уровень человека определяется по тому, как он ведет себя в отхожем месте и… в библиотеке», — изрек какой-то мудрец. О культурном уровне железнодорожников можно было составить не очень утешительное мнение. Но никакой мудрец не смог предвидеть, как еще можно себя вести в данном случае.
Груды замерзших экскрементов вокруг «очков» и желтоватая наледь на всем полу не мешали кавалеру сначала угостить каким-либо лакомством свою избранницу, а затем…
Трудно даже себе представить: стоя среди замерзших экскрементов, на глазах или почти на глазах (так как перегородка, разделяющая «очки», лишь условность) у всей бригады и конвоира, стоящего в дверях…
Нет! Это нужно увидеть, чтобы понять, до чего могут дойти люди. Невольно задаешь себе вопрос: «Да люди ли это?»
Весна 1952 года только побаловала нас улыбкой. Затем наступили холода и метели. В том году и лета не было: 1 июля порошила «крупа», а 21 июля на горах, окружающих Норильск, уже лежал снег. Лишь три недели длилось это лето!
Но что будет летом, мы не знали. А пока что приходилось из кожи лезть, чтобы обеспечивать движение поездов на нашем участке. Переставлять щиты, расчищать заносы, кайлить, менять рельсы… К концу смены все уже едва на ногах стояли и норовили поскорее шмыгнуть в обогревалку — сарай, в котором топилась печурка, где и дожидались гудка ТЭЦ, по которому мы заканчивали работу. И я была не прочь погреться у печурки, но видно, горбатого могила исправит, и бросить работу недоделанной я не могла.
В тот злополучный вечер я задержалась на линии, закручивая гайки на рельсах, которые мы заменили. Работа ответственная. Уставшая и озябшая, я зашла в обогревалку одновременно с гудком ТЭЦ.
Первое, что я увидела, был бригадир. Первое, что я услышала, — чудовищное и нелепое оскорбление: