61062.fb2
Самым знаменательным событием было пятое марта 1953 года — день смерти Сталина. За два или три дня до этого поползли слухи: ОН болен… Об этом боялись говорить даже шепотом. Казалось, что кто-то прочтет их мысли. Боялись слышать о том, что ОН может болеть, а тем более — умереть. Боялись думать — а вдруг кто-нибудь догадается о подобных крамольных… надеждах!
Никогда не проступало более явственно, до чего порабощены люди такой огромной, но распластавшейся перед этим вампиром страны.
Утро 5 марта. Мы в аудитории, но о занятиях и речи нет. Все ходят на цыпочках, не смея взглянуть друг другу в глаза. Свершилось! Сердце тирана перестало биться. Hо все до того утратили способность принимать решения, что без «дирижерской палочки» не смеют реагировать. Староста студентов — командир горноспасателей Будник — как на угольях. Он то растерянно смотрит на «икону» — висящий над кафедрой портрет Сталина в окружении своих «святых»: Берии, Молотова и прочих, то высовывается из окна. Несмотря на мороз, окно настежь открыто. Из него виден город и, прежде всего, здание проектного отдела. Вывесят или не вывесят они траурное знамя? Что прикажут кричать: «ура» или «караул»? Вот по флагштоку проектантов поползло траурное знамя. Будник, как ошпаренный, шарахнулся и заметался. Надо вывесить траурное знамя, украсить крепом все портреты! В соседнем зале, в лаборатории, заголосили в истерике лаборантки.
«Дирижерская палочка» подала команду: все превратились в «убитых горем» идолопоклонников. Отчего-то вспомнились плакальщицы на восточных похоронах. Я не радуюсь. Не чувствую облегчения. Мне противно.
Шальные, нелепые дни! Ходульное горе, «почетные» караулы, массовые демонстрации, шествия, речи, резолюции… До чего же все пропитано ложью и страхом! Что это, ретроспективный страх? Или страх в кредит, авансом? Как может быть у целого народа такая бесхребетная душа?!
Всюду траурные стенды с фотографиями: Берия в почетном карауле, Берия произносит речь, Берия и Молотов в первой паре несут гроб с прахом «великого вождя».
Прошло немного времени, месяц-два или больше, врывается уже не помню кто, срывает портрет Берии из «иконостаса» и швыряет его на пол. Святотатство! Все в ужасе вскакивают. В чем дело?
— Берия — враг народа!
У всех, особенно у молодежи, возник вопрос: если ближайшие сподвижники Сталина оказались негодяями, заслуживающими смерти, то кем же был, в конечном счете, он сам? Кажется, только я одна не видела во всем происшедшем ничего удивительного. То есть я удивлялась, но только тому, что это так поздно замечено, ведь Берия и иже с ним — подлецы. Это же несомненно! Долгие годы я провела в своего рода безвоздушном пространстве, куда не проникают звуки из внешнего мира. Чувствовала я только одно: если нескольких гадов уничтожили, а другие змеи сбросили старую кожу, то клубок змей так им и остался.
На большом стенде с фотографиями похорон Сталина у Берии и впавших в немилость сталинских клевретов кто-то выскоблил лица, и вместо лиц остались белые овалы.
Все чаще повторялись славословия в адрес Маленкова. С его благословения или без, не знаю, но все чаще было слышно: «О, Георгий Максимилианович — это голова!», «Он прирожденный вождь!», «Он гениален!», «У него всеобъемлющий ум!» Растерявшиеся было подхалимы уже нашли, чей сапог лизать.
Чтобы оценить пейзаж, надо посмотреть на картину с некоторого расстояния. Чтобы правильно оценить то или иное событие, также нужна известная дистанция. Действовал закон инерции. Пока дух перемен дошел до Норильска, еще долгое время казалось, что все скользит по прежним рельсам.
Характерен в этом отношении рассказ Ильницкого — начальника нашего взрывцеха, ездившего в Москву.
— Что у нас! У нас еще все по-старому. А вот когда я ездил в Москву, то поверьте, не знал, куда глаза девать, куда мне самому деться! Как стали в нашем купе анекдоты рассказывать (и представьте, даже о Сталине), я в ужас пришел! У нас если один из трех собеседников скажет что-нибудь крамольное, то двое других что есть духу бегут доносить. Бегут наперегонки!
На производственную тему написано много романов. Авторы их иногда даже талантливые писатели.
Обычно фабула такова. Агрономша или женщина-инженер борется с показухой, зазнайством, малодушием и карьеризмом своего начальника и с равнодушием сотрудников. Она натыкается на непонимание и проистекающие из этого враждебность и равнодушие окружающих. Ее энтузиазм вызывает осуждение. Начальство, и коллеги недовольны ее непреклонной честностью и настырностью. Даже лучшие из них не решаются ее поддержать. К счастью, находится какой-нибудь партийный руководитель — седой, аскетического вида, мудрый и с больным сердцем, который понимает ее стремление. Его вмешательство открывает глаза зазнавшемуся начальству. Идейная молодежь с молодым задором встает в поддержку ее начинаний. Правда торжествует. Ура!
Моя работа на шахте сложилась совсем иначе. Никто не поддержал меня вначале, и все предали в конце. Самую гнусную роль в моей грустной эпопее сыграло все партийное руководство.
Вся моя шахтерская карьера — это «крестный путь». Но я до самого конца была в состоянии какой-то эйфории. Прежде говорили: «За Богом молитва, а за царем служба не пропадет». Так думала и я: «За шахтой не пропадет!» — пока в финале моей шахтерской карьеры не прозвучал тот заключительный аккорд, при звуках которого я пробудилась от героически-эйфорического сна.
На вольном положении я проработала семь с половиной лет. Работала по-настоящему, с энтузиазмом, от всей души. И бескорыстно! Я никогда не интересовалась «выпиской», никогда не знала, сколько заработала, и по несколько месяцев не приходила за своей зарплатой. Когда вышло распоряжение, что можно свой заработок переводить в сберкассу, я первая сделала это. Я заменяла не вышедших на работу горных мастеров, не прося за это ни отгула, ни платы, так что очень часто работала три смены подряд и еще три часа из четвертой, то есть 27 часов, и это не евши и не пивши (правда, так было на аварии). С грустью и сожалением я вспоминаю этот безрассудный энтузиазм. Неправдоподобно и дико, но это так: я любила шахту!
Блестяще сдав экзамены и получив диплом с отличием, я вернулась в шахту. Но уже в роли помощника начальника участка № 8 Павлова. Я уже не рядовой шахтер, а ИТР.
Застала я большие перемены. Изменился «командный состав» и, надо сказать, резко изменился к худшему. В начале моей шахтерской карьеры, в 1947 году, вольным был один начальник шахты; главный инженер только что вылупился на волю, но еще с поражением прав. Из начальников участка вольным был один Байдин, некоторые мастера, один-два крепильщика — и все. Остальные были заключенными, в подавляющем большинстве малограмотными, а механики — самоучки. (Лишь один взрывцех был из вольных, и то в основном ссыльных.) Но, положа руку на сердце, могу сказать: все они были опытными, надежными шахтерами и работали с большим знанием дела — старательно и на совесть.
Теперь все начальство стало вольнонаемное. Все образованные, окончившие кто институт, кто техникум. Никто из них шахты не знал, работы не понимал. Все боялись ответственности. Бесспорно, ответственность — тяжелая ноша, и надо обладать мужеством, чтобы ее нести. Еще более неоспоримо, что шахтером может быть только человек мужественный. И до чего было противно наблюдать, как хитрит и юлит начальник, чтобы вынудить подчиненного выполнить невыполнимое, а самому остаться в стороне.
Зато контингент рабочих изменился к лучшему. Бытовики-уголовники и политические были куда-то отправлены, а работали исключительно каторжники. Сроки у них были от 15 лет (самый детский срок) до 25-ти. Были и «бургомистры», и «полицаи» — вообще те, кто при немцах занимал ту или иную должность, например учителя, священника. Но в большинстве случаев каторжниками были военнопленные. Как раз они-то оказались лучшими шахтерами. Пленных использовали на работах в шахтах на севере Франции и даже в Испании, куда немцы их одолжили для работ в Астурии. Работали они там в очень тяжелых условиях: голышом — в одних кожаных передниках, так так температура невыносимо высокая, к тому же их заливало водой..
Особенно запомнился мне бурильщик Шостак Лев Павлович, полковник. Человек уже пожилой, совершенно седой. Спокойный, вежливый и очень остроумный.
Скрейперистом у меня на участке был Ванюша Хапов, лейтенант. Нервный, порывистый, горячий в работе. Невероятно рыжий. Все ли соответствовало истине, что он говорил? Не знаю. Но очень многие это подтверждали. И я привожу его рассказ без комментариев.
— Попали мы в плен к немцам еще в самом начале войны. Наша часть… Не знаю, как это и назвать… Мы отступали. Цеплялись за каждый рубеж, но всегда получалось так, что немцы у нас в тылу. Все перемешалось: то ли мы в чужой части, то ли соседи к нам затесались? Нас было три товарища из одного села. Вместе росли, вместе учились, вместе и в плен попали. Работали мы в шахте на севере Франции. Очень тяжело было. Однако порядок просто на удивление. Идеальный, тут ничего не скажешь. Нужно что — крепежный лес или из механизмов что — напишешь на специальной дощечке и на ленту. А там снимут, прочтут и сразу все доставят, никакой волокиты. Жили в лагерях за проволокой, вроде как теперь. Освободили нас англичане. Впрочем, там и американцы были. Ох и радовались мы! Однако некоторые из нас возвращаться опасались. Вот я, да и многие другие, спрашиваем: «Посоветуйте, как нам быть?» А они ни да ни нет: «Это ваша Родина, — говорят. — Ваша страна, ваши законы, нравы и обычаи. Вам и решать. Если предпочтете остаться у нас, ничего особенного обещать не можем, а работу получите и жить сможете. А захотите домой ехать… Выбирайте сами. Вас не держим!» Оба моих кореша решили в Америку податься, а у меня, видите ли, мать-отец дома и девушка. Э, шутка ли, от всего родного отречься? Я и решился. Везли нас англичане через Гибралтар, Средиземное море. В Мраморном море объявляют: «Русские военнопленные! Сейчас с вами будет говорить генерал Власов! Хотите слушать его покаянную речь — ступайте к репродукторам!» Власов сдался англичанам, а они его нашим выдали, как изменника, нашему суду подсудного. А напоследок разрешили ему в своей вине покаяться, так как свою ошибку признал. Написал он свою речь. Дал на проверку англичанам. Проверили. Все правильно: кто в чем виноват — искупить вину свою должен; кто заблуждался — пусть объяснит; кто невиновен — тому, дескать, опасаться нечего. Написать-то он это написал и написанное перед глазами держал, а говорил он совсем другое: «Не верьте, ребята, что волк, надев овечью шкуру, так уж сразу овечкой стал. Кто лгать привык, тому лишний раз солгать нетрудно. А я перед лицом смерти стою, и лгать мне ни к чему. Встретят вас с почетом — со знаменами, с оркестром, а затем ждет вас жестокая расправа!» На этом оборвалась передача. Говорят, большой скандал получился. Наши с претензией: «Как это разрешили такие речи говорить?» А англичане оправдываются: «Мы, дескать, русского языка не знаем. Что написано было, переводчик проверил, а что говорил, того мы не поняли!» Мы приуныли, да поздно было: прошли мы Дарданеллы, а тут уж наше море — Черное, а скоро и Одесса. Что говорить, pодная земля. Свои, русские встречают, музыка играет, знамена, песни… Радость! Родную речь слышишь — слезы душат! Нет, соврал Власов-Иуда, соврал! Однако паспортов нам не дали. По домам распустили. А там уж что-то неладное почуяли. Работаешь, но как-то будто временно. Отлучаться никуда не разрешают, все на глазах вроде держат. Вопросы разные… А там то одного, то другого допрашивать стали, потом — «временно задерживать». И вдруг — пожалуй к ответу! И не как-нибудь, а как распоследний изменник. Стали всех каторгой награждать. Видно, правы были мои кореши: больно было от родной земли отрываться, но там они — люди. Живут, переженились, дети пошли. Зарабатывают хорошо: родителям подарки шлют. Отец одного из них тут на Железнодорожной улице живет. Старик, не работает. Так сын каждый месяц вещевую посылку шлет рублей на 2000, 2400, а то и больше. А мне вот влепили мне 20 лет каторги, и моим родным душу мотают. А за что? Скажи — за что?!
Другого каторжанина прозвали Вася-дурачок. Добродушный, простоватый парень, всегда смущенно улыбающийся. Товарищи по несчастью над ним беззлобно подтрунивали:
— Надоело, Васек, мух гонять? На каторгу не сам, что ли, напросился?
Да, так оно и было. Освободившись из плена, Вася последовал за теми из своих товарищей, кто отправился в Америку. Устроился на консервный завод где-то на юге — в цех, изготавливающий варенье из апельсинов, персиков. Работа у него была несложная: он откладывал в сторону треснувшие банки и укрывал их от мух, пока их не забирали для переработки. Но все было до того чуждым лесорубу из Перми, что он затосковал: «Хочу домой!» Ему не советовали, но когда начинается тоска по Родине, тут разум молчит.
Его не встречали с музыкой. Сразу с парохода упрятали в тюрьму, а затем влепили 15 лет каторги с конфискацией имущества. Он привез целый ворох обнов и смущенно вздыхал, когда ему напоминали про шубку для матери и шелковую накидку, предназначавшуюся невесте: «Я их так долго выбирал…»
Смотрела я на этих в большинстве еще молодых парней и не могла смириться с мыслью, что Родина могла оказаться для них такой злой мачехой. Для своих сыновей!
Но были и такие каторжники, которые никак не подходили для статьи 58-й. Один из них — Костюк или Костюков — ужасно негодовал, оттого что его приравняли «к этой контре», и считал себя самым настоящим патриотом-коммунистом.
— Я всем этим изменникам никак не пара, — говорил он мне. — Ну, посуди сама, в чем я виноват? Служил я ездовым в конной артиллерии. Вступили мы в Восточную Пруссию. Так это же фашистская страна? А фашистов, естественно, надо уничтожать, ведь не люди же они, гады. Ну вот, пас я лошадей на лужайке. Там не так, как у нас: деревни, луга… Там повсюду хутора, да какие нарядные! Домики, а меж ними сады, цветочки там разные, лужайки — газоны называются. Пасу я коней и поглядываю: чуть кто из домика высунется, я — хлоп! — и снимаю его. Знай наших! Вот и сидят они, ровно мыши под метлой. Вдруг вижу: из окошка второго этажа выглядывает какая-то старуха. Да наглость какая: так прямо из окошка и смотрит. Естественно, я ее пристрелил. Разрывная пуля ей под мышку попала — руку начисто оторвало. А оказалось, что она не немка, а полячка. И не только полячка, а еще и старая партийка. Приписали мне «терроризм» (статья 58, пункт 8), и попал я к этой контре. Откуда же мне было знать, что эта баба — не немка?
Среди каторжников были и такие, которых я считаю еще более гнусными преступниками. Например, Яша, работавший крепильщиком (фамилию его я не помню). Ему еще не было 18 лет, когда он служил в немецкой полиции. Он цинично выхвалялся тем, что сам, лично застрелил 27 комсомольцев — трех девочек и 24 мальчика. Да, это были дети, а не юноши и девушки, так как все комсомольцы старше 17-ти были эвакуированы.
— Да как ты мог, Яша?
— Да как! Связал им руки, вывел на опушку леса и перестрелял.
— А не пришло ли тебе в голову, что это дети?
— Это гаденыши! Я их уничтожил, чтобы из них не повырастали большие гады!
— Коммунизм — идея, учение. Коммунист может быть плохим. Но может быть и хорошим. Убить можно человека, но не идею. С идеей борются при посредстве идеи, а не револьвера. Если же свою идею ты можешь защищать только при помощи оружия, в таком случае дай такое же оружие и противнику. И решайте, как в старину: суд Божий. А убивать безоружных, связанных, к тому же детей, которые еще вообще своих «идей» не выработали… Нет, это подлость, которую простить нельзя!
Но как раз его-то и простили. Он был освобожден досрочно, потому что совершил преступление, будучи еще несовершеннолетним. Вот такого «великодушия» я уж никак не одобряю!
Как-то я его встретила в городе. Он работал на БОФе. Женился, было у него уже двое детей. Раздобрел.
А те дети, которых он убил на опушке леса? Снились ли они ему хоть когда-нибудь?
Сколько людей — столько судеб. У каждого свое горе.
Хорошая была пара крепильщиков — Билял и Максимук. Али Билял — крымский татарин, сухощавый, красивый горец с горящими глазами. Вспыльчивый, злой, мстительный. Служил у немцев полицаем. Ни в чем не раскаивался.
— Эх и пожил же я в свое удовольствие! Все меня боялись, все задабривали. Кто курицу несет, кто сметану. Что велю — все выполняют. И пикнуть не смеют. Ну, теперь за привольную жизнь расплачиваюсь. Не беда! Отбуду срок — в Караганду уеду. В Крым? Нет! Наших всех оттуда выслали. В Караганде лучше. В Крыму теснота, а там приволье. Работай — жить будешь!
Работал он, правда, очень хорошо: быстро и ловко.
Иное дело его напарник Максимук — гуцул, уже пожилой. Очень старательный. Топором и пилой владел виртуозно. Однажды он подошел ко мне и со слезами на глазах протянул мне обрывок газеты, сложенный «косячком».
— Прочтите, мастер! Это мне мать пишет. Она слепая.
Действительно: по газете карандашом были написаны переплетающиеся вкривь и вкось строки, к тому же по старой орфографии. Чего я не поняла, Максимук мне пояснил.