61069.fb2
— А?
— Перфоративная язва…
— Иду!
Через пять минут он уже в операционной.
Он не причинял боли. Казалось, что скальпель в его руке не режет, а лишь прикасается, как художник карандашом к бумаге. Да он и был художником. Художником-самородком, презирающим «школу», именно потому, что «школа» была ему незнакома. Все больные, особенно женщины, ему слепо верили:
— Если Виктор Алексеевич возьмется, все будет хорошо!
Это своего рода гипноз. Я тоже сначала была им загипнотизирована, но, отдавая должное его достоинствам, не могла не видеть недостатков. Недостатки его как врача открылись мне не сразу. Вернее, они продолжали открываться постепенно, но неуклонно. А вот как человека, лишенного всякой человеческой морали, я его узнала с первых дней работы в хирургии.
Он завидовал успеху каждого из подчиненных ему врачей, хотя все они являлись его учениками. Нет, это не «рабочая ревность» — желание сделать лучше всех и больше всех, а самый гадкий, самый низкий из всех видов зависти: он унижал, сеял недоверие к сопернику. Он мог спровоцировать врача и малейшую его неосторожность раздуть до размера преступления, притом позорного, оставив за собой право на «благородное негодование». Он был способен тихой сапой подкапываться под того, кого боялся. Имея пропуск, мог ходить за зону на консультации или в аптекобазу, а сам бегал в первый отдел, где и наушничал, не останавливаясь ни перед какой клеветой. Будучи большим специалистом по части абортов, он выручал жен начальников (в те годы аборт был запрещен и карался как убийство).
И при всем при том Кузнецов отнюдь не походил на злодея из мелодрамы. Напротив! С заискивающей иезуитской улыбкой, кланяясь и потирая руки, он, как выражаются в народе, «без мыла влазил…».
Говорят, что он и в лагерь попал из-за своего двуличного характера: капал на операционную сестру, которую не смог склонить к сожительству. Сестра испугалась: много ли требовалось в 1937 году, чтобы сгубить человека?! Она лишний раз доказала, что лучший вид обороны — нападение, и первая донесла на него: он, дескать, занимается шпионажем. Этого оказалось достаточно, чтобы Кузнецова посадили по статье 58–6, потребовав признания, в пользу какой из трех держав — Англии, США или Германии — он работал. После долгого колебания он решил, что наименьшее зло — Германия. Зато в 1941–1942 годах, во время дополнительных расправ с теми, кого посадили в тридцать седьмом, он чувствовал себя по меньшей мере неуютно! Может, страхом и объясняется его неутомимость в работе? Не думаю. Пожалуй, таким он был по природе.
Но я ни слова не сказала еще об одном его недостатке: он был бабник. То есть не просто бабник, что, может быть, является самым простительным из пороков, а хитрый развратник-шантажист.
И еще Кузнецов обожал «фимиам» и раболепство и ненавидел тех, кто замечал его ошибки. Больше всех ненавидел он Веру Ивановну Грязневу.
Как женщину — мать семейства — я узнала Веру Ивановну лишь почти десять лет спустя, а в те времена, в 1944 году, она была прежде всего нашим начальником.
Начальник л/п (лагпункта) ЦБЛ — это хозяин определенного количества рабов, не имеющих никаких человеческих прав, даже права какую-нибудь из рабынь назвать своей женой. Раб фигурировал под номером своего личного дела, и единственное, что нужно было знать о нем, — это статью и срок наказания.
Рабовладелец мог съездить в Красноярск на «невольничий рынок» в Злобине и набрать себе кадры, в зависимости от того, кто нужен: врач, истопник, слесарь. Если тот или иной раб оказывался неподходящим, его сплавляли в ту мясорубку, которая могла поглотить любое количество рабочей силы, — в шахту, рудник… В таких условиях начальнику недолго и очерстветь. Но в данном случае этого не случилось.
Честь и слава Вере Ивановне — начальнику, не утратившему человеческих чувств, человеку, который и в нас видел людей!
Очень высокого роста, стройная, красивая, она с первого взгляда производила благоприятное впечатление. При более близком знакомстве открывались все новые и новые достоинства этой удивительной женщины.
Она, казалось, «как дух Божий», витает над нами и так же всеведуща и вездесуща, как он. Скажем, «всеведения» можно добиться, используя взаимную слежку и наушничество, очень развитые среди заключенных; «вездесущесть» — это уже иное дело.
Факт остается фактом: не только с утра до ночи находилась она в своих владениях, а нередко и в самые глухие ночные часы в сопровождении своего завхоза Вайншенкера неожиданно появлялась как в здании больницы, так и в самых разных местах на больничной территории. Ничто не ускользало от ее взгляда: невытертая пыль в каком-нибудь закоулке, плохо заправленная кровать, невымытая плевательница или размазанная этикетка на лекарстве. Она вникала во всё: достаточно ли удобно человеку на вытяжении? Правильно ли уложен на подголовнике больной-сердечник? Заполнены ли истории болезни? Записаны ли назначения и как они выполняются?
Ведь бывает, что лишь после того, как больной умер, Кузнецов пишет в истории болезни, будто ему назначалась камфора с кофеином через каждые три часа… И обрушивается на сестру за невыполнение назначения, которого и не существовало!
При Вере Ивановне подобное было невозможно. У нее хватало энергии быть не только администратором, но и врачом, знающим своих больных и то, как их лечат.
Очень ценными ее качествами были терпеливость и внимательность. К ней обращались с уверенностью в том, что тебя выслушают и помогут, а это так важно, когда ты обездоленный, бесправный раб!
Санитары приносят в раздаточную питание. Справедливость требует признать, что пока начальником больницы была Вера Ивановна Грязнева, а шеф-поваром — Пышкин, то каждому больному давали все те продукты, что полагались на его «стол». Общая норма отпускалась на всех больных, и надо было выкроить разные диеты:
п/о (послеоперационный стол) — бульон, белые сухари, сгущенное молоко, разведенное водой;
четвертый стол — то же плюс манная каша и немного белого хлеба;
седьмой стол — бессолевой (самый разнообразный, калорийный, но без соли, зато каша или запеканка с сахаром);
тринадцатый стол — суп, каша, 300 граммов белого хлеба и 100 граммов черного, сгущенка с водой, немного рыбы;
пятнадцатый стол — самый грубый и невкусный, но более сытный (хлеб исключительно черный, но 730 граммов, соленая рыба, каша овсяная или пшенная).
Большинство больных получали пятнадцатый стол; зато тем, кто в тяжелом состоянии, давали пищи поменьше, но качеством получше.
Это очень усложняло работу. Старшие сестры составляли сводку по порционникам сообразно назначению врача; котловик и бухгалтер делали фокус, достойный алхимика, владеющего к тому же высшей математикой, а повар Пышкин совершал чудеса: каждый стол соответствовал своему назначению, и все было приготовлено хорошо и даже красиво.
Хвала тем, кто сумел это сделать, и низкий, до самой земли, поклон Вере Ивановне, которая этого добилась и следила за выполнением!
Больше всего мне пришлось работать с «Архар Петровичем» — Эрхардтом Петровичем Билзенсом, который вел всех больных гнойного отделения и травматиков. Он же ассистировал Кузнецову в операционные дни, работал в «чистой» операционной на всех срочных операциях.
У себя на родине был он «дамским врачом» (а точнее, дамским угодником).
Попал в неволю 14 июня 1941 года, на один день позже, чем мы в Бессарабии. С прибалтами проделали тот же фокус, что и с нами, только чуть иначе. Может быть, чуть трусливее и подлее. Почти всех врачей вызвали якобы на воинские маневры, где каждого под тем или иным предлогом отозвали в сторону и… Так они ничего и не поняли, пока не очутились в Сибири.
Значительно позже, уже в Норильске, их вызвали и повели под конвоем в первый отдел, где и зачитали приговор. Судило их Особое совещание…
Как это можно — судить человека, не совершившего преступления? Осудить еще до суда?! И как это возможно — не выслушать жертву? Все это так и осталось для меня секретом.
Но они не возмущались… До того ли было? Еще на Ламе[16], в двухстах километрах от Норильска, большинство невольников умерли от истощения, а те, кто попал в Норильск, с облегчением вздохнули: здесь хоть появилась надежда выжить.
Билзенсу повезло. Приступ гнойного аппендицита привел его в ЦБЛ, и Вера Ивановна решила, что из этого жалкого доходяги, умолявшего оставить его при больнице на любой работе, может получиться врач, который будет из кожи вон лезть, стараясь оправдать доверие.
Секрет отличной работы всех в ЦБЛ — от возчика, вывозившего из морга трупы под Шмитиху, где находилось кладбище, и до старшего хирурга — в том и заключался, что люди, хлебнувшие горя и понявшие весь ужас своего бесправия и зависимости от палачей, цеплялись обеими руками за возможность быть рабами хоть и очень требовательного, но справедливого хозяина.
Кузнецов не прочь был взвалить на Билзенса всю черную работу, но ревниво следил, чтобы тот мог и впредь оставаться лишь на заднем плане. Он позволял ему делать аппендэктомию или ушить грыжу, но к полостным операциям не допускал и не разрешал делать спинномозговую анестезию. Но Вера Ивановна судила иначе: врачу надо расти… И она помогла Билзенсу встать на ноги. Произошло это на моих глазах.
Дежурил по больнице в эту ночь Эрхардт Петрович, по хирургическому отделению — я. И вот в самую глухую пору ночи, в «собачью вахту», часов около двух, по больнице прошла со своим неизменным завхозом Вайншенкером Вера Ивановна. Кончив обход, она уже спустилась вниз, когда сразу же поднялся из приемного покоя санитар и позвал дежурного врача: поступил больной.
Я вихрем помчалась в приемный покой, чтобы скорее узнать, надо ли кипятить инструмент. Санитары были заняты: они наскоро обмывали какого-то скрюченного в три погибели старикашку серо-желтого цвета.
— Это заворот. Требуется срочная операция, — говорил Билзенс. — Суханов, сходите разбудите Виктора Алексеевича!
— Зачем беспокоить Виктора Алексеевича? Днем у него будут операции. Пусть отдыхает, — сказала Вера Ивановна.
— Но… он сам так хочет… Полостная операция…
— Ну и что же, вы ведь тоже хирург!
— Так надо же ассистента… — пробормотал, бледнея, Эрхардт Петрович.
— Я помоюсь и проассистирую вам.