61070.fb2
Никишин отправлялся на прогулку пешком до Горстроя. Эта прогулка называлась «Большой круг кровообращения». Дмоховский шел гулять, Артеев — на рынок; Жуко — также заниматься делами, то ли коммерческими, то ли любовными, а я… Я принималась за уборку. Настоящую.
Сколько селедочных головок, превратившихся в черную — вроде ихтиола — клейкую массу, выковыряла я из многочисленных батарей! Затем, вымыв половую тряпку, я принималась за мытье полов и вообще всего, что может быть вымыто.
За эти «санитарные мероприятия» мне крепко доставалось от всех: санитары ворчали, боясь, как бы и их не заставили работать, а Павел Евдокимович уверял меня, что это вредно и опасно, так как подобным образом можно разворошить инфекцию, помешав ей «самоуничтожаться».
Когда же я выстирала его простыни (были они цвета мореного дуба), он завопил, что этого не потерпит: они-де были пропитаны техническим вазелином, который, по его мнению, является лучшей дезинфекцией.
Больше я простыней не трогала, а делала лишь уборку.
Затем я принимала душ и садилась за учебники нормальной и патологической анатомии. Иногда приходилось рисовать для Кузнецова части органов, которые он удалял при операциях. Чаще всего это были отрезки тонкого кишечника.
Кузнецов писал научный труд об оперативном лечении геморрагических энтеритов[18]. Нужно было или нет удалять полтора-два метра кишки, я не знаю, но «подопытных кроликов» было достаточно.
Доставляли покойников в любое время дня и ночи, но чаще всего после полудня, когда оставалась я одна. Нередко мне приходилось вносить их без посторонней помощи. Это было не так уж трудно: трупы с периферии, особенно с Каларгона и Алевролитов, — это были трупы истощенных до предела людей. Случалось, я подхватывала пару жмуриков под правую и под левую руку и без особенного труда волокла их в покойницкую. Их доставляли иногда совершенно голыми, но чаще — в матрасниках, которые сразу же возвращались. Впрочем, самым возмутительным было то, что можно довести людей до такого состояния… Однако трудно сказать, какой вид смерти ужаснее.
Двери морга для всех были открыты. Над его дверьми надо было написать не напыщенную фразу Сорбонны «Здесь Смерть радуется тому, что может помочь Жизни», а просто — «Добро пожаловать!»
При возникновении поселка Норильск в 1935 году смертность среди заключенных была не так-то высока. Все приходилось создавать из ничего и работать в нечеловеческих условиях, но зэков было не так уж много и их преждевременная смерть являлась нежелательной, поскольку доставлять новые «кадры» было не так-то легко, ведь даже узкоколейки еще не было. Поэтому питание было значительно лучше: люди голодали, но умирали не от голода. Одежда выдавалась (особенно тем, кто работал на морозе) соответственная условиям Крайнего Севера с его морозами и пургой при ураганном ветре: бушлаты на вате, валенки и даже полушубки. Условия жизни были сносными: после работы разрешалось отдыхать, да и на работу можно было идти без особенной волокиты. Но постепенно все это начало изменяться. Разумеется, к худшему.
Ничего удивительного! Поначалу все начальство, за исключением считанных единиц, было из заключенных. Старались они изо всех сил, и за страх, и за совесть: им было известно, что множество таких же, как они, лучших представителей интеллигенции, было безжалостно и нелепо уничтожено советской Фемидой, специально сдвинувшей повязку с глаз, чтобы нанести удар по лучшим людям. Знали они также, что занесенный над ними меч Фемиды может безжалостно уничтожить любого из них без малейшей с их стороны вины. Чтобы избежать подобного финала или по крайней мере отсрочить его, они совершали буквально чудеса, строя мощный комбинат в столь гиблом месте. Начальство понимало: у людей должны быть силы, чтобы не сразу умереть.
Перемены наступили незадолго до Второй мировой войны, вернее тогда, когда в Европе уже запахло порохом.
С одной стороны, в Норильск хлынули вольнонаемные (в подавляющем большинстве партийные)… я не скажу — специалисты, но те, кто при известных условиях мог сойти за специалиста. Ничего трудного в этом не было: любой балда мог с успехом стать начальником предприятия, если главным инженером был настоящий специалист, разумеется, заключенный. Когда война втянула в свою гигантскую мясорубку и Советский Союз, эта замена з/к-руководителей партийными пошла ускоренными темпами, ведь на руководителей таких предприятий, как в Норильске, распространялась бронь, и вообще там они были как у Христа за пазухой.
В то же время многие з/к-начальники из тех, кто создал Норильск, стали освобождаться: они выходили из лагеря, но почти все остались там на положении ссыльных, на второстепенных должностях, хотя по-прежнему именно на них лежали все обязанности и ответственность.
Это отразилось на положении заключенных: начальство перестало быть заинтересованным в их, пусть относительном, благополучии.
Между з/к-руководителями и з/к-исполнителями оборвалась связь. Прекратилась круговая порука.
Но не только это способствовало ухудшению быта заключеных. Просто количество рабов стало возрастать чуть ли не в геометрической прогрессии.
Сперва хлынули «засекреченные кадры» из захваченных перед войной лимитрофов: Эстонии, Латвии, Литвы, а также восточных районов Польши и Бессарабии. Многих из них судили заочно «тройки», Особое совещание, и они даже не знали за что.
Остальным давали статью 58, пункт 10. Десять лет по этой статье получали за малейшее слово неудовольствия.
Затем стали поступать «дезертиры» — те, кто уклонялся от военной службы: отбился, заблудился или умышленно скрылся, — а заодно их семьи, знакомые и все, кто не донес на них.
А там — лиха беда начало! Когда чаша весов военного счастья стала склоняться на нашу сторону, то тогда-то суды и стали свирепствовать. Да как! Кого только нельзя было подвести под рубрику государственного преступника, а точнее, изменника Родины!
Этап за этапом прибывали в Норильск. Все новые и новые невольники вливались в до отказа наполненные концлагеря, окруженные колючей проволокой.
Вводились все новые и новые строгости, к тому же абсолютно ненужные.
Надежнее заграждений, через которые пропущен ток (как это, по-видимому, было в немецких лагерях смерти), Норильск был окружен непроходимыми трясинами и глубокими озерами. Мороз, голод, бескрайние просторы непроходимой тундры — более надежная охрана, чем вооруженные автоматами эсэсовцы, но огромный штат надзирателей и целая армия наших «эсэсовцев» должны были как-то оправдывать свое существование здесь, в глубоком тылу. Им совсем не улыбалась перспектива оказаться на передовой! Куда приятнее и, главное, безопаснее было проявлять свою власть над безоружными, лишенными прав, заморенными голодом и измученными трудом «изменниками Родины».
И вот в Норильск прибывает еще одна волна (на сей раз — цунами) заключенных — политических каторжан, так называемых КТР.
Несметное количество бесплатной рабочей силы — рабсилы, невольников — привело к тому, что дорожить их жизнью стало незачем. Прокормить, одеть и правильно использовать такую «армию» было невозможно: во всей стране царили голод, разруха. Так на что могли надеяться «изменники Родины»? Ясно, что питание, отпускаемое для заключенных, проходило через руки всей «псарни». Все наиболее питательное к этим рукам прилипало. Голодный человек опасен, а изможденная голодом тень человека покорна и вполне безопасна. Отсюда — прямой расчет: надо было заставить человека потерять силы, волю, достоинство и даже облик человеческий.
На это и была направлена вся система лагерей, лицемерно именуемых «исправительными» и «трудовыми».
Теперь, когда жизнь целого поколения отделяет нас от окончания войны, все выглядит иначе.
Ловко орудуя ножницами и клеем, можно изменить до неузнаваемости любое литературное произведение.
Книгу истории, хотя страницы ее и написаны кровью, можно изменить еще основательнее. В распоряжении тех, кто ее редактирует, не только ножницы и клей. Тут и «воспоминания», написанные по специальной программе, и «художественная литература», выполняющая то же задание, но пользующаяся более богатыми средствами, так как ей нет надобности «подгонять под ответ», когда есть более эффективный способ: воздействовать, минуя разум, непосредственно на чувства.
Тут и еще более впечатляющий метод воздействия — кино…
Кино — это огромная сила, заставляющая не умозрительно, а зрительно, почти осязаемо воспринимать то, что желательно выдать за реальность. Ведь то, что мы видим, пусть даже на экране, мы чувствуем: оно движется, говорит, живет и умирает. Трудно критически относиться к существованию того, что видишь! В этом — сила кино…
Разумеется, у человека есть ум. Ум — это память, логика и опыт, свой и чужой, приобретаемый ценой ошибок и оплаченный страданием. Не задумываясь, ставлю я на первое место память.
«Ничто не забыто, никто не забыт!» — слышу я очень часто. Эти гордые слова красуются на памятниках, они фигурируют в качестве эпиграфов.
Увы! Всё забыто, и все забыты…
Не в том беда, что переименовывают города, улицы, снимают памятники, убирают портреты, лозунги, переделывают уже изданные книги, вырезают и заменяют страницы энциклопедических словарей, замазывают и склеивают их листы. Взятый в отдельности, каждый из этих фактов смешон. Но когда все это, вместе взятое, направлено на то, чтобы у человека отнять память, заменить логику покорностью, скрыть или извратить уроки истории, — это ужасно и преступно.
Люди моего возраста помнят, как происходила эта фальсификация событий, судеб людей, фактов, но они молчат. Так спокойнее и безопаснее.
Еще несколько лет, и мы, последние очевидцы и революции, и нэпа, и коллективизации, и сталинского террора, — мы умрем, и некому будет сказать: «Нет! Было вовсе не так!»
Поэтому я и пытаюсь «сфотографировать» то, чему я была очевидцем.
Люди должны знать правду, чтобы повторение таких времен стало невозможным.
«И хоть бесчувственному телу равно повсюду истлевать…» Не знаю, как взглянул бы Пушкин на похороны по лагерному разряду.
Меня всегда коробило, когда голые трупы, мужчины и женщины, сваливались вперемежку в специальный ящик, в котором их везли в могилу.
«Могилы» — это траншеи на двести жмуриков. Когда траншея была наполнена, то ее закапывали, если это было летом. Зимой жмуриков присыпали снегом, а закапывали их уже весной или летом.
Поначалу заключенных хоронили в гробах, кое-как сколоченных из горбылей.
По мере того как смертность возрастала, это становилось все сложнее, но не потому, что на пилорамах не хватало горбылей. Напротив, огромное количество отходов сжигалось. Дело было не в этом.
Приходилось заготавливать слишком много могил, вернее, траншей для братских могил. Их рыли про запас летом в тундре, под Шмитихой. Они наполнялись водой — гробы всплывали… Одним словом, возня.
Вот тогда и пришло распоряжение изготовить этот самый катафалк — вместительный ящик с крышкой.
Жмуриков после вскрытия, которое было обязательным (чтобы среди покойников не затесался беглец, ведь со вспоротым брюхом далеко не убежишь!), клали голыми в ящик, отвозили под Шмитиху и сваливали в ямы, куда помещалось по двести — триста «дубарей».