61071.fb2
Выполнить норму невозможно. А это значит — голодный паек, что особенно мучительно на таком морозе.
Несколько лучше обстояло дело с расчисткой путей в пургу, особенно в ночную смену. Разумеется, 220 кубометров на человека никто не выполнял, но поди-ка проверь — ночью, в пургу! Можно брать цифры с потолка.
Пожалуй, сравнительно легкой работой была переноска щитов. Эту работу выполняли сразу по окончании очередной пурги. Пурга обычно бушует три-четыре дня и прекращается внезапно. После, дня через три, мороз достигнет уже космических размеров, но в первый после пурги день еще «тепло», то есть градусов 25–30. Работать можно! Вот через несколько дней наступит настоящая стужа: все затянуто густой мглой, непроницаемой, как лондонский туман, и воздух обжигает легкие, создавая впечатление, что это не воздух, а вода, и ты буквально захлебываешься и задыхаешься.
Но самой тяжелой, хоть и хорошо оплачиваемой (до 900 граммов хлеба!) работой была смена лопнувших от мороза рельсов. Да, я не оговорилась: сжимаясь от холода, рельсы разрываются! Когда устанавливалась тихая морозная погода, тогда-то и приходилось зорко следить, чтобы вовремя найти и заменить лопнувший рельс. А для того чтобы все было под рукой, мы загодя развозили по нашему участку Амбарная — Зуб-Гора рельсы на разборной дрезине из двух скатов. Сколько раз приходилось второпях сбрасывать рельсы с дрезины, а затем и саму дрезину с путей при приближении поезда, а потом опять собирать ее и погружать рельсы! Один погонный метр весил 32 кг.
Но сама работа по замене рельсов мне нравилась, и я даже подумывала: не стать ли мне мастером-путейцем? Для этого, впрочем, нужно было получить пропуск. Хоть у меня была статья 58-я, политическая, но сроку, учитывая зачеты, оставалось уже меньше года, и если производство будет ходатайствовать, то это вполне возможно.
Какая наивность! Я, по обыкновению, не учитывала того, что я «на прицеле», как рецидивист, человек опасный: думающий и не скрывающий этого. Не о пропуске надо было думать, а о том, что за мной по пятам новый, на этот раз третий, срок бродит! А это уж наверняка обозначало бы конец. О воле я еще не думала, слишком привыкла видеть рядом с собой смерть. Но и об угрозе третьего срока я тоже почему-то не думала.
Неожиданно наступила оттепель. Нет, не конец зимы, а просто окно в весну. Полярная ночь позади. Уже 3 февраля солнце окрашивает в оранжевые и розовые тона далекие горы Ламы и близкие — Талнаха. Вскоре оно освещает дым, поднимающийся из труб ТЭЦ, и вот из-за горы в полдень выкатывается солнце. Правда, оно тут же прячется, но мы знаем, что с каждым днем все дольше будет оно смотреть на людей. И это — весна!
Библия говорит, что когда Ной увидел радугу, он ее воспринял как обещание: «Надейся! Потопа больше не будет!» Когда после долгой полярной ночи видишь вновь солнце, то его появление воспринимаешь так же, как призыв к надежде: «Надейся! Все темное проходит. И — будет день!» А для заключенного все темное — это неволя, а солнце — символ свободы.
Но не только солнце указывает на приближение весны; говорят об этом и горы замерзших нечистот, выросшие до угрожающих размеров у порогов общежитий, в которых живут железнодорожники.
Вначале весь Норильск состоял из лагерей. По мере того как увеличивалось количество вольнонаемных (главным образом за счет отбывших уже наказание «заполярных казаков»), лагеря перемещались на периферию, а бараки — большие сараи из бутового камня — превращались в общежития. Населяющие их люди — и семейные, и одинокие — безобразно загаживали территорию. Канализации не было, уборная — одна на несколько бараков, и все нечистоты выливали прямо с крыльца.
Убрать их должны были, разумеется, заключенные. Вот тут-то у меня произошел первый конфликт с нашим бригадиром — вольнонаемным из уголовников. Hа железной дороге не было срочной работы, и он, не согласовав с лагерем, самовольно использовал нас для уборки территории «своих» общежитий.
Заключенные — люди подневольные и обязаны выполнять любую работу, но известные правила санитарии должны соблюдаться. Когда долбишь кайлом и ломом замерзшие экскременты, то к концу смены волей-неволей перепачкаешься. Мы рассчитывали на то, что нам выдадут резиновые рукавицы и сапоги. Но нам даже рукавиц не дали. При скученности, в которой мы жили, не имея возможности ни помыться, ни переодеться, перспектива быть вымазанным в нечистотах днем и ночью, причем неизвестно, как долго, никому не улыбалась. Однако заключенные не имеют права коллективно не только протестовать, но вообще обращаться с какой бы то ни было просьбой. Любое коллективное выступление расценивается как преступление по статье 58–11.
Как тут быть? Кто-то один должен заявить протест. Разумеется, это сделала я.
Смену мы отработали. Но вечером я объявила:
— Завтра без резиновых рукавиц работать не буду!
— Ты что? Бунтовать? А знаешь, что за это полагается? — заорал, рассвирепев, бригадир.
— Знаю! Но знаю также, что ассенизатору полагается спецодежда. Это профилактика от тифа и дизентерии.
Рукавицы нам дали.
Вскоре мы снова стали работать на железной дороге.
Это необходимое учреждение теперь почему-то называют «туалет». Куда правильнее его старое название — нужник. Но оказывается, что иногда его можно назвать и по-иному, а именно: случный пункт. У жучек в ходу присказка: «Давай пайку и делай ляльку». Cреди недавно освободившихся железнодорожников, не успевших обзавестись «подругой жизни» (а это далеко не просто, так как в те годы женщин было раза в 4–5 меньше, чем мужчин), спрос намного превышал предложение, и вся эта холостежь додумывалась до самых неожиданных способов отыскать плевательницу, чтобы выплюнуть свое семя: любая жучка была желанной. Внешность и возраст значения не имели: «Пусть рожа овечья, лишь бы п…. человечья», — говорили в таком случае. Женщин, желающих заработать добавок к лагерному пайку — что-нибудь вроде белой булки или горсти конфет, сахара или кусочка масла, — всегда было достаточно. Дороже приходилось платить конвоиру: тут без бутылки водки, а то и коньяка не обойтись. Что же касается «места действия», то что может быть удобнее (во всяком случае безопаснее) нужника?
Строился он для нужд лагеря. Тогда в двухсекционных бараках жили от 150 до 200 заключенных, и на пять бараков строили один нужник. Один, но добротный и, главное, вместительный. Теперь, когда бараки превратились в общежития, где живут человек 20–30, очереди там не собирались. Поэтому, договорившись с кавалером и отправив в карман мзду, конвоир загонял всю бригаду в нужник. Туда же заходит и кавалер — «новобрачный на час» (вернее, на полчаса).
Обстановка не вдохновляющая…
«Культурный уровень человека определяется по тому, как он ведет себя в отхожем месте и… в библиотеке», — изрек какой-то мудрец. О культурном уровне железнодорожников можно было составить не очень утешительное мнение. Но никакой мудрец не смог предвидеть, как еще можно себя вести в данном случае.
Груды замерзших экскрементов вокруг «очков» и желтоватая наледь на всем полу не мешали кавалеру сначала угостить каким-либо лакомством свою избранницу, а затем…
Трудно даже себе представить: стоя среди замерзших экскрементов, на глазах или почти на глазах (так как перегородка, разделяющая «очки», лишь условность) у всей бригады и конвоира, стоящего в дверях…
Нет! Это нужно увидеть, чтобы понять, до чего могут дойти люди. Невольно задаешь себе вопрос: «Да люди ли это?»
Весна 1952 года только побаловала нас улыбкой. Затем наступили холода и метели. В том году и лета не было: 1 июля порошила «крупа», а 21 июля на горах, окружающих Норильск, уже лежал снег. Лишь три недели длилось это лето!
Но что будет летом, мы не знали. А пока что приходилось из кожи лезть, чтобы обеспечивать движение поездов на нашем участке. Переставлять щиты, расчищать заносы, кайлить, менять рельсы… К концу смены все уже едва на ногах стояли и норовили поскорее шмыгнуть в обогревалку — сарай, в котором топилась печурка, где и дожидались гудка ТЭЦ, по которому мы заканчивали работу. И я была не прочь погреться у печурки, но видно, горбатого могила исправит, и бросить работу недоделанной я не могла.
В тот злополучный вечер я задержалась на линии, закручивая гайки на рельсах, которые мы заменили. Работа ответственная. Уставшая и озябшая, я зашла в обогревалку одновременно с гудком ТЭЦ.
Первое, что я увидела, был бригадир. Первое, что я услышала, — чудовищное и нелепое оскорбление:
— Вот проститутка! Не успела досыта по……., так теперь наверстывает, б….! А тут ее жди!
Реакция на оскорбление была у меня всегда одинаковая. В данном случае отреагировала я как всегда — кулаком в морду. И нужно сказать — от всей души. Кулак у меня, что ни говори, шахтерский. Попала я ему прямо в глаз. Фара получилась знаменитая!
Пока он вопил, держась за подбитый глаз, вошел конвоир. Мы построились, и нас повели в зону. Подбитый бригадир, светя своей фарой, помчался вперед.
Я не сомневалась, что это предвещает мне мало удовольствия: я осмелилась поднять руку на вольнонаемного.
Против ожидания, на вахте никто меня не задержал. Говорят, кого Бог решил наказать, того лишает разума. Видно, Бог решил меня наказать, иначе чем объяснить мою неразумную беспечность? Когда дневальная собирала нашу мокрую одежду, чтобы нести ее в сушилку (мы вытаскивали рельсы из наледи), я не оставила себе ничего из теплых вещей.
Рассыльная объявила:
— Керсновская! Немедленно идите в санчасть!
Я пошла туда налегке, в черном комбинезоне скрейпериста, даже не успев поесть — дневальная запоздала принести баланду. Девчата не отказали бы мне в телогрейке, но мне и в голову не пришло, что Кирпиченко, заместитель начальника лаготделения, давно меня возненавидевший, решил со мной расправиться. Зная о «происшествии», он распорядился не задерживать меня на вахте, а решил подождать, когда уйдет капитан Блох (начальник седьмого лаготделения и весьма порядочный человек) и власть перейдет к нему!
В эту ловушку я и попала, голодная и раздетая.
В темном коридоре санчасти на меня набросились два каких-то «сбира» и скрутили мне за спиной руки. Щелк! И запястья были тесно сжаты наручниками.
С наручниками я была вообще-то знакома, но не с такими. Эти были с каким-то приспособлением, которое при малейшем движении, даже при кашле, стягивали запястья все сильнее и сильнее. А попробуй-ка сохранить неподвижность, когда руки стянуты за спиной и кружится голова! Несколько нетвердых шагов — и боль достигла такой степени, что в глазах заплясали огненные свечки. Я едва удержалась на ногах, и трещотка наручников щелкнула еще раз.
В таком состоянии меня втолкнули в приемную врача. Маленькая, бледная, вся сжавшаяся от страха Вера Семеновна Дивинская, еврейка, родом из Одессы, дрожа, с ужасом смотрела то на меня, то на Кирпиченко.
— Тут что-то не так, — бормотала она, дрожа как осиновый лист. — Керсновскую я знаю: она не могла первая напасть. Надо ее сначала выслушать…
— Да как ты смеешь, фашистская гадина, рассуждать? — заорал Кирпиченко, стукнув кулаком. — Сейчас же подпиши справку!
Вера Семеновна сжалась еще больше.