61071.fb2
— Вот что, — сказала Кира Павловна, — договоримся: Керсновская — лучшая наша шахтерка. Ее починку выполняйте в первую очередь, а на этот раз замените ее рваные — на починенные.
Я была так ей благодарна, что, не находя подходящих слов, просто проводила ее до вахты, держа под мышкой ботинки второго срока, но вполне еще хорошие. Я так и не сумела сказать ей спасибо. Она легко взбежала по ступенькам вахты и, махнув мне рукой, улыбнулась.
Когда через несколько часов наш развод гнали на работу, мы уже знали, что ее нет в живых. Ее зверски убил некий Добровольский — ее любовник, бандит-рецидивист, работавший парикмахером в Оцеплении. Ревность? Садизм? Скорее всего, патологическая похоть убийства: в ту пору за убийство больше десяти лет не давали, а такие моральные уроды всю жизнь проводили в лагере, жили там очень неплохо и могли позволить себе время от времени давать волю своим дурным инстинктам.
…На вахте Угольного Оцепления в телеге под брезентом лежал труп Киры Павловны. Под телегой— темная лужа, и сквозь щели в дне телеги свисали сосульки запекшейся крови. Изредка по ним сбегали капли и, повисев на этом «сталактите», беззвучно отделялись: кап, кап, кап… Последний, кто видел ее живой, была я.
Да! В ярко освещенном круге стояла покойница… Хорошенькая какой-то кукольной красотой: среднего роста, очень женственно-хрупкая; круглое, с мелкими чертами лицо, обрамленное светлыми кудряшками; чуть вздернутый носик; красивый изгиб рта. На ней был сарафан с круглым вырезом и блузка в каких-то цветочках, с открытой шеей и короткими пышными рукавами (я никогда не замечаю, кто и как одет, но на этот раз я была точно загипнотизирована, и все эти подробности отпечатались, как на светочувствительной бумаге). Больше всего запомнилось мне, что руки ее были заложены за спину, а глаза закрыты. Но я чувствовала, что сквозь веки она видит меня…
Сколько времени покойница смотрела на меня закрытыми глазами, я не знаю. Но вот она пошевелилась и, не открывая глаз, отделилась от стены и направилась в мою сторону. Я напрягла все свои силы, но оцепенение было полным — я не могла даже мигнуть.
Вот она близко… Вот — рядом! Губы складываются, как для поцелуя, она поднимается на носки… Ее лицо с закрытыми глазами придвигается вплотную, холодные губы касаются моей левой щеки. Холодное, такое холодное прикосновение, что я его ощутила как ожог.
Я вздрогнула. Круг света метнулся по стене. Я была одна. Меня била дрожь, сердце колотилось где-то в горле. Рука судорожно сжимала черенок лопаты. Глухо рокотали, изредка поскрипывая, ролики транспортера, мимо меня по ленте проплывала, тускло поблескивая, река угля. Свисток взрывника (три продолжительных свистка — сигнал отбоя) вернул меня к действительности. Отпалка закончена, надо возвращаться в забой.
Стряхнув с себя наваждение, я зашагала к своему забою. Мне все это почудилось… Вернее, я уснула, и все это мне приснилось… Понятно, мне нездоровится. Наверное, жар, и это был горячечный сон… Уснуть стоя можно. Но почему я, уснув, не уронила из рук лопату?! Напротив, я так сжимала черенок лопаты, что руку до боли свела судорога.
В забое все было по-прежнему. Нет, не совсем… Как будто трещин в кровле прибавилось. Или мне это кажется? Попробовала обобрать ломом — не поддается. Ну, черт с тобой, скорее бы кончить с этим забоем! Осталось уже немного. Но на душе как-то неспокойно. Стараюсь не думать, но не могу выбросить из головы поцелуй мертвой.
Все произошло так быстро, что… Откровенно говоря, только чудом я осталась в живых, когда рухнула кровля! Впрочем, это чудо, как и большинство чудес вообще, объясняется очень просто. От визита покойной Киры Павловны нервы были у меня до того взвинчены, что когда я услышала за спиной какой-то шорох, будто кто-то смял газету, то я ринулась одним прыжком в глубь забоя, и это спасло меня. Я втиснулась в самый угол, даже не успев испугаться и не выпустив, однако, лопату из рук. Что-то рухнуло совсем близко, слегка чиркнув по правому плечу, и все кругом дрогнуло. Треск, грохот, гулкие удары. Меня толкнуло воздушной волной; удар по лопате вырвал ее из моих рук. От густой пыли стало темно, в рот и в нос набилось столько угля и пыли, что, казалось, дышать невозможно. Лишь когда сверху уже ничего больше не валилось, я сообразила: вся кровля моего забоя рухнула. Пыль оседала, и вскоре я смогла осмотреться. Над головой образовался высокий «кумпол». На том месте, где за минуту до того стояла я, возвышалась груда угля до самого «кумпола». Лишь возле левого борта, казалось, уголь не доходил до кровли.
Я вскарабкалась на этот перевал, нырнула в щель и на животе скользнула на другую сторону завала. Слава Богу! Я не отрезана от штрека. Мощная камерная балка хоть и соскользнула с одной из стоек и согнулась дугой под тяжестью огромной глыбы, но в углу есть щель. Не теряя времени, я, как уж, проползаю, не дожидаясь того, что балка рухнет.
— Мастер! У меня… не совсем благополучно, — сказала я горному мастеру Ионову, которой как раз шел в мою сторону. Не спрашивая, он прибавил шаг.
…Мы стоим молча у входа в забой. Уцелеть в таком забое?!
Чисто русским жестом мастер задумчиво чешет затылок и, ни слова не говоря, поворачивается и уходит. Далеко в штреке загораются яркие огоньки: это идет смена. Я иду на-гора. Шагаю бодро. Сердце радуется. Уже видно устье шахты — ослепительный, кажущийся голубоватым, если смотреть из шахты, свет. Солнце! Жизнь! Я — жива!!! И странное дело, куда девалось все мое недомогание? Ломоту, жар, головную боль как рукой сняло. Усталости — и той нет. Или и в самом деле это было предчувствие? Предупреждение об опасности?
«Есть на свете многое, мой друг Горацио, чего не постигнуть нашим мудрецам!» Ну разве Гамлет не был прав? Многое ли знают мудрецы?
Бедная Кира Павловна! Не суждено вам увидать ваш родной Ленинград, по которому вы так тосковали! Но если я сегодня, сейчас вижу солнце и могу надеяться, что увижу и свободу, то это — благодаря вам. Спасибо, Кира Павловна!
Наступила осень. Если северное лето, по словам Пушкина, «карикатура южных зим», то осень… Карикатура должна вызывать улыбку, но осень в Норильске вызывает отвращение. Холодный дождь, пронизывающий ветер и грязь. Грязь везде. А у меня нет верхней одежды. Тут не до улыбок!
Заключенным не полагается такая роскошь, как две телогрейки, две шапки. С непокрытой головой и без телогрейки в шахте никак нельзя. Но и до шахты в чем-то надо добираться: стоять на разводе, шагать до Оцепления, стоять и там, пока считают, и еще с километр идти до раскомандировки. Женщины всеми правдами и неправдами обзаводятся тем, что им надо. Начальство смотрит на это сквозь пальцы. Спецовку, которая остается в шахтерской раздевалке, не отбирают, она не числится. Я оставила в шахте ту телогрейку, что мне выдали в лагере, а на работу ходила в гимнастерке, с непокрытой головой. Это привело к конфликту, который мог бы разрешиться самым плачевным для меня образом, если бы не Анка Гурская — девочка-полячка, бывшая каторжанка, которой совсем недавно заменили 15 лет КТР на 10 лет ИТЛ, но у нее было мало шансов дотянуть до окончания этого срока по причине слабого здоровья и твердых жизненных устоев.
Наше знакомство состоялось на почве… Скорее всего, на «вулканической почве». Как-то в один из последних летних дней, желая использовать ту ничтожную толику солнечных лучей, что выпала на мою долю, я сидела на травке в зоне лагеря «Нагорный». Травка в северной природе — понятие условное. Пляж на склоне Шмитихи — это просто несколько веточек рододендрона без листьев, под которыми чавкало что-то вроде торфа. Мое блаженное dolce far niente[4] прервал детский голосок с ярко выраженным польским акцентом:
— Разрешите вас побеспокоить, пани Эфразия.
Я взглянула с удивлением.
Передо мной стояла высокая тонконогая девчушка. Мне бросилась в глаза ее худоба, нежная, как бы просвечивающая кожа лица, усыпанная веснушками, с которой резко контрастировали грубые, с обломанными ногтями, руки. И еще один контраст: длинные, до плеч, французские локоны трубочкой и потертый грубый меховой жилет. На спинке жилета видно место, с которого спорот номер, нашитый или написанный масляной краской на одежде у каторжан (в спецлагере номера были куда меньше, не больше букв газетного заголовка). И ко всему этому — большие карие глаза, смотрящие прямо и как-то доверчиво.
«Несчастная девочка!» — мелькнула мысль. Однако жизнь, полная неожиданностей, научила ничему не удивляться, даже тому вопросу, который она задала:
— Пани, я знаю, образованная. Может, пани мне скажет, какой есть самый большой действующий вулкан на свете?
— Самый большой — Попокатепетль в Мексике или Котопахи в Южной Америке, а в Европе — Этна или Везувий.
— Большое вам благодарю, пани Эфразия! Я им сказала, что пани знает! — со смешным восторгом сказала девочка и, поклонившись, вернулась к своим бригадницам.
Не то чтобы мы подружились c Анкой Гурской… Я в шахте, она на ЦУСе. У меня тяжелая работа; у нее слабое здоровье… Сил хватало только на то, чтобы, поев свою баланду, свалиться на нары. Опять же, мы редко работали в одну смену. У нас пересмену делали вперед, то есть на восемь часов позже. На ЦУСе было хуже: у них пересмена делалась назад. Так что не больше чем в течение одной недели за месяц вышагивали мы на работу и с работы вместе. Мое счастье, что в этот день наши смены совпадали…
Несколько дней моросил холодный дождь, и дорога была покрыта глубоким — по щиколотку — слоем жидкой, как густая сметана, грязи из глины и угольного штыба. Сходство со сметаной ограничивалось ее густотой, но цвет! Как всегда в дурную погоду, конвоиры были в отвратительном расположении духа и искали предлога, чтобы сорвать свою злость. На ком же срывать злость, как не на беззащитных рабынях, находящихся в их власти! Предлог? Ну, это не проблема: кто ищет, тот находит.
Женщины, идя в строю, потихоньку перешептывались, несмотря на грозное рычание конвоира:
— Р-р-р-разговор-р-ры!
Желая наказать женщин, конвоир выбрал место, где лужа была особенно глубокой, и рявкнул:
— Ложи-и-ись!
Это команда, которую надо выполнять моментально и беспрекословно, но… ложиться в такую лужу?
— Ложи-и-ись!
И с угрожающим видом он рванул винтовку.
Одна за другой женщины стали опускаться в грязь, стараясь присесть на корточки, на колени, опираясь на руки.
— Неповиновение?! На брюхо ложись! Или применю оружие!
У меня в глазах потемнело от негодования. Не только оттого, что придется погрузиться в эту черную, вонючую и холодную жижу, и притом переодеться не во что, ведь гимнастерка и штаны — это и моя одежда, и постель, а, вымазанная грязью, я не смогу даже влезть на свои нары. Самое возмутительное то, что мы — люди, рабочие, только что отработавшие свою смену в шахте, — отданы в полное распоряжение какому-то негодяю-уголовнику (самоохрана вербовалась исключительно из уголовников) и этот садист имеет над нами право жизни и смерти!
Все женщины легли. Молчание. Стою только я.
— Ложись! Кому говорю! Или…
— «…конвой применяет оружие без предупреждения. Понятно?» Эту «молитву» читают нам каждый день на разводе. Мне — все понятно. Но я не лягу. Вернее, лягу, лишь когда меня уложит пуля. Это понятно всем.
Вдруг — срывающийся детский голосок:
— Нет! Не смеешь ее убивать! Не смеешь!
Из грязи вскочила высокая тоненькая фигурка и ринулась под самое дуло винтовки, заслоняя меня собой. Храбрый Воробушек! Растрепанные волосы, развязавшийся платок, расстегнутая меховая жилетка — все это напоминало взъерошенные перышки воробья, кинувшегося на собаку.