61166.fb2 Собрание сочинений в десяти томах. Том третий. Из моей жизни: Поэзия и правда - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 20

Собрание сочинений в десяти томах. Том третий. Из моей жизни: Поэзия и правда - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 20

В то время как я совершал свой туалет, мой друг проснулся и с довольным видом человека, не чувствующего укоров совести и предвкушающего приятный день, поглядывал на меня из-под стеганого шелкового одеяла. Я уже давно исходил завистью к его изящному костюму, который висел на стуле, и, будь он одного со мной роста, я бы унес у него из-под носа это платье, переоделся бы где-нибудь и поспешил в сад, оставив ему мою проклятую оболочку; у него хватило бы добродушия одеться в мой наряд, и рано утром вся история с переодеванием разрешилась бы веселым смехом. Но об этом нечего было и мечтать, так же как о чьем-либо спасительном посредничестве. Предстать перед Фридерикой в том обличье, которое позволяло моему другу выдавать меня пусть за усердного и расторопного, но бедного студиозуса-богослова, после того как вчера вечером она так дружелюбно говорила с моим ряженым «я», — нет, это было невозможно! Обозленный, я стоял в раздумье, призывая на помощь всю свою изобретательность, но она покинула меня. Однако, когда мой приятель, который, нежась в постели, не спускал с меня глаз, вдруг разразился громким хохотом и воскликнул: «Право же, ты чертовски смешон!» — я тотчас закричал: «Теперь я знаю, что делать, прощай и принеси мои извинения хозяевам!» — «Ты с ума сошел!» — крикнул он и вскочил, чтобы удержать меня. Но я уже выбежал за дверь, стремглав спустился по лестнице и, промчавшись через дом и двор, ринулся к харчевне. В мгновенье ока лошадь моя была оседлана, и я, вне себя от досады, галопом поскакал к Друзенгейму, миновал его и понесся дальше.

Здесь, считая себя наконец в безопасности, я пустил коня шагом и вдруг почувствовал, как бесконечно больно мне было удаляться от тех мест. Но я покорился судьбе и спокойно воссоздал в своем воображении вчерашнюю прогулку, лелея надежду вскоре снова свидеться с Фридерикой. Однако это тихое чувство тут же опять превратилось в нетерпение, и я решил поскорее поехать в город, переодеться и раздобыть себе другую хорошую лошадь; тогда, — во всяком случае, в пылу это так представлялось мне, — я смогу еще до обеда или, вернее, под вечер, но еще до ужина воротиться и испросить себе прощение.

Только что я хотел пришпорить лошадь, чтобы осуществить свое намерение, как меня осенила новая, на мой взгляд, весьма удачная мысль. Еще вчера на друзенгеймском постоялом дворе я приметил очень чисто одетого хозяйского сына, который и сегодня поутру, занятый какими-то хозяйственными хлопотами, приветливо кивнул мне. Он был одного роста со мной и при беглом взгляде чем-то напомнил мне меня самого. Задумано — сделано. Я поворотил лошадь и вмиг очутился в Друзенгейме; поставив ее в конюшню, я без всяких околичностей попросил парня одолжить мне свое платье, сказав, что хочу, мол, устроить веселую шутку в Зезенгейме. Я не успел и договорить, как он согласился, похвалив меня вдобавок за намерение позабавить тамошних барышень: такие они славные и добрые, особенно мамзель Рикхен, да и родители любят, чтобы все вокруг были веселы и довольны. Он внимательно посмотрел на меня и, по моему виду рассудив, что я человек бедный, сказал: «Ежели вы хотите понравиться, то это самое верное дело». Тем временем мы уже почти переоделись; собственно, ему не следовало отдавать мне свое праздничное платье в обмен на мое, но он был доверчив, да к тому же в конюшне оставалась моя лошадь. Через минуту я уже щеголял в новом наряде, и мой приятель с удовольствием разглядывал своего двойника. «Черт возьми, братец, — сказал он, протягивая мне руку, которую я с удовольствием пожал, — смотри не попадайся на глаза моей девушке, а то она, чего доброго, перепутает нас».

Волосы мои за последнее время отросли, и я мог причесать их на его манер; вглядевшись попристальнее в хозяйского сына, я решил для пущей забавы подвести жженой пробкой брови, наподобие его, более густых, и ближе соединить их над переносицей, чтобы вдобавок к моему загадочному предприятию придать себе еще и загадочный вид. «Нет ли у вас какого-нибудь поручения в пасторский дом, — спросил я, принимая у него из рук шляпу с лентами, — чтобы мне было зачем туда явиться?» — «Ладно, — отвечал он, — но тогда вам придется часа два подождать. У нас тут есть родильница, я вызовусь доставить пирог госпоже пасторше, а отнесете его вы. Тому уж не до спеси, кто повеселиться захотел». Я решил подождать, но эти два часа показались мне нескончаемыми, я уже изнывал от нетерпения, когда на исходе третьего пирог был наконец извлечен из печи. Мне вручили его еще совсем горячим, и, держа в руках эту верительную грамоту, в сиянии солнечного дня я двинулся в Зезенгейм; часть пути меня провожал мой двойник, пообещавший вечером тоже прийти туда и принести мне мое платье, но я поспешил отклонить это предложение, заверив, что сам доставлю ему его костюм.

Я недалеко ушел со своей ношей, завязанной в чистую салфетку, когда вдали показались мой друг и обе девушки; они шли мне навстречу. Сердце мое сжалось сильнее, чем ему полагалось сжиматься под этой курткой. Я остановился и перевел дыханье, обдумывая, как мне вести себя; тут я заметил, что местность мне благоприятствует — они шли по другой стороне ручья, который, точно так же как и луг, где он протекал, разделял наши дороги. Когда они оказались напротив, Фридерика, еще издали меня заметившая, крикнула: «Георг, что ты несешь?» Сообразив прикрыть лицо шляпой, которую я снял для приветствия, я высоко поднял свой узелок. «Крестильный пирог! — воскликнула она в ответ. — Как здоровье твоей сестры?» — «Непло-охо», — отвечал я, стараясь говорить хоть и не по-эльзасски, но все же на чужеземный лад. «Снеси его к нам домой, — сказала старшая сестра, — и если не застанешь матери, отдай служанке; да подожди нас, мы скоро вернемся, слышишь!» Я торопливо пошел своей дорогой, окрыленный надеждой, что все сойдет хорошо, раз начало было так удачно, и вскоре достиг пасторского дома. Ни в доме, ни на кухне никого не было, мне не хотелось беспокоить хозяина, который, как я полагал, работал в своем кабинете, и потому я уселся, поставив пирог рядом с собой, на скамейке возле двери и надвинул шляпу на глаза.

Я не припоминаю ощущения более приятного: сидеть здесь на пороге, через который я еще так недавно выбежал в отчаянии! Опять видеть ее, опять слышать ее милый голос вскоре после того, как мое мрачное настроение предрекало нам долгую разлуку! Каждую минуту ожидать ее и ожидать разоблачения, при мысли о котором у меня колотилось сердце, хотя в этом двусмысленном случае разоблачение меня и не позорило: ведь я ознаменовал начало знакомства шуткой куда более веселой, чем те, над которыми мы смеялись вчера. Любовь и нужда — лучшие учителя, а на сей раз они действовали заодно, и ученик не был их недостоин.

Но вот служанка показалась у амбара. «Ну что, удались пироги? — крикнула она мне. — Как здоровье сестры?» — «Все благополучно», — отвечал я, указывая на пирог и не поднимая глаз. Она взяла салфетку и пробурчала: «Что это ты какой сегодня? Верно, опять Бербхен загляделась на другого? А мы за нее платись. Хороший это будет брак, если и дальше так пойдет!» Она говорила достаточно громко, пастор подошел к окну и спросил, в чем дело. Она указала на меня, я встал и оборотился к нему, по-прежнему прикрывая лицо шляпой. После того как он, сказав мне несколько ласковых слов, пригласил меня остаться, я направился в сад, но столкнулся с пасторшей, в эту минуту входившей в ворота; она меня окликнула. Солнце светило мне прямо в глаза, а потому я опять извлек пользу из своей шляпы и, расшаркавшись, приветствовал ее, она направилась к дому, прося меня не уходить, хоть слегка не перекусив. Я принялся шагать взад и вперед по саду; до сих пор все сходило благополучно, но у меня все же замирало сердце при мысли, что молодые люди вот-вот будут здесь. Неожиданно ко мне подошла зачем-то вернувшаяся пасторша и, намереваясь задать мне какой-то вопрос, заглянула мне в лицо; я уже не мог его спрятать, и слова замерли у нее на устах. «Я искала Георга, — сказала она после минутного молчания, — а нашла вот кого! Вы ли это, молодой человек? Сколько же у вас обличий?» — «Всерьез лишь одно, — отвечал я, — а в шутку сколько угодно». — «Шутки я вам портить не стану, — улыбнулась она, — отправляйтесь-ка на лужок за садом и приходите обратно, когда пробьет двенадцать, а я уж помогу вашей затее». Я повиновался, но только что я оставил позади изгороди деревенских садов и подошел к лугу, как на дороге показалось несколько крестьян — обстоятельство, повергшее меня в смущение. Я свернул в рощицу на ближайшем пригорке, чтобы схорониться в ней до условленного часа. Но как же я был удивлен, когда моему взору представилась расчищенная площадка со скамейками, поставленными так, что с каждой открывался красивый вид на окрестности. Здесь виднелась деревня с колокольней, там Друзенгейм и позади него лесистые рейнские острова, напротив Вогезы и, наконец, Страсбургский собор. Все эти напоенные простором картины были заключены в рамки кустов, так что невозможно было себе представить ничего более отрадного и ласкающего взор. Я опустился на первую же скамейку и на толстом стволе одного из деревьев заметил маленькую продолговатую дощечку с надписью: «Покой Фридерики». Мне и в голову не пришло, что я, быть может, явился сюда этот покой нарушить. В зарождающейся страсти то и хорошо, что она одинаково не сознает своего возникновения и не помышляет о конце; радостная и светлая, она не чует, что может породить беду.

Не успел я, оглядевшись, предаться сладостным грезам, как послышались чьи-то шаги; это была сама Фридерика. «Георг, что ты здесь делаешь?» — еще издали крикнула она. «Я не Георг, — отвечал я и побежал ей навстречу, — но тот, кто тысячу раз умоляет вас о прощении». В изумлении она попятилась, но сейчас же овладела собой и с глубоким вздохом проговорила: «Гадкий человек, как вы меня напугали». — «Один маскарад принудил меня прибегнуть к другому, — воскликнул я, — и первый был бы непростителен, если бы я хоть сколько-нибудь знал, к кому я еду; а за второй вы меня простите хотя бы уже потому, что я принял образ человека, к которому вы так дружески расположены». Ее побледневшие щеки окрасились прелестнейшим румянцем. «Я не обойдусь с вами хуже, чем с Георгом. Но сядемте. У меня ноги подкашиваются от испуга». Я подсел к ней, крайне взволнованный. «От вашего друга мы уже знаем все, что произошло до сегодняшнего утра, — сказала она, — а теперь расскажите дальнейшее». Не заставив ее дважды просить, я описал свое отвращенье к моему вчерашнему обличью и мое бегство из их дома в столь комических тонах, что она премило и превесело рассмеялась; затем я рассказал все прочее с подобающей скромностью, но достаточно взволнованно, чтобы это могло сойти за любовное объяснение в исторической форме. Радость нового свидания я ознаменовал поцелуем, запечатленным на ее руке, которую она задержала в моих. Если вчера, когда мы гуляли при луне, говорить пришлось только ей, то сегодня я щедро оплатил этот долг. Радость вновь ее видеть, высказывать ей все, что я вчера таил про себя, была так велика, что я в своей болтливости не заметил, как она сделалась задумчива и молчалива. Она несколько раз глубоко вздохнула, а я вновь и вновь просил у нее прощения за причиненный испуг. Сколько времени мы просидели так — не знаю, но вдруг до нас донеслось: «Рикхен! Рикхен!» Это был голос ее сестры. «То-то будет история, — произнесла Фридерика, вновь обретая всю свою веселость. — Она подойдет с моей стороны, — добавила она и наклонилась, заслоняя меня собой. — Отвернитесь, чтобы она вас не сразу узнала». Сестра вышла на площадку, но не одна, а с Вейландом, и оба, завидев нас, остановились как вкопанные.

Внезапно заметив пламя, с силой вырвавшееся из-под крыши мирного дома, или столкнувшись с чудищем, чье уродство в одинаковой мере возмущает и пугает нас, мы не испытываем большего ужаса, чем ужас, охватывающий нас при виде того, что мы в душе считали невозможным. «Что это значит? — в испуге вскричала сестра. — Что это? Ты с Георгом? Рука в руку? Как это понять?» — «Милая моя, — с серьезной миной отвечала Фридерика, — этот бедняга просит у меня прощения за один проступок, он будет и тебя просить о том же, но ты должна наперед простить его». — «Ничего не понимаю, ровно ничего не понимаю», — произнесла сестра, качая головой, и взглянула на Вейланда, который, будучи человеком уравновешенным, стоял совершенно спокойно, молча созерцая эту сцену. Фридерика поднялась, увлекая и меня за собой. «Нечего медлить! — воскликнула она. — Просите прощения и получайте его!» — «О да, — произнес я, приближаясь к старшей сестре, — прощение мне крайне необходимо!» Та отшатнулась, вскрикнула во весь голос, и лицо ее залилось краской, потом она бросилась на траву, громко смеясь и не имея сил остановиться. Вейланд тоже рассмеялся, с довольным видом прибавив: «Ты отличный малый!» — и от души потряс мне руку. Обычно он был не очень-то щедр на ласки, но на сей раз в его рукопожатии чувствовались теплота и ободрение, тоже, впрочем, весьма сдержанные.

Немного передохнув и придя в себя, мы двинулись обратно в деревню. По дороге я узнал, как произошла эта чудесная встреча. Под конец прогулки Фридерика оставила сестру и Вейланда вдвоем, чтобы до обеда посидеть несколько минут в своем любимом уголке; когда же те явились домой, мать спешно послала их за Фридерикой, так как обед был уже готов.

Старшая сестра шумно веселилась и, узнав, что мать уже проникла в тайну, воскликнула: «Теперь еще остается провести отца, брата, работника и служанку». Когда мы уже подошли к калитке, было решено, что Фридерика с Вейландом отправятся вперед. Служанка работала в огороде, и Оливия (будем и здесь называть этим именем старшую сестру) крикнула ей: «Погоди минуточку, мне надо тебе кое-что сказать». Оставив меня возле изгороди, она шагнула к девушке. Я видел, что они серьезно что-то обсуждают. Оливия уверяла ее, что Георг поссорился с Бербхен и, видимо, не прочь жениться на ней. Девушке это пришлось по вкусу; меня подозвали, с тем чтобы я подтвердил сказанное. Деревенская красотка потупила взор и не поднимала его, покуда я почти вплотную не приблизился к ней. Вдруг увидев чужое лицо, она громко вскрикнула и пустилась наутек. Оливия велела мне бежать за нею и остановить ее, пока она не наделала шуму в доме, сама же пошла взглянуть, чем занят отец. По дороге Оливия встретила работника, весьма неравнодушного к служанке; я же тем временем догнал девушку и схватил ее за руку. «Подумай только, какая радость, — сказала Оливия парню, — дело с Бербхен расстроилось, и Георг женится на Лизе». — «Так я и знал», — отвечал добродушный малый и остановился в растерянности.

Я растолковал девушке, что мы хотим подшутить над хозяином. Мы с ней направились к парню, который попытался спастись бегством, но Лиза привела его обратно, и он, узнав, в чем дело, только недоуменно развел руками. Все вместе мы пошли к дому. Стол уже был накрыт, и отец сидел в столовой. Оливия, заслонив меня, встала на пороге и спросила. «Отец, ты ничего не будешь иметь против, если Георг сегодня пообедает с нами? Только позволь ему не снимать шляпы». — «Сделайте одолжение, — отвечал старик, — но почему такая странная просьба? Что он, расшибся, что ли?» Она подтолкнула меня вперед, и я стоял перед ним как был, в шляпе. «Нет, — отвечала Оливия, — но у него под шляпой целый выводок птиц; я боюсь, как бы они не вылетели и не наделали беды — это страшно резвые птицы». Отец посмеялся шутке, хотя и не понимал, к чему она. В то же мгновение Оливия стащила с меня шляпу, раскланялась и велела мне сделать то же самое. Старик посмотрел на меня, узнал, но не поколебался в своем пасторском спокойствии. «Ай, ай, господин кандидат! — только воскликнул он, грозя мне пальцем. — Вы быстро пересели в другое седло, а я за одну ночь потерял помощника, который еще вчера так услужливо предлагал иной раз произнести за меня еженедельную проповедь». Сказав это, он от души рассмеялся, и мы уселись за стол. Моисей пришел позже других; всеобщий баловень, он привык не слушать обеденного колокола. Кроме того, он вообще обращал мало внимания на окружающих, даже когда перечил им. Чтобы сразу не вызвать у него подозрений, меня посадили не между двух сестер, но на нижнем конце стола, где иногда сиживал Георг. Войдя в дверь позади меня, он сильно хлопнул меня по плечу и сказал: «Хлеб да соль, Георг!» — «Спасибо, барчук», — отвечал я. Чужой голос, чужое лицо испугали его. «Что скажешь, — воскликнула Оливия, — разве он не похож на своего брата?» — «Да, сзади, — отвечал мальчик, тотчас же овладевший собой, — как и на всех людей». Не обращая больше на меня ни малейшего внимания, он принялся уписывать кушанья, с которыми мы уже покончили. Время от времени, когда вздумается, он вставал и зачем-то выходил в сад и во двор. К концу обеда появился настоящий Георг и внес еще больше оживления в эту сцену. Чтобы возбудить его ревность, его стали уверять, что теперь он будет иметь во мне соперника. Но он был достаточно скромен и в то же время хитер. Ему удалось так бестолково смешать в одну кучу свою невесту, своего двойника и обеих барышень, что под конец никто уже не понимал, о ком идет речь, и ему предоставили возможность в спокойствии выпить стакан вина и съесть кусок его собственного пирога.

После обеда заговорили о прогулке; мне неловко было идти в крестьянском платье. Однако девушки, еще утром узнав, кто так поспешно сбежал от них, вспомнили, что в шкафу висит отличная бекеша одного родственника, которую он, бывая здесь, надевал на охоту. Я, однако, отклонил это предложение, внешне шутливо, внутренне же из тщеславного нежелания испортить в образе родственника то хорошее впечатление, которое я произвел в образе крестьянина. Отец удалился соснуть после обеда, мать, как всегда, была занята хозяйственными хлопотами. Мой друг предложил мне что-нибудь рассказать, и я тотчас же согласился. Мы перешли в просторную беседку, и там я рассказал сказку, впоследствии записанную мной под заглавием «Новая Мелузина». Она относится к «Новому Парису» приблизительно так, как юноша к мальчику, и я привел бы ее здесь, если бы не боялся причудливой игрой фантазии повредить той сельской простоте, которая столь пленительно нас здесь обступает. Короче говоря, я достиг всего, что вознаграждает авторов и рассказчиков подобных историй, — разжег любопытство, подстрекнул к желанию преждевременно разгадать непроницаемые тайны, обманул ожидания, сбил с толку слушателей благодаря подмене странного еще более странным, возбудил их страх и сострадание и, наконец, обратив внешнюю серьезность в остроумную и веселую шутку, умиротворил их дух и дал пищу воображению для новых картин, а уму — для дальнейших размышлений.

Если кто-нибудь, прочтя эту сказку напечатанной, усомнится в том, что она могла произвести такое впечатление, пусть вспомнит, что человек, собственно говоря, призван непосредственно воздействовать в настоящем. Письмо — это злоупотребление языком, чтение про себя — жалкий суррогат речи. Человек во всю мощь воздействует на другого своей личностью, юность же всего сильнее воздействует на юность, благодаря чему и возникают самые чистые влияния, те, что оживляют мир и противоборствуют его вымиранию, нравственному и физическому. В наследие от отца ко мне перешла своего рода наставительная говорливость; от матери же — умение убедительно и живо воссоздавать все, что может породить или охватить фантазия, дар освежать старые сказки, придумывать и рассказывать новые, более того — рассказывая, придумывать. Из-за отцовского наследия я часто вызывал раздражение в обществе, ибо кому охота выслушивать чужие мнения, в особенности мнения юноши, которые при малом его опыте всегда кажутся неубедительными. Зато мать щедро наделила меня качествами, годными для развлечения людей. Ведь даже самая пустая сказка исполнена прелести для живого воображения, и наш ум с благодарностью воспринимает самое скудное ее содержание.

Такими рассказами, не стоившими мне ни малейших усилий, мне удавалось завоевать любовь детей, волновать и забавлять молодежь, привлекать к себе внимание старших. Правда, в обществе, таком, каким оно бывает обычно, мне пришлось очень скоро отказаться от подобных затей, отчего я потерял немало удовольствий и духовных радостей; и все же эти два родительских дара всю жизнь сопровождали меня в соединении с третьим: потребностью выражаться образами и сравнениями. Проницательный и остроумный доктор Галль, учитывая эти свойства, которые он открыл во мне, утверждал на основании своего учения, что я рожден народным оратором. Его открытие изрядно меня перепугало: ибо если это так, если в этом мое действительное предназначение, то — поскольку с моей нацией говорить не о чем, — все, за что бы я ни брался, стало бы лишь неправильно выбранным жизненным путем.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Предусмотрено, чтобы деревья не врастали в небо.

КНИГА ОДИННАДЦАТАЯ

Окончив в зезенгеймской беседке свой рассказ, в котором обыденное приятнейшим образом переплеталось с невозможным, я заметил, что мои слушательницы, уже до того с трепетом мне внимавшие, положительно очарованы моим своеобразным изложением. Они настоятельно просили меня записать для них эту сказку, чтобы время от времени перечитывать ее или же читать вслух другим. Я согласился тем охотнее, что надеялся воспользоваться этим как предлогом для повторного визита и еще большего сближения с ними. Вслед за тем компания наша на краткое время разбрелась в разные стороны; все, видимо, почувствовали, что после столь интересно проведенного дня вечер может выдаться несколько вялым. Но меня от этого опасения избавил мой приятель: он испросил для нас обоих дозволения откланяться, так как, будучи прилежным и усидчивым студентом, хотел завтра вовремя поспеть в Страсбург и потому переночевать в Друзенгейме.

Туда мы добрались в молчании; я — потому, что чувствовал в сердце какой-то крючок, тянувший меня обратно, он — потому, что его мысли были заняты другим, что он и поспешил выложить мне, как только мы оказались на месте.

«Странно все-таки, — начал он, — что тебе на ум пришла именно эта сказка. Ты, верно, заметил, какое сильное впечатление она произвела?» — «Разумеется, — отвечал я, — разве я мог не заметить, что старшая сестра в некоторых местах смеялась больше, чем нужно, младшая многозначительно покачивала головой, да и ты был несколько смущен. Признаюсь, я даже чуть было не сбился; мне вдруг подумалось, что нехорошо с моей стороны рассказывать этим милым детям чепуху, о которой им лучше было бы ничего не знать, и внушать им то дурное представление о мужчинах, каковое в них неизбежно должен был вселить мой искатель приключений».

«Не в том дело! — отвечал он. — Ты не угадал, да и как тебе было угадать? Эти милые дети вовсе не так уж несведущи, как ты полагаешь: множество народу, с которым они общаются, дает им достаточно поводов для размышлений, а за Рейном проживает именно такая супружеская чета, какую ты изобразил, пусть несколько преувеличенно и нарочито. Он большой неотесанный мужлан, она настолько изящна и миниатюрна, что может уместиться у него на ладони. Все прочие их отношения, вся их история до такой степени совпадают с твоим рассказом, что девушки серьезно спрашивали меня, не знаешь ли ты этих людей и не их ли ты высмеял в своей сказке. Я заверил, что нет, и ты хорошо сделаешь, оставив эту вещь ненаписанной. С помощью разных проволочек и отговорок мы уж как-нибудь выпросим у них прощение».

Я очень удивился, ибо не помышлял ни о какой чете ни по ту, ни по эту сторону Рейна и даже не мог бы сказать, как пришла мне в голову эта история. Я любил мысленно тешить себя разными выдумками, никого и ничего не имея в виду, и думал, что и другие так же относятся к моим рассказам.

Вернувшись в городе к своим занятиям, я больше чем когда-либо почувствовал их обременительность: деятельный по природе человек строит слишком много планов и перегружает себя различными работами. Со всем этим он справляется, покуда какое-нибудь физическое или моральное препятствие не уяснит ему несоответствия его сил с тем, что он взял на себя.

Юридическим наукам я посвящал ровно столько времени, сколько нужно было, чтобы сносно защитить диссертацию; привлекала же меня медицина, ибо она, если и не открывала мне природу, то со всех сторон показывала ее; к тому же я был к ней привержен в силу привычки и круга знакомств. Немало времени я должен был проводить и в обществе, так как был принят во многих семьях с почетом и любовью. Но все это было бы еще выполнимо, если бы меня не тяготило то, что на меня взвалил Гердер. Он разорвал завесу, скрывавшую от меня бедность немецкой литературы; жестоко расправился со многими моими предвзятыми мнениями, оставив на отечественном небосклоне лишь малое число светил первой величины, остальных же сопричислил к падающим звездам. Более того, он так омрачил мои надежды и упования на самого себя, что я и в собственных способностях начал сомневаться. Но в то же время он увлек меня за собой, вывел на прекрасную широкую дорогу, которую избрал и для себя, обратил мое внимание на своих любимых писателей, среди которых первое место занимали Свифт и Гаман, и в конце концов не столько смирил, сколько встряхнул и раззадорил меня. И вот к этому-то смятенному состоянию прибавилась еще разгорающаяся страсть, которая, грозя целиком завладеть мною, правда, отвлекла бы меня от всех моих сомнений, но вряд ли помогла бы мне стать выше их. Сюда же присоединилось еще и физическое недомогание — после еды я чувствовал какие-то спазмы в горле; позднее я с легкостью от них избавился, отказавшись от красного вина, которое нам, к вящему нашему удовольствию, подавали к столу в пансионе. Это невыносимое ощущение не давало себя знать в Зезенгейме, отчего я там чувствовал себя вдвойне хорошо, но едва я возвратился к городской диете, как оно, к моему ужасу, возобновилось. Все это вместе делало меня задумчивым и угрюмым, и внешность моя тогда, вероятно, соответствовала моему внутреннему состоянию.

В еще более мрачном настроении, чем обычно, так как после обеда моя болезнь вновь напоминала о себе, я присутствовал при обходе в клинике. Живость и общительность нашего почтенного учителя, когда он водил нас от кровати к кровати, точное наблюдение важнейших симптомов, оценка общего хода болезни, прекрасный гиппократовский способ лечения, благодаря которому безо всякой теории, только на основании опыта, вырисовывались формы знаний, а также речи, которыми он обычно заканчивал свои занятия со студентами, — все это влекло меня к нему и делало чужую специальность, в которую я заглядывал как бы сквозь щелку, еще интересней и заманчивей. Мое отвращение к больным уменьшалось по мере того, как я научился превращать факты в понятия, при посредстве которых делалось возможным исцелять и восстанавливать тело и дух человека. Профессор, по-видимому, отметил присутствие странного молодого человека и простил мне диковинную аномалию, привлекавшую меня на его лекции. На сей раз он заключил занятия не выводом относительно одной из наблюдавшихся нами болезней, а весело сказал: «Милостивые государи, скоро начнутся каникулы. Воспользуйтесь ими, чтобы хорошенько отдохнуть; для нашей работы требуются не только усердие и серьезность, но также бодрость и свобода духа. Побольше двигайтесь, постранствуйте пешком и верхом по этому прекрасному краю; здешний житель пусть порадуется тому, что мило его сердцу, приезжий пусть обогатится новыми впечатлениями и сохранит приятное воспоминание об Эльзасе».

Собственно, только к двоим из присутствующих и могли относиться эти последние слова. Не знаю, как понравился сей рецепт другому, мне же показалось, что я слышу голос с неба. Я помчался что было сил раздобыть себе лошадь и приодеться. Послал я и за Вейландом, но его нигде не нашли. Это не поколебало меня в моем решении, но, на беду, сборы затянулись, и я пустился в путь позже, чем рассчитывал. Как я ни гнал лошадь, ночь все же настигла меня. Впрочем, с дороги сбиться было невозможно; лупа освещала мое страстное паломничество. Ночь была ветреная, пронзительная, и я помчался во весь опор, чтобы не отложилась до утра встреча с нею.

Было уже поздно, когда я соскочил с коня в Зезенгейме. На мой вопрос, есть ли еще свет в пасторском доме, хозяин ответил, что барышни только сейчас воротились; краем уха он слышал, что они еще ждут какого-то гостя. Это меня огорчило: мне хотелось быть единственным. Я заторопился, чтобы хоть прийти первым. Обе сестры сидели на скамейке возле двери; они мне особенно не удивились, зато удивился я, когда Фридерика шепнула на ухо Оливии, однако так, что я слышал: «Я же тебе говорила. Вот и он». Они повели меня в столовую, где нас уже дожидался легкий ужин. Мать поздоровалась со мной, как со старым знакомым, но старшая сестра, разглядев меня при свете, громко расхохоталась: она не умела таить своих чувств.

После первых, несколько необычных минут этой встречи разговор тотчас же полился легко и свободно; то, что в этот вечер оставалось тайным, открылось мне на следующее утро. Фридерика предсказала мой приезд, а кто не чувствует себя слегка польщенным, когда сбывается его предсказание, пусть даже печальное! Предчувствие, подтвержденное событием, внушает человеку высокое понятие о себе самом, может быть, потому, что это дает ему право считать свои чувства необычно тонкими, осязающими отношения даже на расстоянии, или себя столь проницательным, чтобы прозревать непреложную, хоть и неясную связь вещей. Не осталось секретом и то, почему смеялась Оливия: по собственному ее признанию, ей было очень чудно́ увидеть меня на сей раз таким расфранченным и подтянутым; Фридерика же предпочла приписать это не столько моему тщеславию, сколько желанию ей понравиться.

Рано утром Фридерика позвала меня на прогулку; мать и сестра были заняты приготовлениями к приему многочисленных гостей. Вместе с этой обворожительной девушкой я наслаждался прелестью погожего деревенского утра, так прекрасно воссозданной нашим бесценным Гебелем. Фридерика описывала мне ожидавшихся гостей и просила помочь ей устроить так, чтобы все развлечения стали общими и подчинились известной очередности. «Ведь обычно, — пожаловалась она, — каждый развлекается на свой манер; игры и разные затеи оказываются неувлекательными, и в конце концов одной части гостей остается только сесть за карты, а другой искать выхода своему веселью в танцах».

Итак, мы с ней составили план, что делать до и после обеда, ознакомили друг друга с разными новыми играми, были веселы и во всем согласны. Когда колокол призвал нас в церковь, я, сидя подле нее, не счел слишком длинной даже суховатую проповедь ее отца.

Быстролетным становится время вблизи возлюбленной, но я этот час предавался еще и другим размышлениям, мысленно перебирая достоинства, которые она так непринужденно раскрыла передо мной: разумную веселость, наивность и вдумчивость, жизнерадостность и предусмотрительность — качества, как будто несоединимые, ей, однако, присущие и даже определяющие ее внешнюю прелесть. Мне следовало бы поразмыслить еще и над собой, но это пошло бы во вред непринужденной веселости.

С тех пор как та пылкая девушка прокляла и освятила мои губы (ибо каждое такое заклинание содержит в себе и то и другое), я суеверно избегал поцелуев, боясь нанести другой девушке какой-то мне самому неведомый духовный вред. Посему я подавлял в себе сладострастное желание, свойственное каждому юноше, заслужить у хорошенькой девушки этот иногда многозначащий, а иногда и случайный дар. Но даже в самом чопорном обществе меня подкарауливал коварный соблазн. Так называемые «салонные игры» — это то более, то менее остроумное развлечение, соединяющее и скрепляющее веселый круг молодежи, в большинстве случаев основано на фантах, при уплате которых поцелуи имеют высокую выкупную ценность. Я раз навсегда решил не целоваться, и как то бывает, когда какой-нибудь недостаток или препятствие толкают нас на поступки, которых мы, в противном случае, никогда бы не совершили, приложил все силы своего таланта и юмора, чтобы выпутываться из создавшегося положения, и при этом не только ничего не терять, а, наоборот, выигрывать в глазах общества. Когда фант требовал стихов, обычно все обращались ко мне. Я всегда был наготове и немедленно произносил какой-нибудь мадригал хозяйке или той даме, которая была ко мне всех любезнее. Если же от меня, несмотря ни на что, требовали поцелуя, я пытался отвертеться от него, ни в ком не вызывая неудовольствия, а так как я всегда этого ожидал, то у меня не было недостатка во всевозможных уловках, но лучше всего они мне удавались экспромтом.

Когда мы вернулись домой, там уже стояла веселая сутолока из-за съехавшихся со всех сторон гостей. Фридерика тотчас же повела их на прогулку к вышеупомянутому прелестному местечку. В рощице было приготовлено разнообразное угощение, и время до обеда мы решили провести за играми. Здесь, при поддержке Фридерики, хотя она и не подозревала о моей тайне, мне удалось сначала устроить игры без фантов, а затем фанты без поцелуев.

Сноровка в играх и ловкость тем более были мне необходимы, что это совершенно незнакомое мне общество, видимо, быстро разгадало мое чувство к прелестной девушке и под видом шутки всячески старалось навязать мне то, чего я так тщательно избегал. Ибо стоит такой компании заметить зарождающуюся симпатию двух молодых существ, как она всячески старается либо сконфузить их, либо оставить вдвоем, впоследствии же, когда страсть уже заявляет о себе, прилагает все усилия, чтобы вновь их разъединить; человеку компанейскому не важно, приносит это пользу или вред, лишь бы у него нашелся повод развлечься.

В то утро мне удалось внимательно присмотреться к Фридерике и познать ее сущность, тем паче что Фридерика всегда оставалась одной и той же. Уже дружелюбные поклоны крестьян, приветствовавших ее прежде других, говорили о том, что она добра и обходительна. В доме помощницей матери была старшая сестра; от Фридерики же не требовали ничего, связанного с физическими усилиями. Ее берегли, как все говорили, из-за ее слабой груди.

Некоторые женщины больше всего нравятся нам в комнатах, очарование других ярче выступает на вольном воздухе; к последним принадлежала и Фридерика. Ее движения, фигура выглядели всего обольстительнее, когда она поднималась по крутой тропинке; прелесть ее, казалось, соперничала с усеянной цветами землей, а ласковая веселость черт — с синевою неба. Живительный воздух, ее окружавший, она вносила с собою и в дом, а вскоре я еще подметил, что она умеет сглаживать все шероховатости, устранять любой неприятный осадок.

Чистейшая радость, которою нас дарит возлюбленная, — то, что на нее радуются и другие. Фридерика на людях была обворожительна. На прогулках она порхала, как животворящий дух, заполняя собою то здесь, то там возникающую пустоту. Мы уже славили легкость ее движений, но, бегая, она выглядела еще грациознее. Как лань, мчась над прорастающими посевами, всем существом исполняет свое предназначенье, так и очарованье Фридерики яснее всего выступало, когда она, едва касаясь земли, бежала по полям и лугам, чтобы принести кем-то забытую вещь, окликнуть отставшую парочку, исполнить чье-нибудь поручение. При этом она всегда легко дышала и не утрачивала равновесия, так что беспокойство родителей о ее слабой груди многим могло показаться преувеличенным.

Случалось иногда, что отец, отправлявшийся с нами на прогулку по полям и лугам, не находил себе подходящего спутника; тогда я спешил присоединиться к нему, и он, неизменно возвращаясь к своей излюбленной теме, обстоятельно обсуждал со мной предстоящую постройку пасторского дома. Он очень сетовал, что никак не может получить обратно тщательно изготовленные чертежи, чтобы еще поразмыслить над ними и внести кой-какие исправления. Я отвечал, что этой беде помочь нетрудно, и предложил свои услуги для изготовления общего плана, который только и нужен ему поначалу. Он был очень доволен, к обмеру мы решили привлечь школьного учителя, и пастор заторопился к нему, чтобы попросить его приготовить к завтрашнему дню мерку с футами и дюймами.

Когда он ушел, Фридерика обратилась ко мне: «Вы очень добры, так внимательно относясь к этой слабости моего милого отца; всем другим разговор о постройке до того надоел, что они всячески стараются от него уклониться или его оборвать. Правда, надо вам признаться, мы все против этой затеи, она обойдется слишком дорого и общине и нам. Новый дом — значит, и новая меблировка, а нашим гостям от этого не станет лучше, они привыкли к старому дому. Здесь мы хорошо принимаем их, а в большем помещении многое бы нас стесняло. Вот как обстоит дело, но продолжайте быть с ним предупредительным, я очень вам за это благодарна».

Одна дама, к нам присоединившаяся, осведомилась, читала ли Фридерика такие-то и такие-то новые романы. Та отвечала отрицательно; она вообще мало читала и выросла и сложилась среди простых, светлых, житейских радостей. У меня так и вертелся на языке «Векфильдский священник», но я не осмелился предложить ей прочесть его: сходство положений было бы слишком разительно и значило бы слишком многое. «Я очень люблю читать романы, — заметила Фридерика, — в них встречаются люди, на которых хочется походить».

Обмер дома начался на следующее утро и подвигался довольно медленно, ибо я в этих делах смыслил не больше, чем школьный учитель. Но в конце концов сносный проект все же был изготовлен. Добряк-отец высказал мне свои пожелания и не выразил неудовольствия, когда я попросил отпустить меня в город, чтобы там на досуге изготовить чертежи. Фридерика весело меня проводила; она уже была уверена в моем чувстве, как и я в ее склонности ко мне, и шестичасовое расстояние теперь не казалось нам столь большим. Ведь так просто доехать в дилижансе до Друзенгейма и поддерживать связь с помощью этого способа сообщения, а также случайных оказий и нарочного, которого мы нашли бы в лице Георга.

Приехав в город, я с самого утра засел за работу — о том, чтобы выспаться, нечего было и думать — и выполнил чертеж с величайшей тщательностью. За это же время я успел послать ей книги, сопроводив их коротенькой дружеской запиской. Ответ не заставил себя ждать, и я залюбовался ее легким, красивым, милым почерком. Содержание и стиль были так естественны, нежны и задушевны, что это письмецо поддерживало и подновляло впечатление, которое произвела на меня Фридерика. Я вновь и вновь перебирал в памяти достоинства ее милой души и лелеял надежду вскоре — и уже на более долгий срок — свидеться с нею.

В повторном призыве нашего славного учителя я уже более не нуждался; его слова, пришедшиеся как раз вовремя, излечили меня так основательно, что я не испытывал ни малейшей охоты видеть его и его больных. Переписка с Фридерикой становилась все оживленнее. Она пригласила меня на праздник, на который должны были приехать и ее друзья из-за Рейна; мне предлагалось устроить все так, чтобы пробыть подольше. Я не замедлил воспользоваться приглашением, погрузил на дилижанс довольно солидный чемодан и через несколько часов уже был подле нее. Застав в Зезенгейме довольно большое и веселое общество, я отозвал отца в сторону и вручил ему чертеж, которому он очень обрадовался. Далее я обсудил с ним все, что мне пришло в голову во время работы над чертежом; он был вне себя от восторга и на все лады расхваливал чистоту рисунка — я чуть не с детства упражнялся в черчении и на этот раз особенно постарался, взяв к тому же самую лучшую бумагу. Однако удовольствие нашего доброго хозяина вскоре омрачилось, ибо он, хоть я его и отговаривал, на радостях показал план всей собравшейся компании. Одни, не проявляя и тени желанного хозяину интереса, попросту не обратили внимания на мою великолепную работу; другие, воображавшие себя до известной степени знатоками этого дела, поступили и того хуже: раскритиковали план, как не отвечающий правилам зодческого искусства, и, едва только старик отвернулся, обошлись с чистыми листами как с черновиком; один же из гостей так энергично начертил жестким карандашом свои поправки, что о восстановлении прежней чистоты нечего было и думать.

Я едва успокоил огорченного старика, которому так грубо испортили его радость, уверяя, что и сам считаю эту работу только наброском, который надо еще обсудить, исправить и потом уже на этой основе сделать новый проект. Он все-таки ушел очень раздосадованный, а Фридерика поблагодарила меня за внимание к отцу и снисхождение к невежливости гостей.

Я же вблизи от нее не ведал ни боли, ни досады. Общество состояло из молодых и довольно шумных людей, которых старался перещеголять один пожилой господин, куролесивший еще больше, чем они. Вина было выпито изрядно, уже за завтраком; за обильным обедом никто тем более не пожелал отказать себе в этом удовольствии; очень уж приятно было пить после всей беготни в такой сравнительно теплый день, и если старичок-чиновник хватил немного лишнего, то и молодежь не очень-то от него отстала.

Я был бесконечно счастлив подле Фридерики, разговорчив, весел, остроумен, шумлив, хотя любовь, уважение и нежность все же несколько умеряли мой пыл. Она, со своей стороны, была резва, простосердечна, шаловлива и общительна. Казалось, мы оба только и занимаемся гостями, тогда как мы были заняты лишь друг другом.

После обеда мы все пошли в тенистый уголок, затеялись игры, и, уж конечно, не обошлось без фантов. При уплате их веселье приняло характер неумеренный: приходилось делать такие жесты, совершать такие поступки и разрешать такие задачи, которые свидетельствовали, что разрезвившаяся компания уже не знает удержу. Я сам разными выходками подстрекал к этим необузданным шуткам, Фридерика придумывала всевозможные шалости; мне она казалась прелестнее, чем когда-либо, все мои ипохондрические и суеверные настроения как рукой сняло, и, когда мне представился случай горячо поцеловать любимую, я тотчас же им воспользовался и тем более не преминул повторить это удовольствие.

Наконец раздалась давно ожидаемая музыка, и все устремились танцевать. Аллеманды и вальсы сменялись в непрерывной чреде. Все знали эти национальные танцы, да и я не посрамил моих тайных учительниц; Фридерика, которая танцевала так же, как она ходила, резвилась и бегала, с радостью обнаружила во мне умелого партнера. Я танцевал едва ли не с нею одною. Но вскоре нам пришлось сделать перерыв, ибо ее со всех сторон уговаривали не выбиваться из сил. Тогда мы вознаградили себя прогулкой вдвоем, рука об руку, а в ее любимом уголке еще и пылким объятием, сопровождавшимся взаимными уверениями в любви.

Старшие, встав из-за карт, позвали нас к себе. Мы не угомонились и за ужином, в здравицах и других поощрениях к выпивке не было недостатка, как и за обедом, а танцы продолжались до глубокой ночи.

Несколько часов я проспал как убитый, но потом меня разбудило волнение зажегшейся крови. В такие часы, в такие мгновения жизни тревога и раскаяние чаще всего нападают на беспомощно распростертого человека. Воображение живо рисовало мне разные картины: я видел Люцинду, видел, как она, подарив меня пламенным поцелуем, вдруг отпрянула и с разгоревшимся лицом, со сверкающими глазами произнесла проклятие, относившееся только к ее сестре, но теперь, помимо ее воли, превратившееся в угрозу посторонней, ни в чем не повинной девушке. Я видел Фридерику; она стояла напротив Люцинды, бледная, оцепенев от того, что открылось ее взору, жертва проклятия, о котором она не ведала. Я стоял между ними, равно бессильный предотвратить духовное воздействие этого странного приключения и избегнуть предвещающего беду поцелуя. Слабое здоровье Фридерики, казалось, еще приближает расплату, ее любовь ко мне теперь сулила только несчастье; мне хотелось бежать, исчезнуть.

Не скрою, почему за всем этим для меня таилось нечто еще более горестное. Известное самомнение, мне присущее, поддерживало во мне суеверное чувство: мои губы — освященные или проклятые — занимали меня больше, чем следовало; я не без самодовольства сознавал, сколь воздержно я себя веду, отказываясь от многих невинных радостей, — отчасти, чтобы сохранить свое магическое превосходство, отчасти же, чтобы не нанести вреда безобидному существу, если бы я этим превосходством пренебрег.