61218.fb2
Настоящая его фамилия была Михайловский. Николай Георгиевич Михайловский. Он родился в Петербурге в 1852 году. Родители его были люди богатые. Его отец был боевой офицер, отличившийся во время венгерской кампании. Крестил Гарина царь Николай, едва ли предвидевший, что его крестник к концу своей жизни будет социал-демократом. Вскоре семья перекочевала в Одессу, здесь мальчик учился и окончил гимназию в 1871 году. Гимназическая жизнь описана им в его повести «Гимназисты». В 1872 году он поступил в Институт путей сообщения (в Петербурге) и через шесть лет, во время русско-турецкой войны, молодым инженером был послан в действующую армию строить в Болгарии шоссе.
С тех пор он всю жизнь занимался строительством, строил тоннели, мосты, проводил железные дороги, работал и в Батуми, и в Уфе, и в Казанской, и в Вятской, и в Костромской, и в Волынской губерниях.
Отсюда его близкое знакомство с народом: в качестве инженера-практика он постоянно сталкивался с крестьянами и рабочими, и чем больше узнавал их, тем больше любил. В те годы он считал себя народником, то есть веровал, что у России другая судьба, чем у прочил европейских народов; что Россию будто бы минует капиталистический строй, так как у русской деревни есть община, которой будто бы не знают европейцы.
В 1879 году он женился и поступил на службу в министерство путей сообщения. Но он не был создан для департаментской службы: человек горячий и правдивый, он постоянно наживал себе врагов в затхлой инженерской среде. Его помыслы были направлены к народному благу, хотя в ту пору он при всем своем радикализме относился к народу как благожелательный барин. Барин чувствовался в нем на каждом шагу, добрый, великодушный, но — барин. Это лучше всего сказалось в
228
середине восьмидесятых годов, когда он удалился с молодой женою в деревню, купил большую усадьбу и стал — с обычным своим увлечением — лечить, учить и просвещать крестьян. Попытка окончилась крахом, так как он не учел, что милая его сердцу крестьянская община находится во власти кулаков. Он уехал в Петербург и в 1892 году стал издателем журнала «Русское богатство», объединявшего писателей-народников. В этом журнале он впервые выступил в качестве автора. В первой же книжке «Русского богатства» началось печатание его повести «Детство Темы». Повесть была подписана псевдонимом: Н. Гарин (потому что у автора был сын, которого звали Гаря). «Детство Темы» имело огромный успех; столь же сочувственно были встречены следующие произведения Гарина: «Гимназисты», «Студенты», «Деревенские панорамы» и проч. Повесть «Гимназисты», обличающая тогдашний гимназический быт, вызвала бурю среди педагогов: впервые в литературе было с такой резкостью сказано, что гимназия, созданная самодержавием, калечит и развращает детей.
К середине девяностых годов Гарин окончательно разочаровался в народничестве и имел смелость — на пятом десятке — порвать с единомышленниками и перейти в лагерь социал-демократов. Он ушел из «Русского богатства», основал марксистскую газету «Самарский вестник» и стал с той поры сотрудничать в органах легальных марксистов: в «Мире божьем», «Жизни», «Начале» и проч. В 1898 году он совершил большое путешествие, описанное им в очерках «По Корее, Маньчжурии и Ляодунскому полуострову».
Во время русско-японской войны он снова уехал в Маньчжурию корреспондентом. Его корреспонденции с фронта жестоко искажались военной цензурой. Большую роль в его жизни сыграло сближение с Горьким. Горький своими беседами помог ему окончательно утвердиться на революционных позициях.
Революцию 1905 года Гарин встретил с энтузиазмом. Он примкнул к редакции социал-демократического органа «Вестник жизни», где работали Ольминский, Луначарский, Боровский. Но недолго ему пришлось сотрудничать в этом журнале: 27 ноября 1906 года он скончался на редакционном совещании от паралича сердца. Незадолго перед этим он отдал партии большевиков часть своего состояния.
«Он так и умер «на ходу»,— говорит о нем Горький,— участвовал в каком-то заседании по литературным делам, сказал горячую речь, вышел в соседнюю комнату, прилег на диван, и паралич сердца оборвал жизнь этого талантливого, неистощимо бодрого человека».
А. Ф. КОНИ
Подвижники нужны, как солнце. Составляя самый поэтический и жизнерадостный элемент общества, они возбуждают, утешают и облагораживают.
А. Чехов
Когда я познакомился с Кони, он был почетный академик, сенатор, действительный тайный советник, член Государственного совета, кавалер самых больших орденов. Знающие люди в ту пору учили меня, что на конвертах писем, обращенных к нему, я должен будто бы непременно писать: «Его высокопревосходительству». Я так и писал. Из всех моих тогдашних знакомых то был самый именитый сановник. Не просто превосходительство, а высокопревосходительство.
Но пришла революция — и сразу, в какой-нибудь час, все это ушло от него, и в обглоданном войной Петрограде он сделался просто Кони, такой же гражданин, как и все.
И замечательно: ему и в голову не пришло пожалеть о своем благоденственном прошлом, обидеться на революцию, лишившую его всех званий, орденов и чинов. Правительство предоставило ему право уехать за границу; он отказался. Семидесятитрехлетний старик, согбенный дугою, с больными ногами, он взял свои костыльки и пошел, ковыляя, по улицам, в самые дальние концы Петрограда — читать лекции красногвардейцам, курсантам, рабочим в нетопленных, промозглых помещениях, которые носили громкое название клубов. Из-за гражданской войны и блокады эти клубы были так ограничены в средствах, что за двухчасовую лекцию вознаграждали его — да и то не всегда! — ржавой селедкой или микроскопическим ломтиком заплесневелого хлеба. И часто, утомленный в пути, он садился отдохнуть на чугунную тумбу или на ступени закрытой лавчонки, положив возле себя костыльки, и не обижался, когда сердобольные женщины — это бывало не раз! — покушались подать ему милостыню.
Помню, на Невском двое красногвардейцев благодушно сказали ему:
— Ах ты, дедушка. Ползешь на четырех? Ну ползи, ползи, бог с тобой!
230
Это нисколько не раздражало его. То, что он написал в своем известном письме к Луначарскому, мы, встречавшиеся с ним в эту пору, слышали от него очень часто. «Ваши цели колоссальны,— говорил он в письме.— Ваши идеи кажутся настолько широкими, что мне, большому оппортунисту, который всегда соразмерял шаги соответственно духу медлительной эпохи, в которую я жил,— все это кажется гигантским, рискованным, головокружительным... Но если власть будет прочной, если она будет полна внимания к народным нуждам... что же, я верил и верю в Россию, я верил и верю в гиганта, который был отравлен, опоен, обобран и спал. Я всегда предвидел, что, когда народ возьмет власть в свои руки, это будет совсем в неожиданных формах, совсем не так, как думали мы, прокуроры и адвокаты народа. Так оно и вышло» 1 .
Потому-то уже в самые первые месяцы нового, советского режима он без всяких колебаний и оглядок нашел «свое место в рабочем строю» и встал в ряды безвестных «просвещенцев», отдавая все свои огромные знания и убогие стариковские силы делу строительства новой культуры и, так как его талант не угас, вскоре стал одним из популярнейших лекторов в городе. Приближаясь к девятому десятку, этот больной и переутомленный старик завоевал себе новое имя, сделал новую карьеру.
В начале двадцатых годов в Петрограде уже не было такого учреждения, куда не приглашали бы его выступить с лекциями. Оба университета, всевозможные техникумы, школы, курсы, научные и просветительные общества, клубы, больницы, библиотеки, дома просвещения, музеи, и Пролеткульт, и Дом искусств, и Балтфлот — всюду он выступал с величайшей охотой и с неизменным успехом. Читал о Пушкине, о Льве Толстом, о Пирогове, о воспитании детей, о перевоспитании преступников, об этике общежития и, конечно, о своем любимом человеколюбце Гаазе. У него было великое множество тем, но о чем бы он ни читал, всякая его лекция звучала как моральная проповедь, всякая упорно твердила о том, как прекрасна человеческая совесть, сколько счастья в служении добру. О чем бы он ни говорил, в каждой лекции слышался один и тот же неизменный подтекст:
Напутствовать юное хочется мне поколенье,
От мрака и грязи умы и сердца уберечь.
__________________
1 Цит. по вступительной статье С. Волка, М. Выдри, Л. Муратова к восьмитомному Собранию сочинений А. Ф. Кони, т. 1. М., 1966, с. 24.
231
Голос у него был тогда слабый, стариковский, простуженный, но слушали его с таким жадным вниманием, что шепот его доходил до самых далеких рядов.
До чего любили его слушатели, видно хотя бы из того, что в 1921 году в день его рождения к нему пришла делегация от них и поднесла ему белый хлеб — драгоценность в те годы почти легендарная. Это так растрогало и взволновало его, что он тогда же заявил с дрожью в голосе, что считает этот маленький хлебец одной из лучших наград, какие он когда-либо получал в своей жизни.
Учитель Семен Михайлов (Ярославская обл.), прочтя в одном из предыдущих изданий мои воспоминания об Анатолии Федоровиче, прислал мне такое письмо:
«Я один из немногих оставшихся в живых студентов Института живого слова. Я хорошо помню, что некоторые из нас, слушателей литературно-творческого отделения, с нетерпением подстерегали момент, когда в коридоре в распахнутой шубе, с неизменными своими костылями появится Анатолий Федорович Кони. Тогда мы (три-четыре человека) уходили из своей аудитории и шли к «ораторам». Там, буквально разинув рты, мы слушали Кони. Уважение к нему было безгранично. Он не пользовался никакими конспектами, не употреблял никаких междометий, сидел с полузакрытыми, порою совсем закрытыми глазами и говорил то тихо, то очень громко. Когда он рассказывал о старых судебных процессах, он — я уверен в этом — забывал, что перед ним студенты двадцатых годов, и заново переживал то, что пережил раньше».
«Иногда он водил меня в свою библиотеку,— вспоминает в письме ко мне близко знавшая его художница В. Погорелко (Владимир).— Там стоял письменный стол его матери, перевезенный из Москвы, с недопитым стаканом чая. Правда, чай уже давно испарился. На этот стол Анатолий Федорович клал каждый новый том своих сочинений, как только этот том выходил из печати, и весь стол был уже завален книгами. Мать он очень любил, и смерть ее была для него самым большим горем в его жизни».
С начала революции и до своей последней предсмертной болезни Анатолий Федорович, по подсчету друзей, прочитал около тысячи лекций! 1
В 1921 году ему стало легче работать: по ходатайству студентов Наркомпрос предоставил ему (правда, ненадолго) лошадь
____________________
1 «Памяти Анатолия Федоровича Кони. Труды Пушкинского дома». Л.- М., 1929, с. 74.
232
и бричку. Кучер этой брички, послушав одну из лекций своего седока, стал посещать их при всякой возможности и, по словам Кони, сказал ему как-то с высоты своих козел: — Ты, брат, я вижу, свеча! (Он произнес по-церковнославянски: свеща!) У меня сохранилось около сотни писем и записочек Кони, хорошо рисующих и его колоссальный, воистину титанический труд, и бытовые условия, в которых он тогда жил и работал. В это время он жил уже не на Невском, где я познакомился с ним, а на Надеждинской улице (ныне улица Маяковского).
«Дорогой Корней Иванович!..— писал он мне в ноябре 1925 года.— Не могу посетить Вас, ибо совсем «обезножел» и лишь сижу иногда у крыльца, причем мои домашние смеются, что я пребываю в «Швейцарии» (в Швейцарии, так как внизу проживал его бывший швейцар, с которым он был издавна дружен.— К. Ч.) — быть может, заглянете? 13 октября исполнилось 60 лет моей служебной, общественной и писательской деятельности. Пора бы и на боковую...
Ваш преданный
А. Кони».
К нему в дом незадолго до этого переехала его старая приятельница Елена Васильевна Пономарева, очень преданный ему человек. Она была когда-то богачкой, чуть ли не миллионершей, и под влиянием Анатолия Федоровича пожертвовала большую часть своих денег на постройку в Харькове Народного дома.
В 1913 году я был у нее вместе с Кони в ее большой квартире на Фонтанке. Она прислала за ним свою карету. Он читал у нее широкому кругу друзей и петербургских юристов свои (еще не появившиеся тогда в печати) «Воспоминания о деле Веры Засулич» и о крушении царского поезда на станции Борки. Собралось человек пятьдесят. Всех угостили полуночным ужином, за которым в честь Анатолия Федоровича было поднято много бокалов и сказано много речей.
Тогда в Елене Васильевне я видел богатую светскую даму, хозяйку большого салона; теперь она превратилась в хлопотливую, очень подвижную старушку, всецело посвятившую себя заботам об Анатолии Федоровиче. Когда, бывало, ни подойдешь к дверям его квартиры (на втором этаже), услышишь экзерсисы и гаммы, исполняемые на разбитом пианино неумелыми детскими пальцами. Это Елена Васильевна дает уроки музыки кому-нибудь из соседских ребят — за самую мизерную плату, ради того, чтобы приобрести для Анатолия Федоровича яблоко или ста-
233
кан молока. Самое имя его «Анатолий Федорович» она в разговоре со всеми произносила особенным голосом, с благоговением и радостью, словно в этом имени для нее воплотилось все благородное, человечное, что только есть на земле.
Так как у Кони не было телефона и он мог общаться с друзьями лишь при помощи писем, она охотно брала на себя обязанности его секретаря и рассыльного. Многие из тех писем Анатолия Федоровича, которые сейчас передо мной на столе, были принесены мне Еленой Васильевной. Я уже лет двадцать не перечитывал их, и теперь они по-новому взволновали меня.
В то время он еле дышал от болезней; в одном его письме говорится:
«Я страдаю сильнейшим бронхитом и прежними болями в старом переломе бедра...»