61292.fb2
На рождество детям принесли из старокрымского леса можжевельник, и они украсили его самодельными игрушками. Усевшись за дребезжащее пианино, Александр Афанасьевич сыграл марш Шуберта, и дети парами приблизились под марш к «елке». Ввиду траура танцев не было. Невольно вспомнилось празднование рождества в Ялте, «когда все было благополучно». Возбужденные, празднично одетые дети толпились тогда у запертых дверей гостиной, пока двери внезапно не раскрывались перед ними, чтобы впустить в «мавританскую комнату». Сверкая пламенем свечей и золотом украшений, стояла там высокая ель. После раздачи подарков начинался детский бал. Бабушка Наташа — миниатюрная старушка с голубыми глазами и белоснежной сединой под обшитой стеклярусом черной наколкой — играла польку «Папийон». Ее сменяли за роялем одиннадцатилетний сын покойной Вали — Коля Чемберджи — и Александр Афанасьевич. Он обычно играл вальсы из «Фауста» и «Раймонды».
После праздников стеснившееся в маленьком доме семейство возвратилось к трудовой жизни. В руках Варвары Леонидовны и девочек замелькали спицы. Они вязали напульсники, носки и жилеты — все это отсылалось на передовые позиции. — Александр Афанасьевич непрерывно писал. Окончив еще до рождества «Песнь армянского дружинника», он подготовил ее к изданию в пользу жертв войны. Затем, имея в виду ту же цель, он приступил к сочинению «Марша на казачьи темы». Композитор завершил его в Судаке, куда вместе с семьей вернулся в марте 1915 года.
В саду цвел миндаль. Розовые и белые миндалевые деревья спускались со склонов близлежащих холмов. Их аромат усиливался к вечеру, когда на блекнущем небе разгорались звезды. Гармонируя с вечерним пейзажем, из открытых окон кабинета доносились звуки «Татарской колыбельной». «Я ужасно счастлив, — писал композитор Жоржу Меликенцову, — что попал опять в свою рабочую комнату, откуда могу среди занятий созерцать любимую судакскую природу…»
Но пришли известия о бедствиях турецких армии, достигших весной 1915 года неслыханных размеров, и отвлекли творческую мысль Спендиарова от лирики. Летом того же года он написал на слова армянского поэта Иоаннисяна оду «К Армении». В августе он выехал в Москву. Сочувствие русской интеллигенции к бедствиям «братьев-армян» выразилось в организации «армянской недели». Как рассказывает профессор А.Л. Чижевский, тогда студент Московского университета, во время этой «недели» были выставлены картины армянских художников, выступали поэты, писатели и критики, устраивались концерты армянских композиторов. Бунин и Айхенвальд говорили о литературе Армении, Брюсов читал посвященные Армении стихи, Вячеслав Иванов — свои переводы армянских поэтов. 9 августа в театре «Эрмитаж» состоялся симфонический концерт Спендиарова. Судя по письму Л.Е. Мазирова к дочери, концерт этот прошел с большим успехом и вызовам не было конца. По свидетельству профессора Чижевского, Спендиаров выступал также с сольным номером в зале Политехнического музея.
Все свободное время Александр Афанасьевич проводил в Комитете помощи жертвам войны с Турцией. Там он и встретил впервые известного уже тогда художника Мартироса Сергеевича Сарьяца — автора обложки к его «Песне армянского дружинника».
Почувствовав к художнику доверие, Спендиаров посвятил его в тайны своей творческой жизни, полной сомнений и исканий. «Незадолго до этого, — рассказывал Мартирос Сергеевич Сарьян, — я познакомился с русским композитором Гречаниновым, и тот сообщил мне, что собирается писать оперу на сюжет поэмы Ованеса Туманяна «Ануш». Я сказал об этом Александру Афанасьевичу, желая задеть его патриотическое самолюбие, и, по-видимому, добился цели».
Спендиаров твердо решил ехать в Тифлис. Он хотел дать там концерт в пользу жертв войны. К тому же к его давней мечте — послушать на месте кавказские напевы — прибавилась теперь настоятельная необходимость встретиться с поэтом Туманяном. Александр Афанасьевич рассчитывал выехать в Тифлис вскоре по возвращении в Судак. Но новое семейное горе нарушило его планы: 3 сентября умерла Наталья Карповна. Ее смерть наступила скоропостижно. Возвратившись после однодневной поездки к знакомым, девочки застали ее в гробу. Александр Афанасьевич ни на шаг не отходил от покойницы. «Все, кто ее знал, сердечно любили ее за ее удивительную душевную мягкость и доброту», — писал Спендиарову его верный друг Жорж Меликенцов. «Я горжусь тем, — отвечал ему в письме Александр Афанасьевич, — что решительно во всех сочувственных телеграммах и письмах, полученных мною, отмечается ее беспредельная доброта, кротость и ласковость…»
В Тифлис Спендиаров приехал в конце февраля. На вокзале среди встречающих он увидел композитора Романоса Меликяна, знакомого ему еще по Петербургу. Чуть ли не на следующий день, сопровождаемый Меликяном, Спендиаров отправился в странствие по азиатской части города. С тех пор это повторялось почти ежедневно. Вероятно, во время этих странствий, когда он слушал в кофейнях игру народных музыкантов, пришла ему в голову мысль соединить звучание различных инструментов. На первом же заседании Армянского музыкального общества, устроенном в ознаменование его приезда, композитор обратился к своим тифлисским коллегам с призывом создать восточный оркестр[56]. Привычной заботой о любимом искусстве звучали его слова, просто и искренне было высказано им обещание отдать все свои силы Армянскому музыкальному обществу. Та же сердечная простота, удивившая новых знакомых композитора, прозвучала и в его ответном слове на банкете, устроенном после его авторского концерта.
Непрерывные банкеты, концерты в музыкальном училище, в семинарии[57] не мешали, однако, общению Спендиарова с Туманяном. Их встречи начались с первых же дней пребывания композитора в Тифлисе. Происходили они в кабинете поэта. Там у столика из черного дерева стояла пестрая тахта, за стеклами книжных шкафов были изображения заморских птиц. Александр Афанасьевич заинтересовался сперва поэмой «Ануш», и у поэта и композитора даже зашла речь о поездке в Лори, на место действия будущей оперы. Но, внимательно проштудировав поэму, Спендиаров понял, что ее образы не захватывают его.
Тогда он заинтересовался легендой «Парвана» — о прекрасной царевне, утонувшей в озере из собственных слез. Подхватив брошенные где-то композитором слова о желании использовать сюжет легенды для оперы, корреспондент «Кавказского слова» поспешил сообщить их тифлисской публике. Его заметка вышла чуть ли не в тот самый день, когда композитор признался Туманяну, что в легенде «негде развернуться» и что сюжет ее кажется ему «слишком лиричным». Он просил Ованеса Фаддеевича расширить некоторые места в легенде и присочинить к ней несколько стихотворных строк. Но, угадав, к чему тяготеет композитор, поэт предложил его вниманию другое свое произведение — историческую поэму «Взятие крепости Тмук».
«Спендиарову она сразу очень понравилась, — пишет в своих воспоминаниях дочь поэта Нварт. — Вскочив с места, он воскликнул: «Вот это другое дело! Это именно то, что мне нужно!» — и, воодушевленный, стал ходить по комнате. Он попросил Туманяна читать ему строчку за строчкой. Особенно понравился ему запев в ашугской форме… Шагая из угла в угол, он громко декламировал «Эй, парон-нэр!»[58], а затем останавливался и, обернувшись к Туманяну, нетерпеливо спрашивал его: «Ну, а как Дальше, парон Ованес, как дальше?»
Поэт и композитор встречались теперь ежедневно. Они набрасывали эскиз сценария. Образ князя Татула показался композитору недостаточно отчетливым. Он попросил Туманяна написать для Татула несколько песен. Воодушевление его не оставляло. Слушая еще и еще раз поэму, Спендиаров прохаживался по комнате, разговаривая с самим собой: «Трон шаха, драконы… песнь ашуга… Замечательно!..»
«Его интересовала историческая сторона поэмы, — пишет далее Нварт Туманян. — Поэт отыскивал необходимые ему (Александру Афанасьевичу) книги, находил нужные места, читал, пояснял. Потом они перешли к выбору имени героини. Туманян предлагал имя Гоар, которое, однако, впоследствии, при составлении либретто, было заменено именем Алмаст.
Спендиаров уехал в Крым ликующий. «Восхищение поэмами парона Ованеса Туманяна не покидает меня, — писал он из Крыма родственникам, приютившим его в Тифлисе. — Жажду поскорее приступить к опере на сюжет о тмкабердской княгине».
Врачи обнаружили у Александра Афанасьевича болезнь сердца и предписали некоторые ограничения. И все-таки приподнятое состояние духа не оставляло его[59].
В последних числах ноября композитор вторично поехал в Тифлис. Здесь 3 декабря 1916 года на заседании Армянского музыкального общества он заявил в своем решении писать оперу на сюжет поэмы Туманяна. На том же самом заседании члены правления общества композиторы Армен Тигранян, Спи-ридон Меликян и Анушеван Тэр-Гевондян обратились к собравшимся с просьбой помочь композитору в приискании нужного ему материала.
Пятого декабря на квартиру к председателю общества Тер-Давтяну были приглашены лучшие ашугские ансамбли. В тот же день, во время очередных занятий Спендиарова с Туманяном, певица Тер-Минасян исполнила для композитора несколько армянских песен. Зайдя как-то к Спиридону Меликяну, Спендиаров прослушал в его исполнении мелодичные ширакские песни[60].
Накануне его отъезда был устроен «восточный вечер» в Обществе армянских писателей.
«На этом вечере, — пишет Нварт Туманян, — ансамбль имени Саят-Новы спел и сыграл песни Саят-Новы, ансамбль сазандари — персидские мотивы, маленький ансамбль азиатских сантуристов — курдские и арабские мелодии, затем следовал ансамбль дудукистов Сандро, чиануристов Сурена… В конце певица Тер-Минасян спела народные песни, а Мушег Агаян — цикл «Антуни» и «Дун энглхен»… На следующий день на дом к родственнику Спендиарова были приглашены некоторые ашуги, которых композитор вновь и вновь заставлял играть особенно понравившиеся ему напевы…[61]»
«Славься, первый майский день!»
Тишину зимнего Судака нарушал только шум волн, набегавших на холодный берег. На этом фоне восточные мелодии, записанные на граммофонные пластинки, казались резкими. Особенно поражала слух песня, исполнявшаяся очень высоким тенором, который выделывал на верхах сложные фиоритуры. Ее пел настоящий персидский ашуг — как сказал Александр Афанасьевич девочкам, постоянно торчавшим во флигеле.
Вечером граммофон переносили в гостиную и под лампой-«молнией» собиралось все семейство. Сначала слушали пластинки, затем Александр Афанасьевич читал поэмы и сказки Туманяна.
К началу следующего, 1917 года уютные беседы под лампой-«молнией» сменились тревожными обсуждениями развертывающихся событий. Разговор шел о бесчинствах, которые творились при дворе, об измене военного министра Сухомлинова и участии другого царского министра в «распутинских радениях». Даже детям, внимательно прислушивавшимся к разговорам взрослых, передавалось ощущение какого-то скорого и неминуемого исхода. И все-таки давно предугадываемые революционные события поразили всех своей внезапностью.
В марте начались выборы в Советы. Александр Афанасьевич, проводивший до тех пор время в творческом уединении, не пропускал ни одного собрания[62]. Однажды он вернулся домой взбудораженный. «Папу выбрали кем-то вроде начальника, — поспешила записать его дочь Марина, отмечавшая все новости в своем дневнике. — Правда, папа удивительный человек. Ко всем рабочим он относится как к равным. Папу качали на выборах, кричали «ура».
Назначенный Советом на должность председателя просветительной комиссии, Александр Афанасьевич тотчас же приступил к своим обязанностям. Он аранжировал для хора революционные песни 1905 года Я собрав вокруг себя церковных певчих и старших учеников Судакской начальной школы, стал готовить хор к первомайской демонстрации.
Незабываемо радостный, яркий, солнечный день Первого мая 1917 года! Александр Афанасьевич вышел из дому очень рано, чтобы быть на месте к открытию митинга. Пахло тополем, пылью, прибитой, утренней сыростью. Целыми грудами на базарных лотках лежали пионы… Босой мальчуган в розовой косоворотке раздавал пионы, и они заалели на груди солдат в бескозырках и принарядившейся слободской молодежи.
Длинноволосый студент в очках поднялся на бочку, служившую трибуной, и прочел воззвание Революционного комитета. Затем на бочку стали взбираться студенты, местные учителя, приезжие интеллигенты. Они говорили иногда неумело и даже непонятно, но переполнявшее их чувство свободы, страстное желание поделиться этим чувством передалось слушателям. Потом во главе с Александром Афанасьевичем и его хором толпа с песнями двинулась вниз по шоссе. Обойдя с первомайской демонстрацией окрестные селения, Спендиаров вернулся домой усталый, но не менее возбужденный, чем был утром, когда с запыленным, обожженным солнцем лицом шагал под красными знаменами. Отдохнув немного, он удалился в свой рабочий кабинет, а на следующее утро, поднявшись в гостиную, сыграл и спел сочиненный им в течение нескольких часов «Гимн Первого мая».
На рояле, покрытом индийским покрывалом, стоял букет шиповника. В открытые окна врывался соленый запах прибоя. Разместившись на диване, креслах, подоконниках, дети разучивали под аккомпанемент Александра Афанасьевича его гимн на им же сочиненные слова:
Шестого мая приехала из Петрограда Варвара Леонидовна, ездившая в столицу на похороны отца. Она привезла с собой уйму новостей. «Я видела на балконе дворца Кшесинской необыкновенного человека, — рассказывала она. — По внешности ничего особенного в нем нет — небольшой, рыжеватый, с бородкой, но он, несомненно, обладает огромной гипнотической силой, потому что на площади перед дворцом собираются толпы народа!..»
Разговоры о Временном правительстве, о Керенском, о появившемся в Петрограде «необыкновенном большевике» беспрестанно велись в те дни в спендиаровской гостиной. Александр Афанасьевич обычно отмалчивался, прищурив светлые глаза и задумчиво! поглаживая лысину. Ссылаясь на занятость, он удалялся во флигель, где у него работал «целый штат домашних переписчиков» — то есть дочь его и племянник Коля Чемберджи, длинный, худой подросток! который уже пользовался советами дяди в своих талантливых композициях.
Уткнувшись в нотную бумагу, они выписывали партии для судакского хора, Александр Афанасьевич готовил его к концерту в пользу Народной гимназии[63]. С каждым днем росло число участников хора. Это были слободские девушки с цветами акации в собранных узлом волосах и обгоревшие на беспощадном солнце слободские парни. «Только узнает Александр Афанасьевич, у кого голос есть, тут же на улице подзывает и ведет в школу, где происходили наши репетиции, — рассказывала через десятки лет солистка хора Е.Г. Середа, — простой такой был, за это мы его и любили…»
Своим энтузиазмом Александр Афанасьевич привлек себе в помощь проживавших в то время в Судаке артистов и любителей. «Он всех нас сгруппировал вокруг себя, — рассказывал участник спендиаровского кружка скрипач Л. Радугин. — Сначала у нас не было специального помещения. Но зимой 1918 года в Судаке организовался Ревком, он состоял в большинстве своем из судакских рабочих, и нам предоставили зал ресторана реквизированной гостиницы. Здесь под руководством Александра Афанасьевича была построена сцена. Меня всегда удивляло, как мог он совмещать музыкальное творчество с интенсивной общественной деятельностью. Однажды я спросил его об этом, и он признался, что ему бывает иногда трудно собраться с мыслями. И все-таки, несмотря на энергичную работу в кружке и тяжелые условия гражданской войны, он создал в этот период самое замечательное свое произведение — оперу «Алмаст».
К концу 1917 года завершился первый этап задуманной Спендиаровым работы — запись и отбор музыкального материала. К этому времени надежда на приезд Туманяна, назначенный на лето того же года, была окончательно потеряна. Перед композитором, мечтавшим приступить к сочинению, встал неразрешимый вопрос о либреттисте. Но как-то, наводя справки о больной артистке Эрарской, поселившейся осенью на одной из судакских дач, он узнал, что приехавшая с нею подруга, маленькая женщина с умными, слегка выпуклыми голубыми глазами и рыжеватыми волосами, — московская поэтесса Парнок.
«Это было уже в январе 1918 года, — пишет в своих воспоминаниях Людмила Владимировна Эрарская. — К нам кто-то тихо постучался. Открыв дверь, я увидела человека небольшого роста. Из-под серой фетровой шляпы глядели на меня приветливые глаза в роговых очках. «Здравствуйте, — сказал он, приподняв шляпу и улыбаясь. — Я бы хотел видеть артистку Эрарскую и поэтессу Парнок». Пригласив его войти, я сказала ему, что Софьи Яковлевны Парнок нет дома; Александр Афанасьевич покачал головой: «Ай-яй-яй, как досадно!.. И именно сегодня, когда я окончательно решил познакомиться!»
Продолжая вздыхать, он удобно расположился в кресле и стал с увлечением рассказывать актрисе о программе будущего концерта в пользу недостаточных гимназистов. «В это время вошла Софья Яковлевна. Александр Афанасьевич встал и, идя к ней навстречу, сказал: «Вы даже представить себе не можете, как я рад с вами познакомиться! И то, что вы живете в Судаке именно теперь, когда я мечтаю приступить к работе над оперой, для меня большая удача». Он протянул ей какую-то рукопись и, пока она ее читала, следил за выражением ее лица. «Тема очень интересная», — сказала Софья Яковлевна, отдавая ему рукопись. Александр Афанасьевич оживился: «Так вот, Софья Яковлевна, на эту-то тему я мечтаю сочинить оперу… И теперь все зависит от вас. Я предлагаю вам написать либретто».
С этого дня началось не прекращавшееся в течение всего процесса создания оперы сотворчество композитора и поэтессы. Драматургическая линия, образы героев, ритмический рисунок текста — все обсуждалось совместно.
Поэтесса приходила к Спендиарову ежедневно. Во флигеле было неприютно. Закутанный в пелерину с капюшоном, похожий на кудесника, Спендиаров встречал ее словами: «Не снимайте пальто, Софья Яковлевна, здесь дьявольски холодно!» Горела коптилка. Ее слабый свет едва освещал стоящие у конторки фигуры поэтессы и композитора. В эти дни во флигеле звучала на скрипке яркая музыка вступления к песне ашуга. Затем стали слышаться много раз повторяемые музыкальные фразы самой песни, Еще не наступила весна, а закутанные энтузиасты, переставив ночник на пианино, уже распевали вновь рожденную арию:
Жизнь становилась все жестче. Запас дров и керосина, заготовленный осенью 1917 года, подходил к концу. Совершенно исчезли из продажи спички. Отсутствие даже элементарных условий для работы заставило композитора, всегда изолированного от хозяйственных забот, обратить на них сугубое внимание. Он изобрел способ «экономической топки печек» и педантично обучал ему домочадцев. В его компетенцию входили также коптилки, сделанные из банок и пузырьков, и зажигалки. Конструкции этих зажигалок он всерьез обсуждал с судакскими слесарями.
И все-таки ничто не могло остановить ход его работы. После горячей арии ашуга появились на свет две пленительные песни девушек-вышивальщиц. Спендиаров сочинил их весной 1918 года, памятной судачанам бурными событиями и чуть ли не ежедневной сменой власти.
Уже давно ходили слухи об оккупации немцами юга России. Но за пять дней до их прихода в Судак обрушились на местечко курултайцы[64]. Вооруженные ножами, вилами, кольями, они шли потоком через цветущие сады, преследуя большевиков, не успевших укрыться[65]. Хозяйничали они день, два… На третий их обратила в бегство кучка увешанных гранатами «анархистов», которые откололись от своей банды, чтобы попытать счастье на судакских дачах. Пьяные, душистые от выпитого одеколона, с пальцами, унизанными награбленными кольцами, «анархисты» преследовали курултайцев по тем же цветущим садам.
А через два дня пришли немцы. Полностью игнорируя все попытки немецкого командования сблизиться с именитыми судачанами, Спендиаров продолжал свою работу. «Бывало, придет к нам на террасу, — рассказывала Людмила Владимировна Эрарская, — усядется на диван и, не сводя глаз с открывающегося перед нами вечернего пейзажа, говорит с широкой улыбкой: «А ну-ка, Софья Яковлевна, займемся-ка двумя делами: будем работать и любоваться закатом».
Подготавливался первый акт. Прежде чем приступить к его сочинению, композитор устроил просмотр уже написанных отрывков. «Хор исполнил песни девушек, а Марина — арию ашуга из оперы «Алмаст», — пишет в своих воспоминаниях Е.А. Герке. — Несмотря на то, что слушателей было немного и все они состояли из близких знакомых, волнение в доме началось еще накануне. Заметно волновался и Александр Афанасьевич. Шли последние репетиции. Александр Афанасьевич со строгим лицом слушал пение хора и Марины и был особенно требователен… В день концерта он давал указания, как расставить стулья, где расположиться хоровым исполнителям. Мы деятельно старались придать Марине взрослый вид. Сначала пел хор, потом Марина. Аккомпанировала учительница музыки детей Е.Н. Левицкая, тай как у Александра Афанасьевича болел палец. Он стоял у стены между исполнителями и слушателями весь поглощенный звучанием музыки».
Приступая к планомерной работе над оперой, композитору не надо было как-то особенно сосредоточиваться и что-то менять в образе своей жизни: он уже жил в ее сфере. В длинной цепи одинаковых подчиненных определенному порядку творческим дней пришли незаметно и те дни, когда из флигеля стали доноситься речитативы шаха и его вождей, величественная ария персидского деспота и бесконечно повторяемая музыка «Персидского марша».
Наступившая жара отнимала энергию даже у самых юных обитателей дома, а Александр Афанасьевич все писал, стоя у конторки, останавливаясь временами, чтобы напеть записанное или, «придвинув к себе прозрачную вазочку, жадно вдохнуть аромат роз.
В обеденное время за ним посылали детей. Они барабанили в окно и кричали: «Папа, обедать!» Он обращал на них невидящие глаза и, только когда вся семья была уже в сборе, появлялся на лестнице террасы — в чесучовом костюме, чистенький, прохладный, со светлым лицом, обращенным к морю.
Никто не замечал у него творческих мук, обычно вызывающих раздражение против самой маленькой помехи. Продолжая напевать сочиняемую музыку, он подавал карандашик четырехлетней дочери и, кротко подчиняясь ее требованию, рисовал ей лошадку[66].
Затем он снова приступал к работе: писал, стоя у конторки, проверял на скрипке написанное или, подсев к пианино, играл — то тихо, то с сотрясающей его тело мощью. Иногда он вдруг прекращал всякую деятельность и, опустив голову на грудь, медленным движением поглаживал лысину. Внешне спокойный, он бродил по комнате, останавливаясь около вазы с черешнями, заменявшими ему папиросы. Затем он выходил на терраску и, щуря глаза, смотрел на море.
Вся его жизнь была подчинена непрерывному творческому процессу. Находясь в обществе семьи, он обычно сохранял молчание отшельника. Но бывали случаи, когда, поднявшись на террасу в возбужденном состоянии духа, он говорил очень много и порою невпопад, так как словоохотливость появлялась у него не от потребности принять участие в разговоре, а под влиянием радости от музыкальной удачи.
Домочадцы засыпали под его музыку и просыпались с нею. Композитор оставался во флигеле до поздней ночи. Один за другим гасли ночники в большом доме. Звезды казались ярче, становился явственнее звон цикад, в зарослях петуний разгорались светлячки. Спендиаров бодрствовал. Закрыв глаза и тихонько себе аккомпанируя, он пел слабым, сипловатым, но необычайно проникновенным голосом:
Поздняя осень застала композитора за сочинением «Молитвы персов». Целыми днями сидел он за фис| гармонией, извлекая из нее глубокие звуки органа.
Весь облик Александра Афанасьевича гармонировал в то время с сочиняемой им музыкой: сосредоточенный взгляд был обращен в себя, строгие черты сохраняли торжественное выражение.
В двадцатых числах ноября первый акт был закончен. В доме царило праздничное настроение. Приходили гости. Найдя себе партнера, Александр Афанасьевич играл с ним в четыре руки «Персидский марш», таинственно пригибаясь к клавишам на трио и яростно нападая на них в фортиссимо финальной части.
Постепенно непривычный праздный образ жизни начал тяготить композитора. И в то же время он откладывал со дня на день начало работы над вторым актом. Устав от длительного творческого напряжения, он долго не мог найти в себе новые силы, чему способствовала и окружающая обстановка, которую он не замечал в период сосредоточенной работы. Уже появились признаки приближающегося голода, вызванного неурожаем и долгим хозяйничаньем немцев в Крыму, все ближе подходила гражданская война, и, пробуждая тревогу за особенно необходимый ему теперь завтрашний день, начиналась эпидемия сыпного тифа.
Ворча и охая, композитор бесцельно бродил по дому, придираясь к каждой мелочи. Упадочническое настроение привело его к потере веры в собственный талант. Желая почерпнуть ее в поощрении, он играл отрывки из первого акта оперы у знакомых, жадно ловя их похвалу.
«Вчера ко мне доносилась музыка «Алмаст», которую Вы играли и пели внизу, — писала ему Софья Яковлевна, всегда старавшаяся поднять в нем настроение, — и мне было очень грустно, что я не могу спуститься вниз и послушать как следует. Чем больше я слушаю «Алмаст», тем больше она меня пленяет. Мне очень грустно, что в Судаке нет ни одного человека, чьим мнением Вы могли бы дорожить как музыкант. Я уверена, что будь подле Вас кто-нибудь из Ваших собратьев по искусству, Вы бы сразу воспряли духом и, наконец, уверовали бы в то, что Вы можете написать настоящую, превосходную оперную музыку…»
Душевное возрождение, явившееся результатом длительного отдыха, пришло к композитору незаметно для окружающих. Казалось, еще только вчера он был удручен и, возвращаясь с репетиции хора, по-стариковски опирался на палочку. И вдруг во флигеле энергично зазвучали «Две песни девушек», а затем стало слышаться расплывчатое импровизирование, постепенно уточняющее контуры новой музыки.
Сделались более частыми встречи композитора с поэтессой. Сидя у конторки, они лихорадочно меняли строфы либретто в угоду музыкальному образу честолюбивой княгини. Летом началось разучивание с дочерью ариозо Алмаст. В кабинете было душно. Нестерпимо тянуло к морю. Следуя указаниям отца, дочь пыталась придать своему детскому голосу трагическую напряженность. Композитор подпевал ей то тихонько, то громко, стараясь заразить ее своим исполнительским темпераментом, достигавшим необычайной выразительности в роковом пророчестве «Джан гюлюм»:
Никогда еще в Судаке не было такого количества праздных людей, как летом 1919 года. Отмечая бурное наступление белой армии, они проводили время в увеселениях. Всюду звучали модные песенки Вертинского, салонная цыганщина, аргентинское танго.
Пользуясь скоплением денежной публики, Спендиаров усилил концертную деятельность кружка[68]. Просветительная комиссия уже давно не существовала, но композитор продолжал обучать судакских рабочих искусству и даже мечтал создать для них музыкальную студию. «Подумайте только, — говорил он Л.В. Эрарской, — еще недавно мы могли наслаждаться только щами, приготовляемыми для нас Катей Середой, а теперь мы слушаем со сцены ее чудесное пение!»
Готовясь к концертам, он занимался с солистами дома. В сумерки, стараясь быть незаметной, проскальзывала к нему во флигель Катя Середа. Пряча грубые руки под парадной шалью, она становилась у пианино и сосредоточенно слушала драгоценные для нее замечания композитора.
Общение Спендиарова с судакскими бедняками и вошедшая в круг его обязанностей посильная помощь им стали в то время для композитора делом привычным. Нередко можно было видеть его возле слободских домишек.
Однажды утром он встретил по дороге в местечко Софью Яковлевну Парнок и Людмилу Владимировну Эрарскую. «Увидев нас, — пишет в своих воспоминаниях артистка Эрарская, — Александр Афанасьевич смутился и весело сказал: «Откедова это вы так рано?» — «Мы-то оттедова, — строго ответила ему Софья Яковлевна, указывая на почту, — а вот вы откедова? Вы ведь обещали мне по утрам работать над оперой!» Не спеша Александр Афанасьевич вынул из бокового кармана записную книжечку и прочел нам длинный список «неотложных дел», подлежащих завершению, чтобы «со спокойной совестью» снова засесть за оперу. Надо было помочь многодетной семье купить корову, навестить больную ученицу, призреть старую татарку…»
Было чудесное душистое утро. С вершины холма, заросшего полынью и розовым вьюнком, доносилось женское пение в два голоса: «Ты, родимая моя матушка, в день денная моя печальница…»
«Дочитав список, — вспоминает далее Людмила Владимировна, — Александр Афанасьевич взглянул на нас своими светлыми, детскими глазами и сказал: «Ну что, Софья Яковлевна, вы теперь поняли, что ради этих дел стоило ненадолго отложить работу над оперой?» Софья Яковлевна молчала. Заметив, что в глазах ее не осталось и тени укоризны, Александр Афанасьевич улыбнулся и, распрощавшись с нами, зашагал по дороге».
Спендиаров дописывал второй акт оперы «Алмаст», когда шли кровопролитные бои на льду Сиваша. Над третьим актом он работал с огромными перерывами. События, ведущие к концу гражданской войны, убыстрялись и уплотнялись с каждым часом. Смерть вошла в быт: только вчера, вынув из сундука фрачные брюки, Александр Афанасьевич отдал их участнику любительского спектакля, не забыв упомянуть, что в последний раз он выступал в них в тифлисском концерте; а назавтра участник любительского спектакля покоился в гробу, сраженный шальном пулей.
Осенью, приложив ухо к земле, можно было услышать грохот орудий. Отступившие было к северу части Красной Армии снова приблизились к Крыму. Бои шли на Перекопском перешейке. После падения укрепленной полосы за Перекопом началась паническая эвакуация белых. По дорогам затарахтели подводы. Кучи выброшенных «колокольчиков»[69] разносились осенним ветром.
Дня через два в Судак вошли бойцы Красной Армии.
В рваных шинелях, с винтовками, болтавшимися на веревках, красноармейцы группами ходили. По судакским дорогам, добродушно разглядывая прохожих.
Двое из них, назвавшиеся квартирьерами, реквизировали кабинет Александра Афанасьевича под квартиру военкома бригады. Вскоре пришел и сам комиссар. Это был мужественный широкоплечий молодой человек с тяжелой маршевой походкой. Скользнув взглядом по пианино, скрипке и рукописям, он надвинул фуражку на гладкий лоб и, решительным движением затянув кожаный пояс, отказался от рабочей комнаты музыканта. Извинившись, он хотел уйти, но Александр Афанасьевич, тронутый уважением юноши к искусству, предложил ему поместиться в маленькой комнате рядом с кабинетом.
Он не отпускал его от себя весь вечер, радуясь ему, как некоему открытию, окончательно укрепившему его мысли и чувства. С готовностью удовлетворяя любопытство молодого человека, он рассказал ему о себе, о своей композиторской деятельности, после чего усадил его рядом с собой и сыграл самое весеннее из своих сочинений: восточный романс «К розе».
У комиссара Валентина Викентьевича Орловского был красивый бас. Александр Афанасьевич, постоянно искавший исполнителей для арий из «Ал-маст», воспылал надеждой найти в нем Надир-шаха. Можно представить себе удивление домочадцев, когда из флигеля, где находились композитор и комиссар, раздалось арпеджио, распеваемое громким юношеским голосом.
Дружба композитора и комиссара крепла с каждым днем. Между тем музыкально-просветительная деятельность Спендиарова, начатая в 1917 году и не прекращавшаяся в течение всей гражданской войны, вновь получила общественное признание. Композитор был назначен председателем Судакского секретариата Феодосийского отделения работников искусства и сразу же приступил к созданию Музыкальной студии.
«Ему не нужно было как-то по-особенному, болезненно врастать в советскую действительность, — пишет в своих воспоминаниях генерал Орловский, — он был готов с первых же дней служить Революции».
Возвращаясь с концертов-митингов, где после выступлений ораторов управляемый им хор пел «Интернационал», композитор призывал к себе комиссара и в беседах с ним старался постичь трудную действительность, из которой во что бы то ни стало надо было создать прекрасную жизнь.
«Мы могли говорить с большой откровенностью и прямотой на любую тему, — пишет в тех же воспоминаниях генерал Орловский. — Говорили о происках Антанты, о борьбе с бандитизмом, о продовольственном положении страны, но чаще всего о культуре, о том, какую огромную работу придется совершить советской власти в области культурной революции. Своим пытливым умом он проникал во все подробности программы советского строительства»[70].
Обыкновенно беседы кончались разговором о музыке. «Вспоминается, с каким вниманием он выслушивал замечания после проигрывания фрагментов оперы, — пишет далее Валентин Викентьевич. — В моменты вдохновения внешний мир для Александра Афанасьевича как бы не существовал. Он забывал про еду, мог разговаривать с Мариной, думая, что говорит с Татьяной… Выведенный общими усилиями из этого состояния, он начинал свои страстные нападки на собственность, которая, по его мнению, мешала всю жизнь его творческой деятельности…»
Все теперь встало на свое место, и можно было спокойно взяться за оперу.
Возвращаясь по вечерам домой, комиссар еще издали слышал музыку. В окошке, о которое билась раскачиваемая норд-остом ветка вьющейся розы, видна была фигура Спендиарова, закутанная в «плащ алхимика». Комиссар прислонялся лбом к стеклу. От мощных ударов пальцев композитора по клавишам сотрясались очки. Оставив пианино, Спендиаров подходил к похожей на аналой конторке и, вооружившись острым карандашом, наносил на бумагу таинственные знаки. Боясь нарушить священнодействие, комиссар осторожно открывал скрипучую дверь своей комнаты и садился у горящей печки. Некоторое время он еще слышал сквозь стенку мягкие лирические мелодии, сменяющиеся «бурными порывами неведомых напевов», потом все смолкало. Со скрежетом поворачивался ключ в замке, раздавались мягкие шаги по гравию, стук в дверь и милый, учтивый голос, приглашающий комиссара «наверх, к дамам».
Основным качеством Александра Афанасьевича было чувство справедливости. Потому и различного рода трудности он принимал как естественные для переживаемого времени. Даже арест его, происшедший по недоразумению и длившийся три дня, не вызвал у него горечи. «Торопясь приветствовать Александра Афанасьевича в день выхода его из тюрьмы, — досказывала Людмила Владимировна Эрарская, — мы ожидали встретить его усталым, посеревшим, удрученным. Каково же было наше удивление, когда, пустившись со ступенек террасы, на которой расположились сопровождавшие его от самой тюрьмы слободчане, он подошел к нам беленький и невозмутимый, точно переживаемое нами всеми событие вовсе не коснулось его».
Все с тем же легким, открытым сердцем Спендиаров вернулся к общественной деятельности: он занимался со студийцами, выступал на концертах-митингах. Как вспоминает Л.В. Эрарская, однажды после «Хайтармы», сыгранной им на «бис», кто-то из публики крикнул: «Ну, а теперь валяй «Яблочко»!»
Начались трудности с питанием, классы перестали отапливаться. Продолжая работать в студии, Александр Афанасьевич старался поднять дух учеников и педагогов, а особо нуждающимся выхлопатывал пайки. Но пришло время, и все его усилия оказались тщетными. Жизнь поселка была парализована голодом, тяжко обрушившимся на Судак.
Первые ощущения его появились летом 1921 года. Запах готовящейся пищи стал отвлекать композитора от творческих мыслей. Особенную прелесть приобрел вкус хлеба. В кармане его потертого бархатного пиджака были припасены сэкономленные за обедом сухие корки, которые он грыз во время работы.
Лето выдалось засушливое, поэтому пугала зима[71]. Необходимо было найти какой-то выход. Однажды композитору пришла в голову мысль заняться всей семьей ловлей крабов. «У них вкуснейшее, питательнейшее мясо!» — говорил он вполне серьезно, несмотря на дружный хохот, которым были встречены его слова. Идея сбора шампиньонов и других дикорастущих «предметов питания» была тоже забракована, так как ее уже давно реализовали судакские мальчишки. Оставалась надежда на корову. Ежедневно командируя дочерей за травой, Александр Афанасьевич и сам время от времени приносил ей крохотные пучки сухой люцерны.
Наконец пришел настоящий, достойный композитора выход. Спендиаров был приглашен в Симферополь на авторский концерт, что вызвало в экспансивном семействе бесконечные толки. Оно надеялось обеспечить гонораром Александра Афанасьевича чуть ли не весь Судак!
Композитор выехал в Симферополь в двадцатых числах сентября, и только через месяц, когда обеспокоенная его долгим отсутствием Варвара Леонидовна ввергла весь дом в паническое настроение, в ворота въехала подвода, на которой рядом с исхудавшим гастролером трясся пятипудовый мешок муки.
Не было конца радостным приветствиям и обгоняющим друг друга вопросам! Спендиаров отвечал на них как-то мимоходом. Он был увлечен рассказом об игре оркестра[72].
Надо ли говорить о состоянии Александра Афанасьевича, когда на следующее утро он обнаружил, что привезенный им мешок муки похищен!
В тот же день он вступил в ряды самоохраны. Необходимо было объявить беспощадную войну грабителям. В старом пальто, висевшем на его исхудалой фигуре, в надвинутой на очки фуражке он ходил с боевой дружиной по ночным дорогам, то и дело отставая из-за тяжести берданки и спадающих с ног калош.
Ходил он и в лунные и в безлунные ночи, мимо покинутых дач без оконных рам и дверей, мимо унылых заборов с остовами пружинных матрацев, прикрывавших вместо похищенных на топливо вороте въезды в безмолвные сады.
В ночном освещении, на фоне темного моря картина запустения казалась фантастической. Спендиаров шел, напевая в такт шагам музыку «Сцены пиршества», которую дорабатывал в эти самые мрачные месяцы голодного года.
Быть может, не оставлявшее его в тяжелое время вдохновение и помогло композитору преодолеть все испытания.
Покинув кабинет, где плюшевая мебель и черные библиотечные шкафы покрылись дымчатым слоем сырости, он превратил в свою рабочую комнату спальню. И там тотчас же зазвучала пиршественная музыка.
Изможденный, посиневший от холода, от которого не спасали ни самодельные боты, ни теплая кофта Варвары Леонидовны, накинутая поверх пелерины, композитор играл с неистощимым жаром.
Он был на удивление спокоен и даже весел. Летом, когда на опустевшем птичьем дворе еще бродил красногорлый индюк, композитор следовал за ним по пятам, подражая его походке и злобному клекоту. Он передал все это в музыке «сцены шута». Исполняя ее младшим детям, так как их непосредственное восприятие было лучшей проверкой правдивости образа, он изображал затем самого шута — «Индейского петуха», распластав полы пелерины и по-птичьи переставляя ноги.
Композитор был страстно увлечен пляской Алмаст, в которой старался передать кульминацию трагического образа княгини. Он ее сочинял все время: за обедом, когда, неожиданно запев, отталкивал от себя тарелку, или ложась спать. Потом дни и ночи раздавалась спотыкающаяся тема пляски пьяных воинов, перешедшая в зловещую музыку «Измены». Не оставалось уже ни одного мгновения для житейских раздумий и даже для ощущения болезни, которая постепенно охватывала хрупкий организм композитора и, наконец, свалила его с ног.
Отсутствие очков придавало глазам Александра Афанасьевича настороженное выражение. Он лежал в затихшей спальне у зеркального шкафа. В зеркале отражалось его красное от жара лицо. Когда Варвара Леонидовна властно переворачивала его, чтобы натереть спину скипидаром, он испускал стоны, в которых слышалась смертельная тоска. Позже он признался дочери, что во время болезни его неотвязно мучила мысль, что он может умереть, не закончив оперы.
Боязнь смерти сопровождалась у него страхом одиночества. Наяву и в беспамятстве он судорожно цеплялся за сидевших у его изголовья близких, как единственную связь с жизнью. В то же время он трогал их до слез чисто житейскими, обыденными вопросами: не проникнет ли мышь к кулечкам сахара и крупы, спрятанным для него в конторке, и не погибнут ли его крохотные запасы от сырости?
Никому из родных не верилось, что это страшно истощенное, с трудом дышащее тело преодолеет крупозное воспаление легких. Но кризис миновал, и наступило выздоровление, сопровождаемое все усиливающейся тягой к творчеству.
Дул сумасшедший мартовский ветер. Выздоровевший композитор стал неузнаваем. С его потемневшего, сжатого сверхъестественной волей лица, казалось, навсегда стерлась улыбка. Сочиняя до поздней ночи, он почти не выходил из спальни.
Наступила последняя стадия голода. По пустырям бродили опухшие слободские дети, выискивая серо-зеленые листочки лебеды. Заправленный ею суп из остатков сухой картошки был единственным питанием и семьи Спендиаровых. Один Александр Афанасьевич ел зловонное мясо дельфина, от которого, несмотря на валившую с ног дистрофию, легкомысленно отказывались остальные домочадцы.
И вдруг море принесло спасение! Оно выкидывало на берег целые пласты трепещущей хамсы. По всему полукругу пляжа, от Алчака до Генуэзской крепости, волны прибоя серебрились чешуей. Берег кишел народом. Всюду горели костры. У самого моря, придерживая рукой улетающую шляпу, суетился, покрикивая на собирающих рыбу домашних, порозовевший от солнца Александр Афанасьевич. Все было оставлено: и печальные мысли, и лихорадка работы, и мрак спальни. Голод в Судаке начал спадать.
Нахлынули житейские заботы. Обнаружилась острая нужда в платье и обуви. Стали обращать на себя внимание потоки воды, протекающей сквозь дырявую крышу. Появилась настоятельная потребность в деньгах.
Варваре Леонидовне, всегда избегавшей разлуки с близкими, пришлось согласиться на отъезд старшей дочери. Она поступила на работу в Феодосийский ревком. Вслед за Татьяной, выхлопотавшей отцу давно обещанный охранной грамотой академический паек, выехал в Феодосию Александр Афанасьевич[73].
Спендиаров поселился вместе с дочерью в мансарде дома Айвазовских, загроможденной сверху донизу беспорядочно наваленной друг на друга мебелью, работать было невозможно. Композитор приспособил для своих занятий бывшую «людскую» кухню. Айвазовских, расположившись с рукописями на обшарпанной плите. Там было тихо и прохладно.
Но возникла неожиданная помеха: из всех щелей стали вылезать тараканы. Они расползались по рукописям и, шевеля усами над непросохшими нотными знаками, оставляли за собой чернильные следы.
Осенью приехала Варвара Леонидовна. За короткое время ее пребывания в Феодосии унылая мансарда превратилась в уютный уголок. Стены скрылись под картинами, на полу запестрели ковры… Фарфоровые вазы украсили скромный стол композитора и привезенное из Судака пианино, на котором мирно тикал метроном.
Александр Афанасьевич благодушествовал. Отдыхая от напряженной работы, он присутствовал на уроках кулинарии, которые Варвара Леонидовна давала второй дочери, приехавшей в Феодосию для ведения хозяйства. Зимой, когда задули норд-осты, вгоняя в трубу клубы едкого дыма, он дотошно повторял ей оставшиеся в его памяти правила: «Порядочные кухарки, — говорил он менторским тоном, возясь с сырыми дровами, едва тлевшими в «буржуйке», — основательно моют продукты, прежде чем приступить к готовке…»
Становилось все холоднее. Пришлось внести в помещение замерзавший на лестнице бачок с водой. Александр Афанасьевич поставил его у своего изголовья и в первый же вечер, приняв его по рассеянности за ночной столик, положил на водную гладь очки. В их поисках принимали участие чуть ли не все жильцы старого дома!
Как только очки нашлись, у композитора появились новые поводы для беспокойства. Его угнетали закопченная роскошь вокруг него, холод, дым, чад, а главное — сомнение в преодолении последний трудностей, которые не переставали мучить его все время работы над четвертым актом. Даже в часы напряженной работы над оперой его лицо сохраняла страдальческое выражение.
Оно менялось только по вечерам, когда на «огонек композиторского чердака» приходили феодосийские артисты. Александр Афанасьевич встречал их, все такой же печальный, с неразгладившимися морщинами уныния на слегка обрюзгшем лице. Но, натолкнувшись на еще больший упадок духа, вызванный у его собратьев отсутствием заработка, он героически напускал на себя бодрость, и репетиции к бесплатным концертам проходили оживленно и весело[74].
Однажды днем композитор сидел на корточках около растапливаемой «буржуйки». И вдруг он увидел над собой загоревшее на свежем ветре лицо военкомбрига Орловского. Уже давно переведенный в степную часть Крыма, комиссар заявил о себе в глухую пору голода, прислав семейству композитора с трудом добытый мешок овса. Теперь он внимательно смотрел на Александра Афанасьевича, желая понять по изменившемуся выражению его лица, подвинулась ли хоть на сколько-нибудь его работа над оперой.
Александр Афанасьевич по-хозяйски засуетился. Он тотчас же заговорил о «гениальном какао», которое научился приготовлять особенным, им самим изобретенным способом. Угостив комиссара, он пригласил его в «кабинет». Судя по прикрытым векам, композитор мысленно готовился к длинной тираде. Но внезапно лицо его покрылось краской раздраже, — ния, он резко поднялся с места и, нервно шагая по комнате, разразился потоком горьких слов.
Чем острее и выразительнее становились его жалобы, тем резче звучала в них потребность в убедительном отпоре.
Он начал с «нерасторопности» феодосийских учреждений, затем обрушился на ОХРИС[75], призванный заботиться об артистах и, на его взгляд, не ударивший палец о палец. Понизив голос и выжидательно взглянув на комиссара, композитор добавил конфиденциальным тоном:
— Боюсь, что наши надежды на то, что искусство станет достоянием народа, не скоро сбудутся…
Пришла очередь говорить комиссару.
— Борьба с голодом успешно завершена, — сказал он. — Теперь можно бросить все силы на культурную революцию. В начале года крымскому правительству будут отпущены большие суммы на народное образование. Значение крымской интеллигенции несказанно возрастет… — Он встал с места и, одернув энергичным движением гимнастерку, продолжал: — Сейчас мы боремся за ликвидацию неграмотности в армии. Красноармейцы, которые еще недавно вместо подписи ставили крестик, самостоятельно пишут письма домой. В батальонах проводятся научно-популярные лекции, беседы о значении музыки. Мы подготовляем к строительству новой жизни сотни, тысячи людей! Через несколько лет вы не узнаете советской жизни, Александр Афанасьевич, потерпите немного.
Он говорил твердо и убедительно. Стоявшая за плитой дочь композитора вся превратилась в слух. «Вчера вечером был у нас Валентин Викентьевич Орловский, — записала она на следующий день в дневнике. — Я надела красный фартук, засучила рукава и начала готовить оладьи. Вышло что-то адское: дым, чад, пересоленные лохмотья оладий… Папа охал: «Ах ты, боже мой, нужно ж было тебе!..» Но мне было все равно. Я слушала, что говорил во-енкомбриг. Он такой свежий, крепкий… Он сидит только на стуле — не любит разваливаться на диване. Никогда не забуду этот вечер: оладьи, лампочка в красном колпаке, хризантемы перед зеркалом и крепкий голос строителя нового мира».
Спендиаров слушал, задумчиво поглаживая привычным жестом щеки и подбородок.
— А я-то надеялся, — разочарованно произнес комиссар, — услышать новые отрывки из вашей оперы…
Лицо Александра Афанасьевича приняло вдруг веселое и вместе с тем таинственное выражение, какое бывало у него в тех случаях, когда он готовился сделать сюрприз. Ничего не сказав в ответ, он сел за фортепьяно.
В воображении комиссара возникли чугунные ворота суданского сада и звуки музыки, возбудившие в нем впервые после жестокой обстановки войны ощущение красоты.
Начало третьего акта было ему знакомо. Спендиаров играл дальше. Крайне возбужденный, подняв кверху высвободившийся из-под сброшенного капюшона подбородок, он играл, пел и объяснял исполняемое. В воображении слушателей возникал целый калейдоскоп образов.
После грациозно танцующих девушек, а затем мужчин, резко выбрасывающих в танце ноги, появился, предваряемый музыкой, похожей на злобный клекот, «Индейский петух». Исполняя куплеты шута, Спендиаров растягивал губы и, высоко подняв брови, пел плоским голосом:
Когда появились у окна князь и княгиня, он запел голосом, полным неги:
Пляску Алмаст, обезумевшей от противоречивых чувств, композитор играл так напряженно, что становилось страшно за его слабое сердце… Спотыкаясь и падая, пустились в пляс предательски опьяненные княгиней воины. Затем наступила темнота. Но вот Алмаст взмахнула светильником, и после неравной борьбы во мгле торжественно въехал на коне хитроумный победитель.
— Теперь четвертый акт, — объявил композитор, и на воображаемой сцене возникли графически отчетливые фигуры двух честолюбцев.
Спендиаров спел их диалог с неподражаемым драматизмом. Комиссар слушал напряженно. Тщетно напоминая о действительности, остервенело булькал чайник на «буржуйке».
— Осталось работы не больше чем на месяц, — сказал композитор, отложив рукопись и нахлобучив капюшон.
— Так вы же герой, Александр Афанасьевич! — восторженно воскликнул комиссар.
Весной «композиторский чердак» опустел. Спендиаров вернулся в Судак, где природа издавна располагала его к творчеству. В двух шагах от дома зеленью и золотом переливалось море. Под окном рабочей комнаты алел первый бутон розы.
Весь дом был насторожен в эти знаменательные Для его обитателей дни. Младшим детям был запрещен вход в кабинет. Стараясь привлечь к себе внимание отца, так долго бывшего в отсутствии, они подходили на цыпочках к окну, у которого он работал за конторкой.
пел композитор с выразительностью, которой могли бы позавидовать все без исключения певицы, исполнявшие партию Алмаст.
В течение нескольких дней слышался лейтмотив рока, разрабатываемый в финале: каждая его фраза была предрешена композитором еще в разгаре его тяжкой болезни. Затем из кабинета стали доноситься грустные, похожие на музыкальные размышления наигрывания уже давно написанных отрывков. Невозможно было угадать по поведению композитора, еще находившегося во власти инерции творчества, что самый большой труд его жизни закончен. Зато безудержная радость охватила свидетелей его героической работы.
Прошло около месяца, и Спендиаров снова стоял у конторки, мурлыча что-то себе под нос и каллиграфически выводя ноты. Задавшись целью поделиться с публикой своим творением, он взялся за инструментовку отдельных отрывков из оперы. Настроение у него было беззаботное и радужное, как и подобает, человеку, донесшему свою ношу до конца. Мечты его, направленные к единственной цели — успешному! завершению возложенного на себя труда, теперь осуществились, и он строил планы на будущее с экспансивностью юноши, начинающего жизнь.
Скорбное известие о смерти Ованеса Туманяна, последовавшей в конце марта 1923 года, изменило ход его мыслей, устремленных к встрече с автором «Тмкаберди арум». Его неудержимо потянуло к Глазунову. Но о нем вспомнили ялтинские друзья-музыканты. Они предложили ему через курортное управление авторский концерт.
Был уже вечер, когда Александр Афанасьевич прибыл в Ялту. В синюю дымку сумерек уходили белые пятна дворцов и полоски улиц. Спускаясь по трапу, композитор старался различить среди столпившихся на молу ялтинцев своих прежних знакомых. И вдруг они окружили его — постаревшие, в потертой одежде, живое воплощение трудного времени, отделившего прошлое от настоящего.
На следующий день друзья пришли к нему музицировать. «Мы все были свидетелями его мучительных поисков сюжета для оперы, — рассказывал впоследствии дирижер А.И. Орлов, — поэтому нам не терпелось услышать новое сочинение Александра Афанасьевича. Исполнители были налицо. Александр Афанасьевич и пианист-любитель Петр Иванович Веденисов сыграли в четыре руки симфонические отрывки из оперы, а постоянный исполнитель романсов Спендиарова Магит напел арии. Сложность каденций в песне ашуга вызвала сомнение в возможности ее исполнения…»
Но вскоре они рассеялись.
Вторую кровать в номере композитора занял приехавший в Ялту на гастроли артист Большого театра С.П. Юдин.
«Не успели мы познакомиться, — рассказывал через много лет Сергей Петрович, — как Александр Афанасьевич заявил, что ждал меня «как манны небесной». «Я, видите ли, написал оперу, — сказал он, сделав ударение на последнем слове, — и вот одна ария вызывает у меня сомнение». Он достал рукопись и, поставив ее на пюпитр рояля, сказал тоном, в котором чувствовалось уважение ко мне как к артисту: «У меня к вам покорнейшая просьба, Сергей Петрович, не попробуете ли вы ее спеть?»
На следующий день тут же в номере я исполнил песню ашуга со всеми каденциями. Александр Афанасьевич был доволен. Он сказал: «Теперь я успокоился».
Удивительно приятное впечатление произвел на меня этот простой человек, располагавший к доверчивости и откровенности. Однажды, когда мы оба лежали в постелях, я признался ему в своем ялтинском увлечении. Выслушав меня очень серьезно, он сказал с удивившей меня твердостью: «Советую вам немедленно уехать. Остерегайтесь подобных чувств. Берегите семью. Когда-то и у меня здесь было сильное увлечение, но я взял себя в руки и бежал от него…»
Прошлое, вызывая безотчетную грусть, тяготело над Спендиаровым в дни пребывания его в Ялте. О нем напоминали шелест деревьев в городском саду, плеск волн о стены «Поплавка» и сами ялтинцы со знакомыми лицами и забытыми именами, останавливавшие его на каждом шагу словами: «А помните, Александр Афанасьевич?..»
Когда он пришел в первый раз на репетицию, прошлое обступило его со всех сторон в лице старых оркестрантов. Их «а помните, Александр Афанасьевич?» не смолкало до тех пор, пока композитор не постучал о пюпитр дирижерской палочкой, возвращая музыкантов к настоящему.
Отвлечься от музыкального действия было уже невозможно. «Как только мы начали играть, — рассказывал гобоист Митин, — мы почувствовали в Спендиарове пламенного творца. Он творил вместе с нами, подчиняя нас своей огромной творческой силе и безраздельно властвуя над нами. Это был уже не тот мягкий, добрый человек, который до начала репетиции с сердечным участием выслушивал наши рассказы о пережитом. Это был неумолимый тираня
Он не потерял себя в годы лишений — напротив, душевные силы его несказанно возросли. Это поняли и музыканты, и бывшие соратники его по музыкально-общественной деятельности, и вся публика — старая и новая, переполнявшая Стахеевский сад, где состоялось его выступление[76].
«Невероятный был концерт, — вспоминал дирижер Орлов. — Успех был громадный! Собралась масса народу: жители татарских деревень, ялтинцы, приезжие…»
Устремленный во время исполнения «Атаки» вперед, азартный, неумолимый, композитор не обернулся на взрыв рукоплесканий, раздавшийся после того, как музыка отзвучала. Весь как-то сникнув, он взялся рукой за сердце. В оркестре засуетились. До первых рядов донесся запах валерьяновых капель, а через мгновение, когда публика была успокоена властным жестом пришедшего в себя дирижера, зазвучала ликующая музыка «Победоносного возвращения Татула».
В перерыве между двумя отделениями Спендиаров принимал приветствия ялтинцев. Скользя усталым взглядом по лицам выступающих, он, казалось, не узнавал себя в блестящих метафорах, которыми были пересыпаны их речи. Но, проникнутые неподдельной сердечностью, речи эти постепенно оживили композитора. Внимательно выслушав поднявшегося на эстраду старого оркестранта, он заключил его в свои объятия.
«Маэстро, — начал оркестрант столь тронувшую композитора речь, — мы, артисты-музыканты, счастливы тем, что на нашу долю выпала честь исполнить в первый раз под вашим личным управлением последнее ваше выдающееся произведение.
Вы не только прекрасный музыкант, талантливый композитор, творения которого мы любим, но и прекрасный человек. Нежность, разлитая в ваших звуках, вытекает из нежной вашей души.
Те моменты, которые провели вы с нами в черновой работе на репетициях ваших произведений, не забудутся нами. Эта любовь, эта пламенная любовь к музыке, вера в магическую ее силу спаяла нас с вами, дорогой маэстро, на долгие годы.
Слава большому художнику, гениальному композитору, прекрасному маэстро. Слава!..»
По давно установившейся традиции новое сочинение Спендиарова, исполненное впервые в Ялте, должно было во второй раз прозвучать в Петрограде. Подчиняясь ей, Александр Афанасьевич выехал в середине ноября в Петроград.
Был мокрый, хмурый день, когда потертая пролетка остановилась у подъезда дома № 10 по Казанской улице. На запорошенных снегом ступенях не видно было следов человеческих ног. Александр Афанасьевич поднялся по черной лестнице. Выпустив на лестницу кухонный чад, ему открыл сам Глазунов.
Друзья обнялись, не обмолвившись и словом о перемене, происшедшей с ними за годы разлуки. По неосвещенному коридору, в котором оба натыкались на мебель, сундуки и горы нот, Глазунов провел Спендиарова в единственную теплую из оставшихся у него после самоуплотнения комнат.
Музыканты уселись за маленький круглый столик.
Чокаясь с другом и не спуская с него заботливых глаз, Александр Афанасьевич выслушивал его жалобы на хроническую усталость и на полную невозможность сосредоточиться, чтобы закончить задуманные сочинения.
Воспользовавшись учтивым вопросом Александра Константиновича о здоровье Варвары Леонидовны, Спендиаров попытался развлечь его рассказами о судакских происшествиях. Но Глазунов не оживился. Александр Афанасьевич перешел на тему о Петроградской консерватории и упомянул о музыкальных вкусах современной учащейся молодежи. В глазах Александра Константиновича зажегся мрачный огонек. Огонек превратился в пламя, когда Глазунов заговорил об опасности для отечественной музыки со стороны ультралевых течений. На его одутловатом лице появились красные жилки, прядь волос прилипла к вспотевшему лбу.
Наконец наступил момент, о котором Александр Афанасьевич не переставал мечтать в дни разобщения Крыма с севером, когда его единственной советчицей была Софья Яковлевна Парнок. Оба композитора сели за фортепьяно, и способность Александра Константиновича к отдаче себя нашла свое выражение в страстном увлечении, с которым он принял новое произведение друга.
Все, кто встречал Александра Афанасьевича в эти пасмурные ноябрьские дни, восхищались его немеркнущей жизнерадостностью.
— Он словно солнышко освещал нашу квартиру, — рассказывала дочери Спендиарова прикованная болезнью к постели Елена Павловна Глазунова, — в его присутствии даже Сашенька становился веселее.
Навещая старых знакомых, Спендиаров оставлял им билеты в Петроградскую филармонию, где должно было состояться его концертное выступление. Они запомнили и рассказали автору этой книги все подробности петроградского концерта Спендиарова.
Несмотря на объявление в афишах: «Зал отапливается. Верхнее платье снимать обязательно», в бывшем Дворянском собрании было так холодно, что приходилось кутаться в порыжелые меха и ставить замерзшие ноги на перекладины передних кресел. В первом ряду, у самого дирижерского пульта, сидели Глазунов, Налбандян и Оссовский. Неподалеку от них — Штейнберги и Софья Яковлевна Парнок. В середине зала, где благодаря акустическим условиям особенно хорошо звучала музыка, ее сосредоточенно слушал Жорж Меликенцов — постаревший и сильно похудевший, отчего его большие черные глаза казались еще больше и печальнее. После «Трех пальм» исполнялся «Персидский марш». Как вспоминал потом Налбандян, Глазунов шепнул ему на последних аккордах: «Какая прелесть Спендиаров, какой аромат в его музыке!»
И вдруг Александр Афанасьевич стал клониться на стоящий рядом пульт скрипачей, тотчас же вскочивших, чтобы оказать ему помощь. Публика видела, как вслед за Спендиаровым, уведенным под руки двумя оркестрантами, в дирижерскую комнату прошел Глазунов. В зале зашелестел беспокойный шепот. Ничего утешительного не сулило мрачное выражение лица Александра Константиновича, спустившегося по ступенькам эстрады, чтобы вновь усесться на свое место. И вдруг в дверях дирижерской появился бодрый, широко улыбающийся Александр Афанасьевич.
«Вчера состоялся мой концерт в филармонии и прошел с выдающимся успехом, — писал он наутро Варваре Леонидовне. — Такого горячего приема со стороны публики я, пожалуй, в Петрограде еще не имел. Особенное впечатление произвела сюита из оперы «Алмаст», которая звучала грандиозно».
Он не сообщил жене о случившемся обмороке, опасаясь, чтобы, вспомнив о запрете тифлисских врачей, она не помешала его дальнейшим дирижерским выступлениям. Чувство самосохранения, овладевшее Спендиаровым во время сочинения «Алмаст», покинуло его после окончания оперы. Приехав в Москву, где должен был состояться симфонический концерт из его произведений, Александр Афанасьевич был так слаб и беспомощен, что, путаясь в полах длинной шубы, с трудом передвигался в сутолоке улиц. Но не прошло и месяца, как он снова стоял за дирижерским пультом, выступая на этот раз перед московской публикой, среди которой его дочь разглядела Есенина, устремившего на композитора внимательный взгляд, и рядом с ним — Айседору Дункан.
Сбежать по лестнице бельэтажа, чтобы выразить — свои чувства отцу, было в то время для дочери композитора делом одной минуты. Но, достигнув дирижерской, она остановилась на пороге. Комната была переполнена московскими коллегами Александра Афанасьевича, окружившими его со всех сторон, выражая свое восхищение[77].
С этого дня ей удавалось встречаться с отцом только в гостях у Ф.М. Блуменфельда, где после воскресного обеда с традиционной индейкой друзья предавались страстному музицированию. Все остальное время композитор знакомился со столичной музыкальной жизнью.
Дочери хорошо запомнился образ отца в трагический день похорон Ленина. Она зашла к Александру Афанасьевичу по дороге на Красную площадь, куда устремились огромные толпы народа. Спендиаров сидел в столовой, облокотив левую руку на стол и безжизненно опустив правую. Одетый в шубу и меховую шапку, он собирался на похороны.
Был хоть и безветренный, но небывало холодный день. Несмотря на двухчасовой затор на Театральной площади, композитор не проявлял нетерпения. На его меховой шапке и поднятом воротнике шубы застыл иней, запушивший также брови и усы. Дочь напомнила отцу о недавно перенесенном воспалении легких. Обняв его, она пыталась насильно увести его домой. Но он точно прирос к земле — тяжелый, неподатливый, погруженный в глубокое безмолвие…
Из статьи Спендиарова о восточном оркестре, написанной в 1926 году в Ереване и помещенной в газете «Хорурдаин Метан»: «В 1916 году, будучи в Тифлисе, я познакомился со всеми восточными инструментами — струнными, духовыми и ударными, бывшими в употреблении на Кавказе. Своеобразная прелесть их тембров привела меня к мысли, что из этих инструментов можно было бы создать очень интересный оркестр. Тогда же, выразив удивление, что кавказские культурные музыканты ничего не сделали в этом направлении, я стал горячо советовать им заняться вопросом об организации восточного оркестра. При этом я рекомендовал расширить диапазон такого оркестра путем введения в него инструментов того же типа и тембра, что существующие, но более высокого и более низкого регистров, поручив изготовление этих инструментов лучшим специалистам…»
Из воспоминаний архитектора Мазмаяняна, в то время ученика армянской семинарии: «На концерте в семинарии выступал хор семинаристов под управлением композитора Спиридона Меликяна. Семинарист Каро Алабян (в будущем известный архитектор. — М.С.) Исполнил соло «Цирани Цар» Комитаса. Хор спел песни Комитаса «Лоло», «Аравотун бари луйс», «Луснагн ануш»… Спели мы также марш «Разудалые бойцы» Спендиарова, разученный специально для него, и «Тхконда» Спиридона Меликяна. Концерт происходил в большой классной комнате. Спендиаров сидел за партой, весь устремленный вперед, впитывая музыку, как губка. Иногда он просил повторить и записывал в маленькую тетрадочку. Когда мы кончили, он поблагодарил нас и сказал: «Это для меня новый мир».
Господа (армянск.).
Из письма к Г.А. Меликенцову от 18 июня 1916 года:: «Три врача, исследовавшие меня в этом году, нашли у меня расширение сердца, признали это явление довольно серьезным и запретили мне, между прочим, навсегда — курение и спиртные напитки и временно — дирижирование; последнее меня больше всего огорчает, так как мне предстояло в этом году выступить в качестве дирижера моих сочинений в Ялте (летом) и Петрограде (осенью). С большим трудом я вымолил у врачей разрешение поехать в июле в Ялту, чтобы устроить там в городском саду симфонический концерт (без моего участия) в пользу Армянского комитета помощи жертвам войны…»
Передаю воспоминания С.К. Меликян — жены композитора: «Когда А.А. пришел к нам, фонограф был заведен, Спиридон записывал ширакские напевы. Рукописи — на столе, всюду. А.А. надел наушники, чтобы ничего не упустить. Я позвала их обедать, они сказали: «Некогда, пока не дослушаем, не пойдем…» Потом А.А. попросил Спиридона спеть ширакские песни. Он спел, как всегда, очень горячо. Даже слезы были на глазах…»
На этом же вечере исполнялась пьеса «Эйдари» Н. Тиг-Раняна, послужившая основой «Персидского марша».
Из дневника Марины Спендиаровой: «Папа, Надежда Васильевна(Холодовская — учительница детей Спендиарова) и МарияЛюбимовна (Дюльбори — доктор) целые дни на митингах и народных собраниях».
Из дневника Марины Спендиаровой: «26 июля 1917 года. Концерт прошел великолепно. Красота была необыкновенная. По холмам — амфитеатр, усыпанный публикой. Внизу — люди, люди, люди… Из «Чертова домика» — музыка, а сверху луна — тихая, ясная, круглая. Папин хор исполнил «Хор поселян» и «Легенду». (Хором Спендиарова исполнялись также «Не плачь над трупами павших борцов» Н. Черёпнина, «Эй, Ухнем» А. Глазунова, русские и украинские народные песни.)
Курултай — татарское Учредительное собрание. Курултайцы — его сторонники
Из воспоминаний подруги девочек Спендиаровых Е.А. Герке: «Помню, как на стеклянную террасу (дома Спендиаровых) поднялся высокий человек в куртке из солдатского сукна. Он сказал, что он большевик, что в городе бесчинствуют курултайцы. «В вашем доме искать не будут, спрячьте на несколько часов…» — сказал он. Его спрятали в надежном месте…»
Из воспоминаний Марии Спендиаровой: «Папин письменный стол и все находящееся на нем притягивали меня. Там были карандаши простые и цветные, машинки для очинки карандашей, насыпанные в узкий сосуд стеклянные шарики, о которые вытирались перья, пресс-папье в форме лежащего кабана, Длинные резинки в виде толстого карандаша и гипсовый портрет Стасова. Кроме того, там были ящички из-под сигар, в которых хранились гвозди, гайки и другие мелочи».
Содержание оперы «Алмаст»:Иранские войска под предводительством Надир-шаха безрезультатно осаждают крепость Тмкаберд. Ее защищают армянские воины, руководимые мужественным князем Татулом.Старый шейх советует Надир-шаху подослать к жене Татула — тщеславной красавице Алмаст — ашуга для того, что бы тот обещанием персидского трона и славы склонил княгиню к измене.Ашуг проникает в чертоги княгини. До его прихода Алмаст, охваченная мрачными предчувствиями, вспоминает об услышанном ею роковом пророчестве. Ашуг воспевает красоту Алмасы сулит ей царскую корону, и в ее душе оживают властолюбивые мечты.Алмаст терзается противоречивыми чувствами — любовью к мужу и тщеславием. Ее душевный разлад достигает предела на пиру, устроенном Татулом в честь победы над персами. Танцуют девушки, мужчины, веселит всех шут, наряженный индейским петухом.В трагическом танце Алмаст принимает решение. Она наливает снотворное в кубки Татула и воинов.Опьяневшие воины засыпают. Алмаст призывает врагов горящим светильником. В крепость проникают персы и убивают воинов и Татула.Надир-шах призывает к себе Алмаст. Он объявляет ей, что она будет его наложницей. Алмаст охвачена любовью к убитому князю и раскаянием. Она хочет убить Надира, но шах выхватывает у нее кинжал, и княгиню уводят на казнь.
Концерты устраивались в пользу просветительных учреждений.
Так называли в народе денежные знаки белогвардейского правительства.
В.В. Орловский рассказывал мне, что Спендиарова особенно интересовал вопрос национальной политики большевиков, столь близкой его творческому и гражданскому миросозерцанию. «С волнением слушал он о том, что эта политика несет нациям равноправие, свободное развитие всем национальным культурам, — говорил Орловский. — Возможно, что во время этих бесед, имевших место в первые месяцы после установления в Армении советской власти, в душе композитора зародилось еще пока не высказанное решение поехать в Армению по окончании работы над оперой…»
В Судаке виноградарство было единственным занятием жителей, и, таким образом, в случае засухи или града население оказывалось обречено на голодное существование. «В период голода в Крыму в Судакском районе наблюдалась наибольшая смертность», — писала 25 июля 1923 года газет «Красный Крым».
Привожу написанные в форме письма воспоминания артистки Ф. Г. Раневской, встречавшейся со Спендиаровым во время его поездки в Симферополь:«Дорогая Марина Александровна!Помню Вашего чудесного отца, к памяти его отношусь благоговейно и хочу Вам рассказать об одной нашей встрече, особенно для меня дорогой. Есть люди, встреча с которыми как праздник, и, наверное, о таких сказал Чехов: «Какое наслаждение уважать людей!» Праздником была для меня встреча с композитором Спендиаровым. И теперь, когда я вспоминаю этого чистого, доброго человека, у меня на душе светлеет. Была зима — голодная и необычайно холодная для Крыма. Я в ту пору уже была актрисой и работала в Симферопольском театре. Однажды ко мне пришел удивительно симпатичный, очень застенчивый, очень деликатный человек. Это был уже прославленный композитор Спендиаров. Он рассказал мне, что в Судаке живет его семья, что семья большая, что очень плохо с продовольствием и что он очень беспокоится о детях, о которых говорил с большой нежностью. По совету ближайших друзей Александр Афанасьевич приехал в Симферополь с целью устроить концерт из своих произведений, для того чтобы на деньги от сбора купить муки и крупы. Когда он все это говорил, у него был смущенный, даже виноватый вид. После беготни и хлопот, очень его утомивших, в нетопленном, плохо освещенном зале состоялся концерт. Александр Афанасьевич был во фраке. Бледный, вдохновенный, он чудесно дирижировал такой же чудесной своей музыкой. Может быть, в спешке забыли отпечатать афиши или просто не до музыки было голодным людям, но зал был пуст… Я страдала за Спендиарова, который, к моему удивлению, явился ко мне после концерта очень довольный. «А знаете, дорогая, — сказал он, блаженно улыбаясь, — я очень доволен. Правда, сбора не было, но зато как играла первая скрипка, ах, молодец, первая скрипка!» И долго он еще расхваливал талант первой скрипки, а потом стал придумывать способ, как расплатиться с оркестрантами. Помнится, он попросил меня очень смущенно пойти с ним на рынок продавать часы с цепочкой для расплаты за концерт. Этого не понадобилось. Симферопольские друзья исхлопотали для него в Наркопросе все необходимое для его семьи, а музыканты, приглашенные Александром Афанасьевичем, отказались от компенсации. Встреча со Спендиаровым научила меня многому, а главное научила понимать, что такое художник.1959 год. Ф. Раневская, народная артист
Текст охранной грамоты: «Настоящая грамота выдана композитору Александру Афанасьевичу Спендиарову в том, что он, Спендиаров Александр Афанасьевич, состоит под покровительством советской власти, органам которой предлагается ему оказывать всякое содействие. Квартира его в городе… Судак Феодосийского уезда не подлежит реквизиции и уплотнению без специальной на это санкции Крымнаркомпроса, имущество его, в частности книги, не подлежит реквизиции. Ему же предоставляется право пользоваться книгами из всех государственных учреждений, как-то: библиотека Центропечати, Госиздата, клубов и т. д. По делам, связанным с его профессией композитора, ему должно быть оказываемо содействие в отношении предоставления пропусков, средств передвижения и т. д. Независимо занимаемой им должности, он, Спендиаров Александр Афанасьевич, имеет право на получение академического пайка в размерах санаторного с правом замены одного продукта другим по месту своего пребывания. В случае возбуждения против него преследования об этом должен быть немедленно поставлен в известность Наркомпрос Крыма».
Газета «Рабочий» в январе 1923 года писала: «После той бессистемности и антихудожественности, которая начала было прививаться к сцене рабочего клуба, концертный ансамбль во главе с композитором А.А. Спендиаровым и под его руководством слушается всей аудиторией рабочего клуба с огромны вниманием, и даже такие, казалось бы, непонятные для неподготовленного рабочего номера, как музыка Ваха… по требованию рабочих повторяются дважды…»
Охрана работников искусств.
29 августа 1923 года газета «Красный Крым» писала: А.А. Спендиаров в первый раз продирижировал своей сюитой «Шах Персии Надир и армянский вождь Татул» из оперы «Алмаст», над которой работает теперь маститый композитор. Судя по исполненным четырем отрывкам, опера обещает быть красочным, сочным и вдохновенным произведением, в котором автор гениально использовал любимые восточные темы. Инструментальные части сюиты: «Персидский марш», «Атака», «Победоносное возвращение Татула» и «Молитва» — весьма колоритны и ярки. «Атака» блестяще и могуче оркестрована. Ариозо Шаха с безукоризненным искусством пропел Н.Н. Востоков.Концерт, который послушать пришла вся Ялта, показал, что А.А. Спендиаров продолжает с прежним совершенством творить Прекрасную музыку, сотканную из чарующих восточных мелодии, облеченных в блестящие одежды изысканнейшей инструментовки и одухотворенных силой истинного музыкального таланта…»
Из воспоминаний Д.Р. Рогаль-Левицкого: «По окончании отделения… мы были в его артистической, где присутствующие артисты оркестра, В.И. Сук и многие другие, мне не знакомые, шумно выражали композитору свое восхищение. Наше появление прервало овации. Александр Афанасьевич тотчас же заключил в свои объятия взволнованного Василенко, а я потихоньку пробрался к исполненной партитуре и принялся отыскивать интересовавшие меня места. Наблюдавший за этой сценой В.И. Сук подошел к столу, на котором я просматривал партитуру, и сказал: «Учитесь, молодой человек, так инструментовать: прекрасная звучность и никаких излишеств».