61295.fb2
До вечера продолжается бурная жизнь, стучат молотками, шьют, красят. Наконец все готово, гроб открывают, и всю ночь четверо товарищей стоят в почетном карауле. Каждый час меняются. Утром стою я с несколькими высшими служащими управления. В дверях торчат зеваки, все время бесконечное хождение туда — сюда. После обеда должны состояться похороны.
Три ответственных товарища нашего предприятия и я несем гроб по лестнице вниз. Вокруг всеобщее возбуждение. Мы пробираемся сквозь густую толпу, которая глазеет на нас и возбужденно переговаривается, протискиваемся через узкие двери и ставим гроб на грузовик. Печально выглядящая музыкальная капелла играет еще печальнее, пока формируется процессия. Впереди чертежницы с венками, затем капелла, грузовик с гробом, который по моему настоянию закрыт, и позади мы, коллеги и товарищи из управления.
Большое красное знамя профсоюза развевается над колонной. Жара невыносима и воздух за машиной — отвратительная смесь выхлопных газов и сладковатого запаха мертвого тела.
Мы двигаемся через город по Красному проспекту, затем по песку и пыли боковых улиц. Дороге, кажется, нет конца. Внезапно машина останавливается. Поломка. Дальше — никак. Происходит обсуждение. Нужно раздобыть лошадь и телегу. Тем временем траурная процессия из двухсот человек сокращается до двадцати самых верных. Мы садимся на обочине и терпеливо ждем. Напротив располагается музыкальная капелла. Проходит около двух часов, пока не появляется небольшая повозка. Гроб перегружают, и мы двигаемся дальше.
Уже далеко за городом, мы наконец приближаемся к кладбищу. Как маленький убогий оазис, лежит редкий, растрепанный ветром березовый лесок в широкой песчаной степи. Вблизи ни одного дома, картина безотрадная.
Мы останавливаемся, сгружаем гроб, перебираемся через канаву и протискиваемся между тонкими березовыми стволами на кладбище.
Ни дорог, ни тропинок. Желтоватая степная трава бурно разрослась между едва заметными могильными холмиками. Старые кресты с тремя перекладинами мирно соседствуют здесь рядом с деревянными советскими звездами. Бредем, спотыкаясь, дальше, пока не выходим к свежевырытой могиле. Гроб снова открывают и ставят на пару досок над могилой. Вокруг напирает сплавленная вместе толпа товарищей. Первым произносит речь председатель партийной ячейки, вторым — профсоюзный деятель, его сменяет венгр с отрывистым, немелодичным говором — восемь длинных речей о коммунизме, Сталине и пятилетнем плане произносятся над мертвым. После каждой речи вступает музыкальная капелла. Потом все отступают от гроба. Фотограф расставляет свой деревянный ящик. Все напирают, толкаются перед открытым гробом и таращатся в аппарат. Русский коллега с сигаретой во рту тащит меня в кадр. Наконец и это позади. Гроб закрывают и опускают в могилу. Две лопаты переходят из рук в руки, и за несколько минут мы насыпаем холмик.
Наступает чувство облегчения. На холмик кладут венки, и мы идем назад, обливаясь потом. Я в отчаянном настроении. Ужас моего собственного положения становится совершенно очевидным. Плохое жилье, недостаток продуктов питания и одежды были бы переносимыми, если бы. как минимум, работа доставляла удовольствие. Где те большие проекты, которые рисовал мне берлинский представитель? Я не более чем мелкий чертежник. Если бы я лучше владел языком, то мог бы по крайней мере как следует объясняться с коллегами. Я по-прежнему понимаю слишком мало и говорю только самое необходимое. Очень медленно вникаю я в этот такой чужой язык. Мне немного помогает один русский коллега, с которым мы постепенно подружились. Он учит немецкий, я — русский. Мы с ним договорились примитивным методом учить глаголы, каждый день от 10 до 20, вместе с соответствующими фразами. Наш учебник — «dcr kleine «Меуег»» На грамматику мы поначалу вообще не обращаем внимания. Меня это здорово напрягает, хотя в остальном я работаю мало. Каждое слово, которое я выговариваю в течение дня, стоит мучительной работы, а слушать и пытаться понимать — еще тяжелее. И вечерняя работа меня не устраивает. Нет контактов с другими инженерами, которые работают над проектом. Иногда я кажусь себе пятым колесом в телеге. В довершение всего, я чувствую себя не слишком здоровым. К еде я по-прежнему не смог привыкнуть и должен почти каждый четвертый или пятый день поститься, чтобы снова привести в порядок желудок. Хотя стоит жаркое лето, я сильно простужен.
Ночью я мерзну в постели, поскольку купить шерстяное одеяло невозможно. Накрываюсь двумя своими пальто.
Простуда становится сильнее, надвигается ангина, однажды утром повышается температура и начинается озноб. Днем зову своего русского друга Володю. Его мама осматривает меня и меряет температуру -39,6. Я собираюсь идти домой в постель. Но Володя говорит, что так не годится. Я должен сначала отметиться в «амбулатории» нашего предприятия. Он сопровождает меня. Мы приходим к маленькому рубленому дому. В продуваемом коридоре на длинных скамейках бедные дрожащие и бледные пролетарии. Через короткое время мы, минуя длинную очередь, заходим в приемную. Женщина-врач сует мне термометр и осматривает:
«Грипп, ангина, два дня в постели».
Она выписывает мне рецепт — Wasserstoffsuperoxyd.[18] Теперь я должен идти в одну из трех аптек Новосибирска. Володя прощается и обещает вечером заглянуть ко мне. Я прихожу в одну аптеку — длинная очередь. Наконец я у прилавка: перекиси водорода совершенно случайно нет, в других аптеках, как мне говорят, — тоже. Я печально иду домой и ложусь в постель. Если бы только кто-нибудь пришел. Я жду, и жду, температура высокая. Никто не приходит. Сильно болит горло. Наконец, через шесть долгих часов приходит мой друг. Уже 11 вечера, он некоторое время сидит со мной, выкуривает несколько сигарет и уходит после того, как температура немного спадает. Обещает на следующий день придти сразу после работы, принести мне что-нибудь поесть и привести врача. Всю ночь я не сплю и чувствую себя наутро очень плохо. Девушка, убирающая в моей комнате, приносит чай. Она невероятно тупая и глупо на меня таращится.
Сейчас же по зданию распространяется новость: «Иностранец болен».
Приходят первые посетители, мои соседи, завхоз. Куря сигареты, стоят они вокруг моей кровати, дружески смотрят, беседуют между собой и что-то мне говорят, из чего я мало что понимаю. Если бы только пришел мой друг с врачом, а все эти добрые товарищи к тому же ушли домой. Но врач не приходит, и друг не приходит; уходят товарищи, приходят новые, лица некоторых я никогда раньше не видел. Каждый раз, когда открывается дверь, еще кто-то толкается у входа, чтобы бросить взгляд внутрь; я сам себе кажусь каким-то чудо-зверем в передвижном цирке. Боли и озноб становятся сильнее, но люди не хотят уходить. Я посылаю кого-то за врачом. Обратно они не приходят, зато приходят другие. Но врача нет. Вечером, около семи часов приходит Володя, он приносит мне суп, но я не могу есть. Я говорю ему, чтобы он остался, а остальных, ради Бога, выставил наружу, запер дверь и никого больше не пускал.
— Но так не годится, это нарушение законов гостеприимства и добрых традиций, — говорит он, но в конце концов уступает мне с тяжелым сердцем и посылает всех за различными врачами. Дверь запирается. Температура -40°.
Снаружи, с Красного проспекта, опять доносится, как каждый день, тоскливый медленный траурный марш.
В 9 часов наконец приходит врач, вскоре еще один. Мне плохо, температура поднялась до 41 градуса. Врачи по очереди простукивают и прослушивают меня. К одному Володя обращается «профессор». Но оба молоды, самое большее 35 лет. Они совещаются, вызывают еще одного врача, главного врача нашего управления, члена партии. Он не обращает на меня внимания, разговаривает только с двумя другими, потом берет мою сигарету, из лежащей на столе пачки, закуривает и смотрит на меня. Похоже, он не согласен с рецептами, которые выписал первый врач. Они совещаются — я не понимаю ничего, кроме отдельных слов, таких как «температура, сыровотка». Теперь меня осматривает главный врач. Он бросает сигарету на пол и прикладывает ухо к моей груди. Затем кладет пальцы мне на язык и заглядывает в горло. Опять совещаются, главный врач выписывает рецепт и что-то говорит Володе. Тот пытается переводить: «Не мог бы я достать товарищу главному врачу пару сигарет из магазина для иностранцев?»
Я киваю. Врачи уходят, Володя идет в аптеку. Через некоторое время приходит женщина с хорошими манерами, ей около пятидесяти лет. Это старый врач, она чуть-чуть говорит по-немецки. Заходит Володя с сигаретой во рту. Врач запрещает ему курить. Затем снимает то, чем я укрывался, натирает меня уксусом, укутывает, полощет горло. Мне становится лучше — наконец-то есть кто-то, кто лечит!
Врач обещает придти на следующий день и просит Володю остаться со мной. Дает ему различные указания. В комнате устанавливают деревянные нары, для моего товарища.
Мы пытаемся заснуть. Но ночь проходит ужасно. На моем этаже шумят и поют. Каждые полчаса Володя выходит, чтобы выкурить сигарету за дверью. В районе двух часов ночи вдали раздается грохот. Он становится сильнее. Дом гудит целый час. Около двадцати танков — считает из окна Володя. С большими интервалами грохочут они по Красному проспекту. Затем шум снова замирает. От вокзала непрерывно доносятся похожие на сирены сигналы локомотивов. Стреляет часовой, который стоит перед лавкой недалеко от моего дома.
Настает утро. Володя завтракает, пьет чай, забывает обо мне и разбитый идет на работу. Я часто беспокоил его ночью, и он выглядит сердитым. Он уходит и не приходит три дня. Девушку, которая приносит чай, я посылаю к одной старой румынке, которая для меня стирает. Та приходит днем, и вскоре я обнаруживаю, что нахожусь в хороших руках. Мы сносно понимаем друг друга, она приносит мне еду, не пускает посетителей и достает лекарства по рецептам.
Две недели я лежу в постели, пока наконец температура не спадает, и я рискую сделать первые шаги. Врач, которая так хорошо меня лечила, женщина вполне европейская. Она выписывает мне справку об особом уходе и освобождает на 14 дней от работы.
Ожидание. Корабль. Матросы. Томск. Теория и практика.
Я решил не проводить дни выздоровления в жарком и пыльном Новосибирске, а проехаться несколько сот километров на пароходе вверх по Оби до Барнаула и Бийска.
Однажды вечером, после неоднократных звонков в порт, пришло известие, что пароход из Томска придет в город на следующее утро. В семь утра я прибыл с чемоданом в «порт». Он состоял всего лишь из двух причалов и очень длинной полосы земли около ста метров шириной. На этой обнесенной прочным забором территории — хаос из бочек, досок, сараев и т. п. Перед главными воротами на эту площадь, так же как и перед главным вокзалом необозримая толпа людей, расположившаяся лагерем на земле с детьми и скарбом. Я протиснулся к справочному бюро, воспользовавшись своим правом иностранного, специалиста не стоять в бесконечной очереди, состоящей из нецивилизованного народа. Неприветливая, как и все служащие русских справочных бюро, товарищ сказала, что мой пароход подойдет через два часа, то есть в 9 часов. Неподалеку от справочного бюро я сажусь на чемодан, жду и разглядываю ставший лагерем народ, который, в свою очередь, глазеет на меня. Жду и удивляюсь самому себе, что я больше не раздражаюсь из-за опозданий. Напротив, я уже сейчас знаю, что до наступления темноты вряд ли окажусь на пароходе. Я ничего не могу тут изменить и просто жду — терпеливо как и все люди, некоторые из них ждут здесь уже днями и неделями. Через два часа, в 9 утра, я еще раз справляюсь насчет парохода, выясняю, что он придет только через четыре часа, значит в 1 час дня. Я не удивляюсь, я жду. Если бы я смог сдать свой чемодан, то вернулся бы обратно в город. Но с чемоданом мне нужен извозчик, а он стоит целых 20 рублей.
Тогда я пытаюсь пробраться на территорию порта, но охрана не пускает без билета, а билеты будут только тогда, когда у придет пароход. В час дня я выясняю, что пароход непременно придет в 3 часа, и действительно в 4 часа я вижу, как он причаливает. Толпа хлынула внутрь, и мне удается, минуя охрану, в гуще людей попасть на территорию порта. Я сказал себе, что если теперь мне удастся добраться до коменданта порта, то самое плохое будет позади. И через час мне это удалось. В маленьком помещении деревянной будки вокруг шефа толпилась вопрошающая и дискутирующая группа людей. Хорошо, что в моей одежде имелись отличительные признаки иностранца: шляпа, воротничок и, главное, жилетка; поэтому шеф оставляет всех прочих и обращается ко мне. Мы быстро понимаем друг друга, и он любезно просит меня подождать у него — он все устроит. Я наблюдаю за шефом, люди приходят и уходят, много разговоров и споров.
Около семи часов, поговорив по телефону, мой комендант сообщает, что пароход вряд ли в этом сезоне поплывет дальше, обнаружилась серьезная поломка котла.
У меня нет слов. Все ожидание было напрасным. Шеф ругается с пятью людьми, зашедшими в комнату, комиссией, которая исследовала поломку.
— Ни одного специалиста во всей комиссии. И даже если имеется один, который что-то понимает, обязательно должна быть создана целая комиссия, которая многочасовыми разговорами только все тормозит, — озлобленно говорит он мне потом.
— Но вы можете поплыть вниз по Оби на Томск, сейчас как раз придет пароход из Барнаула. — сообщает он мне утешительно, когда я встаю. — Сидите, он скоро придет. Я снова жду, жду весь, вечер, пока наконец в 12 часов ночи не приходит пароход. Часом позже я уже располагаюсь в просторной одноместной каюте первого класса и усталый ложусь спать.
Грохот будит меня утром в полседьмого. Я выглядываю наружу. Да, мы все еще в Новосибирске. Загружаются дрова для котла. Я как раз кончаю одеваться, как мы отчаливаем — через 24 часа после моего прибытия в порт. Медленно, против течения входим мы в фарватер, разворачиваемся и плывем вниз по течению. Быстро исчезает из глаз низкое море городской застройки.
Широкая и желтая, катится Обь через бесконечную плоскую равнину; поток разветвляется вокруг многочисленных островов. Песчаные берега орошаются неравномерно, и степной ландшафт сменяется темно-зеленым хвойным лесом, пронизанным цветными пятнами берез и осенними красно-желтыми лиственными лесами. На больших участках лес спускается к самому берегу, отдельные стволы лежат один на другом, подмытые течением корни торчат фантастическими переплетениями из песчаного дна: тайга, дремучий сибирский лес. Время от времени на высоких берегах показываются бедные деревни. Среди убогих деревянных хижин, как бы связанных глухими заборами из хвороста в одно целое, светится белым церковка, единственное каменное здание, увенчанное поблескивающими золотом луковками.
Я предпринимаю прогулку по кораблю. Он довольно старый и носит вместо прежнего названия «Екатерина» новое — «Дзержинский», по имени широко известного организатора транспортного дела. На главной палубе две отдельные группы по 25 кают первого и второго класса с двумя обеденными салонами. Вокруг широкая крытая прогулочная галерея. Среди пассажиров многие в партийной униформе, военной или ГПУ. На нижней палубе ужасная теснота, один сплошной оборванный клубок людей. Вид такой орды мне уже не нов, и я не нахожу его больше таким чудовищным, как в первые дни в Сибири. Некоторые из этих оборванных личностей пытаются проникнуть на нашу палубу, и команда постоянно занята тем, чтобы наводить порядок в обществе. Однако вечером кое-кому удается под защитой темноты найти место для сна под лавками на обходной галерее. Пара бездомных детей едет зайцами в спасательных шлюпках. Каждый день их гнезда разоряются под громкий смех и всеобщее одобрение.
Обслуживание на пароходе неплохое, но дорогое. Часто подают утку и рыбу. Хорошо, что я сам запасся провиантом, поскольку хлеба хватает только-только, а масла и колбасы, естественно, вовсе нет. Каждые два или три часа мы поворачиваем против течения и причаливаем около какой-нибудь деревни. Для деревни это особое событие, поэтому, когда пароход приближается, все стоят на берегу. Некоторые крестьяне носят в корзинах на продажу бутылки с маслом, рыбу и яйца. Пароход подходит к берегу, и с него скидываются две длинные доски в качестве мостков. Высаживается куча народу и начинается выгрузка ящиков и мешков. Когда с этим покончено, несколько десятков матросов начинают бегом загружать поленья, уже сложенные на берегу и предназначенные для котла. С невероятной быстротой укладывают два матроса поленья на две длинные деревянные палки, превращенные в носилки, и штурмуют с ними по доскам-мосткам пароход, крайне грубо обходясь со всеми, кто оказывается на дороге. Иногда кто-то из матросов падает во время этих диких гонок в воду, к удовольствию деревенских жителей и пассажиров. Но иногда я вижу и матросов, работающих крайне медленно, с полной невозмутимостью укладывающих одно полено за другим на носилки. Погрузка тогда длится бесконечно. Я спрашиваю товарища капитана, чем можно объяснить такую удивительную разницу в скорости работы.
— Да. — смеется он, — причина в деньгах. Мы отводим на каждую погрузку пятнадцать минут. Если же ребята управятся быстрее, то кроме своей зарплаты они получат еще и премию, это означает, что 50 % того, что пароход сэкономит благодаря быстрому отплытию, будет поделено между матросами. Иногда, правда, происходит так, что из-за большого объема груза, время уходит, и когда нет надежды на премию, все идет так, как вы это наблюдали.
Капитан — симпатичный пожилой человек. Он угощает меня чаем в своей каюте, я даю ему сигареты. Уже тридцать лет ходит он этим маршрутом, и тем не менее, как говорит он мне, каждый рейс — новый, и течение каждый раз разное. Песчаное ложе реки находится в постоянном движении, и там, где сегодня глубокий фарватер, завтра может оказаться мель и песчаная банка. Острова исчезают и возникают вновь. Но капитану знакомы признаки песчаных банок, в таких местах пароход двигается медленно, а на носу стоит матрос и десятиметровым шестом проверяет глубину.
«Четыре, три с половиной, пять…» — кричит он непрерывно в рупор, стоящий рядом с ним.
Утром второго дня мы сворачиваем в голубую Томь и плывем, теперь уже против течения, к Томску. Около полудня мы приближаемся к городу, расположенному на высоком берегу реки.
Город выглядит не особенно ухоженным, но все-таки более цивилизованным, чем Новосибирск. Высокие крыши и башни с луковками множества церквей, много каменных домов, тут и там густая листва между строениями. Томск не особенно красив, но тем не менее интересен. Красивы парки, которые пронизывают город и придают ему в некотором роде цельный характер, хотя градостроительно он угрожает рассыпаться. Это пестрая мешанина монастырей и церквей, белого и золотого, простых рубленых изб, старых каменных строений, новых советских зданий, классицистических шеренг домов и немногих старых общественных зданий с греческими колоннами. Здесь тоже есть улиц почти вся прямоугольно монотонная, хотя рельеф очень подвижный и территория резко понижается к берегу реки. Город соединен железнодорожной линией с транссибирской магистралью, но из-за быстро растущего значения Новосибирска как центра управления края Томск постепенно теряет свою значимость.
Если теперь университет с его широко известным медицинским факультетом переедет в Новосибирск, старый культурный центр Сибири будет окончательно «ликвидирован».
На следующий день после полудня мы выступили в обратный путь. Я познакомился на пароходе с профессором Томского университета, который собирался ехать через Новосибирск на Бийск, чтобы вблизи города Улала[19] на Алтае организовать новый курортный комплекс. Он был убежденным членом партии и гордо носил высокий орден на груди, орден, приносивший ему месячную ренту в 40 рублей. Профессор показал мне генеральный план курорта, который он, медик, сам спроектировал.
Курорт был задуман грандиозно, как и все что проектируют русские, с банями, лечебными корпусами, парками, бассейнами, подиумом для музыкальной капеллы и со всем прочим, что положено.
— Да, — подмигнул он мне, — еще пара годочков, и мы и здесь обгоним Европу. На Алтае есть все мыслимые минеральные источники. Не хватает только пары железнодорожных линий.
Я знал, как обстоит дело с железнодорожными линиями на Алтае и вообще в СССР, и промолчал.
Выпьем за строительство социализма, — он чокнулся со мной стаканом водки, и я невольно подумал о пролетариях на нижней палубе, на чьих спинах мы, пассажиры первого класса, сидели.
Взгляните на рыбаков вон там на берегу, которые должны ловить рыбу согласно московским планам, — сказал я. — Они тоже верят в социалистический рай? Они ждут уже 15 лет исполнения своих желаний, товарищ профессор, и сегодня этим людям приходится хуже, чем раньше. Конечно, им и раньше было не позавидовать, им нужно было ловить рыбу и ее продавать; но пара копеек имела все-таки конкретный смысл, они могли даже если и не многое, но кое-что купить. Сегодня, как и раньше, они ловят рыбу, но теперь они должны выполнять предписанный им слишком высокий план, а деньги, которые они получают, не имеют цены.
— Дорогой товарищ, почитайте вы наконец газеты! Как счастливы эти люди! И как счастливо будут жить их дети и внуки! Собственно, мы этого уже достигли. Первого января, когда начнется второй пятилетний план, уровень жизни этих людей увеличится втрое. Сталин это ясно сказал. Вы должны непременно читать газеты. То, что вы видите своими глазами, создает у вас неправильное представление о нашей системе!
Вот это, про газеты, я слышал уже неоднократно.
Анекдот, который на эту тему ходил в Новосибирске, выглядел следующим образом: