61332.fb2
Перед моими глазами стоят дети гетто: без всяких скидок на возраст боролись они в одиночку за жизнь, а каков был их конец! Мне странно видеть по эту сторону стены гетто погоню за материальными благами, интерес к вещам, к золоту, к ценностям. А в гетто все это утратило всякую цену. В развалинах гетто дорогие вещи валяются под ногами.
Не попал ли я на другую планету? Мне странно было видеть дворника, подметающего улицу. Слово "улица" вызывало в моем сознании образ пустынной заброшенной местности, на которой навалены кирпичи, посуда, мебель, окровавленные подушки, книги, тела людей, и надо всем этим летающие перья. Удивительно: оказывается, кому-то мешает уличная пыль, кто-то хочет убрать ее.
Я иду по улице - впечатления обгоняют друг друга. С любопытством иностранца я всматриваюсь и прислушиваюсь, стараясь не пропустить чего-нибудь интересного.
Но вдруг что-то оборвалось во мне: сердце застучало сильнее, я съежился. Я проходил мимо стены, сверху утыканной битым стеклом. Немецкие жандармы в тяжелых сапогах, в железных касках, с ружьями наготове, с гранатами за поясом шагают на расстоянии нескольких шагов друг от друга вдоль стены. Злые глаза пронизывают каждого. По ту сторону стены - голые трубы - все, что осталось от домов, а рядом тлеют огоньки догорающих пожарищ, рвутся в небо клубы дыма.
Я прохожу мимо гетто со стороны площади Муранова. Хочется отдать последний долг, хотя бы в душе, этому святому месту. Но надо быть осторожным: чтобы кто-нибудь, не дай Бог, не понял, что творится в моем сердце. Мне нельзя даже позволить себе выражение сочувствия - его можно прочесть на лицах некоторых прохожих поляков, которые силятся заглянуть по ту сторону стены. Мне следует походить на тех поляков, чьи лица выражают удовлетворение или, в лучшем случае, равнодушие к судьбе гетто, исчезнувшего в пламени пожарищ.
Издали я мог видеть лишь выступающие над стеной развалины домов, верхушки разодранных стен, на которых кое-где еще виднелись следы рисунка, а между ними повисшие в воздухе кафельные печки, разбитые окна, двери. Я глядел на развалины и, казалось, видел бледные, измученные лица евреев, быть может, еще оставшихся там.
Вновь встали передо мной картины жизни в бункере под грудами развалин: страх, гибель, тьма. А я уже за пределами этого ада, Я смотрю на него издалека, я свободен. И в сердце стучит: за какие заслуги?
Почему случай сделал так, что я оказался среди немногих счастливцев, в то время, как другие, с которыми я недавно был вместе, могут только мечтать о таком счастье? Несколько минут - и стена гетто позади. Я вновь влился в поток людей на улице, растворился в толпе праздношатающихся.
Идем с улицы на улицу и попадаем в боковой переулок, на котором стоят всего четыре дома. Переулок почти целый день пуст. Ицхак говорит: "Нам сюда, в дом No 4 по улице Комитетова". Когда мы приблизились к дому, наши провожатые издали взглядом попрощались с нами и пошли дальше.
Мы поднялись на 4 этаж. Постучали - дверь открылась. На пороге - женщина средних лет, аристократического вида. Увидев Ицхака, она улыбнулась и впустила нас. Я снимаю пальто и слышу: женщина шепчет какие-то слова. Вижу: книжные полки на стене сдвинулись с места, а за ними стоят две женщины и мужчина. Здесь тайник, где прячутся евреи. Услышав стук в дверь они скрылись в нише, которая искусно замаскирована книжными полками.
Когда меня приняли как своего, я узнал, что хозяйка дома такая же "арийка", как я и многие другие евреи на арийской стороне. Арийская внешность и прекрасное знание польского языка (два качества, которые не всегда совмещались в одном человеке), помогли этой женщине, Стасе Копик, выдать себя за жену польского офицера, попавшего в плен. Так она представилась соседям, управдому, дворнику, когда сняла квартиру для себя и дочери, выглядевшей, как и мать, чистокровной полькой.
Сняв квартиру, Стася решила сделать "ремонт", и рабочий, свой человек, в одну ночь сделал двойную стену в комнате. Никто из соседей, приходивших к Стасе, не заметил, что комната стала чуть меньше. Вместе с "арийской" дочерью, в комнате поселились еще две дочери и зять, еврейская внешность которых бросалась в глаза каждому и которые спешили, как и я, в укрытие всякий раз, когда кто-нибудь подходил к дому.
Ицхак Ц. был "легальным" квартирантом. Соседи знали, что он жених Зоей дочери хозяйки дома. Он мог свободно приходить и уходить, когда ему вздумается. "Малина" эта сразу стала мне домом, хотя я чувствовал бы себя в большей безопасности, если бы хозяином квартиры был настоящий поляк.
Еще ближе стал мне этот дом, когда я увидел, что хозяйка зажигает субботние свечи: приносит их в нашу нишу и тихонько читает молитву.
О, эти свечи! Далекие и как будто чужие, напоминают они субботние свечи, горевшие у всех на виду, и ветер раздувал их пламя. А вокруг - вся семья сидит, слушает и поет вместе с отцом субботние напевы. На какое-то мгновение воспоминания согревали душу, а потом боль становилась еще острее и глубже.
18.5.1943
Весеннее солнце ранним утром ворвалось в дом и осветило все вокруг. Лучи солнца коснулись меня, когда я был еще погружен в глубокий утренний сон, будто кто-то осветил ярким электрическим светом мои глаза.
Какое это удовольствие: впервые за долгое время я спал в чистой постели!
Все наши быстро оделись и собрали постели, чтобы чужой, войдя в дом, не заметил, не дай Бог, что кроватей в комнате больше, чем должно быть по числу жильцов.
Я позавидовал нашим: у меня не было сил встать, температура поднялась до 40°. Но и оставаться в кровати нельзя было: кто-то может увидеть - и это навлечет подозрение на хозяйку.
Хозяева, конечно, боялись держать у себя (да еще в этих условиях) больного тифом. Я мог заразить кого-нибудь, и тогда пришлось бы вызвать врача. А это опасно для всех нас. Кроме того, мог ли я, больной, с высокой температурой, в случае необходимости так быстро бежать в наше убежище, как здоровые. А если больной умрет, то выдаст всех. Все это и многое другое, о чем вслух не говорили, пугало хозяев.
В этот момент я почувствовал себя обманутым судьбой: она улыбнулась мне тогда, когда я впал в полное отчаяние и в душе сказал себе, что погибну в гетто или в канале, а теперь заставляет меня расстаться с жизнью, и не "естественным" путем, как умирают все евреи на арийской стороне, а лишь из-за отсутствия врача и лекарств.
Я сжал губы и решил в душе, что, когда настанет мой смертный час, я выйду на улицу и там испущу дух, чтобы не навлечь беду на остальных. Казалось, час этот недалек, и все-таки я гнал от себя мрачные мысли. Я гоню их прочь, а они возвращаются. И некому раскрыть душу: Ицхак Ц. ушел по делам Еврейского Национального Комитета, с остальными жильцами я еще не так близок, да и говорить о себе с ними не могу, ибо понимаю, что из-за меня и они могут попасть в беду.
Стук в дверь прервал поток моих мыслей. Все бросились в укрытие. Хозяйка смотрит на меня, как будто спрашивает, смогу ли подняться. Я собираю все свои силы, вскакиваю с постели и, качаясь, как пьяный, бегу в укрытие.
Снова стук в дверь. Хозяйка "не слышит". И только на третий стук отвечает: "Кто там?" Дворник. Хозяйка не спеша открывает дверь. Стенка укрытия едва успела задвинуться за мной, как в комнате раздался грубый голос дворника.
Теперь оставалось только молиться, чтобы непрошеный гость поскорее убрался прочь. Долго стоять в узкой нише, где нельзя даже присесть, невозможно. Надо соблюдать полную тишину: не кашлянуть, не дышать громко. Даже шорох может выдать нас.
А посещения продолжаются. Только избавились от дворника, явилась соседка, потом какой-то чиновник, за ним случайный гость, искавший другого соседа, но по ошибке попавший к нам. И каждый раз повторяется "прогулка" по тому же маршруту: в укрытие и обратно - и та же "процедура" открытия двери.
Не всякий гость торопится уйти, как молю я в душе. Некоторые садятся к столу, заводят долгую беседу. Чем нетерпеливее я становлюсь, тем длиннее и обстоятельнее беседа. Одна история сменяет другую, один рассказ тянет за собой другой - и поди кричи, что ты больше не можешь выдержать. И вдруг приходит избавление: гость прощается, но у двери вспоминает новую историю, и разговор продолжается у двери столько же, сколько у стола. И, не дай Бог, хозяйке проявить нетерпение, она обязана быть приветливой с гостем и заставить себя непринужденно болтать на любую тему, даже на "еврейскую". Кстати, "еврейская тема" занимала не последнее место в разговорах поляков, и не все они сочувствовали нам. "Они заслужили эту кару", - такие и подобные им высказывания долетали до нас сквозь тонкую перегородку.
Наконец визиты кончились. Я вздохнул свободно. Теперь можно было выйти из убежища, но новые страхи овладели мной: ночные визиты, они страшнее дневных. Днем мы прислушивались к каждому стуку в дверь, ночью - к гулу моторов на улицах. В ночной тишине, когда движение по улицам запрещено, шум проезжающих машин вызывал беспокойство: наш слух улавливал возникающий далеко звук и напряженно следил за ним, пока он не затихал в другом конце улицы. Иногда казалось, вот-вот остановится у ворот машина с гестаповцами.
Ночь сменялась днем, день - ночью, но для нас это означало лишь смену опасностей.
19.5.1943
Сегодня нашего полку прибыло. Приехала Цивья Любеткин из Ломянок. Итак, у нас теперь трое "арийцев" и пять нелегальных жильцов.
"Халуцианское ядро" заметно выделяется своим поведением. Так, например, другие жильцы "малины" не могут понять, что мы с Цивьей вовсе не родственники, а лишь товарищи по борьбе. Им кажется странным, что она так преданно, как сестра, заботится о "чужом" больном...
*
Находясь в укрытии, мы тесно связаны со всем еврейским подпольем на арийской стороне.
Наша "малина" является центром планирования операций Национального и Координационного Комитетов по оказанию помощи евреям на арийской стороне. Этим ведают Ицхак Цукерман (Техалуц-Дрор), доктор Адольф Берман (левые Поалей-Цион) и Леон Файнер ("Миколай" - Бунд).
В нашем укрытии картотека тех, кто получает денежную помощь. Отсюда тянутся нити ко всем укрытиям, в которых прячутся евреи. Наши связные добираются во все уголки. Некоторые возвращаются с донесениями сюда же, и тогда мы узнаем все новости из первых рук, другие встречаются с Ицхаком в условленных местах, и, вернувшись вечером домой, он делится с нами полученными сведениями.
А в плохих новостях, на нашу беду, нет недостатка. Ежедневно десятки евреев на арийской стороне попадают к немцам в лапы. Многих выдают поляки, опознав еврея на улице, они требуют выкуп и, не получив желаемой суммы, выдают жертву немцам на расправу. А то отбирают у опознанного все деньги, и потом еще тащат в темный угол и раздевают догола.
Гестаповцам удается обнаружить некоторые "малины", ночью они окружают укрытие, волокут евреев в машины и везут в тюрьму Павиак на смерть. Достается и польским хозяевам, посмевшим прятать у себя евреев.
Причины провала "малин" разные: шпики выслеживают евреев в укрытиях, "тянут" из них, сколько удается, а потом сообщают немцам адреса. Иногда евреи платят жизнью за ссоры между поляками-соседями: если у одного из ссорящихся возникло подозрение, что другой прячет евреев, он немедленно строчит донос в гестапо - и участь евреев решена.
Навестил поляк по-приятельски соседа, заметил в квартире какое-то изменение, шепнул об этом невзначай кому-то на ухо - и ночью уже подъезжает к дому машина гестапо. А в лучшем случае - являются на квартиру шпики, и евреям удается откупиться. Но "малина" все равно "сгорела". Оставаться в ней опасно даже лишнюю минуту.
Арийские документы хороши лишь для собственного успокоения. Но они не спасают, когда сталкиваешься лицом к лицу с немцем или польским шантажистом и вынужден доказывать, что ты не еврей. Еврейским женщинам с польской внешностью удается еще как-то выкрутиться. Но от мужчин, на которых пало подозрение, не требуют даже никаких документов; снимай штаны - и тут не помогут ни паспорт, ни арийская внешность, ни прекрасное владение польским языком.
Правда, арийская внешность часто отпугивает злых волков, вынюхивающих евреев на улицах и в домах. Но немало таких "арийцев" попадает в немецкие руки во время облав на поляков, которых немцы отправляют на принудительные работы. И тогда медицинская комиссия обнаруживает их еврейское происхождение. У евреев отнято даже право быть несчастным, как те поляки, которых отправляют на работу в Германию.
Особенно трагично положение еврейских детей на арийской стороне, этих Мойшелех и Саррелех, которых родители отдали еще до ликвидации гетто в польские семьи, чтобы они остались живым памятником уничтоженных семей, поколения, приговоренного к смерти. Дети забыли уже свои настоящие имена, не помнят своих родителей, они даже привыкли к новым маме и папе. Но и в арийской семье дети чувствуют нависшую над ними опасность. Опекуны не разрешают им выходить на улицу, играть с другими детьми, опасаясь, как бы их не узнали. Они целыми днями сидят взаперти, а иногда и в темноте, не смея ни петь, ни плакать: соседи могут услышать детский голосок, а ведь они знают, что в семье этой нет детей.
В польских семьях, где есть свои дети, еврейские "подкидыши" часто становились как бы одним из "братьев" или "сестер". Но каждый стук в дверь загадывает еврейскому ребенку загадку: почему родители поспешно прячут куда-то от чужих глаз только его?
Ребенок растет, и растет в нем чувство неполноценности.
Хозяйский сын, которому разрешены все обычные детские занятия, чувствует свое превосходство, и это накладывает определенный отпечаток на его отношение к еврейскому мальчику.
Еврейские дети, как и прячущиеся взрослые, часто кочуют с места на место. Кто-то узнал ребенка, и его надо срочно куда-то вести. А если новое место не готово, опекун сплавляет ребенка знакомому, соседу, родственнику, пока еврейские связные не находят для него "малины". Ребенок плачет и кричит, не может забыть своих "родителей", не может привыкнуть к новым, но постепенно вынужден успокоиться и свыкнуться с новой средой.
Обо всем этом нам ежедневно докладывают наши связные. Наши собственные страдания становятся еще мучительнее от печальных известий о страданиях и горе тысяч евреев. Все они как бы аккумулируются здесь, накапливаются в воздухе. Но мы не можем и не хотим освободиться от этой тяжести, хотя нам трудно дышать в ней.