61391.fb2
Он избавляется от своего ближайшего друга Данина, с которым был знаком с ранней юности. Так же вели себя Фадеев с Альтманом, Симонов с Борщаговском… Белкина пытается усовестить мужа. Из ее воспоминаний: “«Но как же ты можешь? Это же твой друг?» — «Вот именно потому, что он мой друг, и все это знают, я должен его критиковать! Критикуют меня, я критикую его!.. И потом он попал в эпицентр — ему будет худо, его не будут печатать, и ему будет не черта жрать, а если я сейчас выступлю с критикой его, я потом смогу давать ему работу, а защитить его я все равно не в силах! Ты ничего не понимаешь, не суйся. Мне тошно и без тебя!..» A он любил Данина, ценил его талант… Нет, право же, порой мне кажется, что для того, чтобы объяснить нас тех времен нам же самим… нужен Достоевский!» (с. 276). Наверное, он помог бы понять, что перед нами — чистая смердяковщина.
О смерти Тарасенкова Пастернак скажет: «Сердце устало лгать». Громова развивает мысль Пастернака: «Насилие над собой, ложь и лицемерие так же опасны для жизни, как чума и холера. И если нравственные болезни охватывают народ, пусть и незаметно, то с неизбежностью происходит его вымирание. У нескольких поколении людей вдруг вместо инстинкта жизни начинает развиваться инстинкт смерти. В Советской стране в душах людей был взломан некий код, отвечающий за жизнеспособность народа, в который, несомненно, входила и нравственность» (с. 383).
Автор пытается вжиться в героя, чтобы понять мотивы его поведения. Она полагает, что «Тарасенкову всерьез казалось, что ему открыта иезуитская логика времени, и если соблюдать ее правила, то можно и других спасти, и себя уберечь. Надо самому бежать впереди и ругать то, что ты вчера хвалил или поддерживал. Надо каяться и признавать свои ошибки и выявлять ошибки других, а потом тихонечко помогать, давать работу, принимать стихи, печатать сборники. Нужна дымовая завеса из крика и ругани. Создателем этой системы был вовсе не Тарасенков, можно прямо сказать, что учителями и вдохновителями были Фадеев и Симонов. И как мы увидим, в 1949 году, они преуспели в этом еще больше. Как ни странно, и тогда, и после им прощались самые оскорбительные выпады, даже против собственных бывших друзей, потому что все вокруг знали — это входит в правила игры с властью, «так надо», чтобы там не съели всю интеллигенцию с потрохами. A вот искренние «борцы» Софронов, Сурков, Суров, Грибачев, Кожевников были презираемы именно за свой «чистый» порыв в желании уничтожить собратьев» (с. 223—224).
Объяснение не вполне точное. Антикосмополитическая кампания была несомненной «заслугой» Фадеева. В своей борьбе с Агитпропом, куда пришел молодой, энергичный и амбициозный Шепилов, хотевший для самоутверждения поставить гонористого писательского генсека на место, Фадеев нашел опору в таких, как Софронов, Суров, Бубеннов. Любимец Сталина, Фадеев был человеком, в сущности, лишенным морали. Судьбы и жизни друзей были для него неважны. Это были пешки в его игре. Удовлетворение собственных амбиций превратилось для него в своего рода спорт. Да, он помогал некоторым из своих жертв, но над всем доминировал азарт прожженного игрока, актера. Страна, где царит безвластие, наполнена самодурами. Здесь действует закон сохранения энергии власти: чем бесправнее большинство, тем всесильнее элита, тем слаже власть, тем больше ее хочется.
Но в этой игре он ошибся. «Мог ли представить Фадеев, выводя в памятном постановлении фамилии и имена своих товарищей, на какой страшный путь он себя обрекает. То, что казалось временной позиционной войной, которая забудется, когда рассеется пыль от взрывов, оказалось началом конца самого Фадеева» (с. 256) Он играл людьми, как оловянными солдатиками. Но и он оказался ненужным в чужой игре подобно тому, как ненужными в его играх оказывались ранее близкие и верившие ему люди. Желая доказать, что он не антисемит, Фадеев редактирует роман Гроссмана, но после публикации в «Правде» погромной статьи Бубеннова вынужден каяться. «Ha Фадеева, — полагает Громова, — мало кто обижался, все знали, что он выступает как некая функция, другой вопрос, как это сказывалось на его собственной жизни.
A Тарасенков? Он снова оказался пешкой в огромной игре, и давно с этим смирился. Пешку очередной раз съели. Каждый такой случай неминуемо приближал его к концу. Вряд ли он обижался на Фадеева. Ведь он и сам делал то же самое. Это входило в правила игры» (с. 351). В эту игру уголовников — умри ты сегодня, а я завтра — играли теперь русские писатели, полагавшие себя «совестью народа». И все же автор ошибается, полагая, что «нa Фадеева мало кто обижался». Казакевич напишет о нем в дневнике в 1953 г. безжалостно точные слова: «Что же такое Фадеев?.. Оказалось — пусть это не покажется ужасным, — что он, в общем‑то, ничто. Он весь изолгался, и если некогда он был чем‑то, то теперь он давно перестал быть этим, и на меня произвело тягчайшее впечатление то странное обстоятельство, что этот человек уже — ничто… Он не понял, что не надо стараться быть как все; нет, надо стараться, чтобы все были как ты. И ошибившись в этом главном, он перестал быть чем‑то» (с. 361).
Фадеев действовал по той же логике «меньшего из зол», по которой Тарасенков писал свои статьи. Белкина вспоминала, как Фадеев говорил ей и Тарасенкову: «Вы что хотите, чтобы вами управляли Первенцев, Бубеннов, Грибачев? Ах, нет, ну так терпите меня! Каков уж есть!.. Он давно уже существовал в логике борьбы за власть. Творчество отступило» (с. 360). Он учил Тарасенкова: «Ты должен понимать, что гораздо лучше, когда мы сами будем бить друг друга, чем если нас начнут бить оттуда сверху!» (с. 292). Когда уговаривал его подать в отставку из «Нового мира» после разгромной статьи Бубеннова в «Правде» о романе Гроссмана «За правое дело», крича в трубку: «He подавать же мне в отставку или снимать Твардовского?! А этой банде антисемитов надо бросить кость! Вот ты и будешь это костью! Пускай подавятся смоленским мужиком!.. Сам понимаешь, тут без оргвыводов никак нельзя!..» (с. 348). Это 1953 г. А в 1949 г. Фадеев сам эту «банду антисемитов» и создал, но кормил их «костьми» не «смоленских мужиков», а своих друзей–евреев, ставших «безродными космополитами», гонимыми теперь этой «бандой»…
Громова искренне полагает, что страшные выступления 1949—1953 гг. «прощались» Фадееву, что «если в конце 30–х годов чудовищные эти слова, лившиеся с трибун, были искренни, что не оправдывает произносяших, то теперь и Симонов, и Фадеев абсолютно цинично говорили это, потому что так было надо. Симонов знал Борщаговского и до войны и во время войны и сам взял его на работу в журнал, а Фадеев знал близко и очень хорошо каждого из уничтожаемых. Агранович, встречавшийся с Симоновым в Переделкине накануне выступления, спросил, как он может участвовать в таком безобразном действе. На что тот ответил: «Лучше это сделаю я, нежели Софронов» (с. 263—264). Чего могли не понимать жертвы, но чего не может не понимать автор, так это того, что объяснения Фадеева «это входит в правила игры с властью» и «так надо» означали: игры Фадеева с властью, так надо было Фадееву. Причем — исключительно в целях самоутверждения.
После его смерти Чуковский запишет в дневнике: «Мне очень жаль милого Александра Александровича — в нем — под всеми наслоениями — чувствовался русский самородок, большой человек, но боже, что это были за наслоения! Вся брехня Сталинской эпохи, все ее идиотские зверства, весь ее страшный бюрократизм, вся ее растленность и казенность находили в нем свое послушное орудие. Он — по существу добрый, человечный, любящий литературу «до слез умиления», должен был вести весь литературный корабль самым гибельным и позорным путем — и пытался совместить человечность с гепеутничеством. Отсюда зигзаги его поведения, отсюда его замученная СОВЕСТЬ в последние годы. Он был не создан для неудачничества, он так привык к роли вождя, решителя писательских судеб — что положение отставного литературного маршала для него было лютым мучением… он совестливый, талантливый, чуткий — барахтался в жидкой зловонной грязи, заливая свою Совесть вином» (с. 390).
В этих словах много правды, но много и лжи: «русскими самородками» были и Панферов, и Поликарпов, и Вишневский, но ничего, кроме амбиций, самодурства и бесконечной жажды власти, в этих самородках не было. Был ли Фадеев «добрым, человечным», помогая иногда собственным жертвам и замаливая грехи, заливая их вином? Ну тогда и Иван Грозный был «добрым» и «человечным» — он ведь тоже замаливал грехи после очередного убийства. «Зигзаги поведения» Фадеева Чуковский объяснял внутренней драмой: «был не создан для неудачничества», «привык к роли вождя, решителя писательских судеб», не мог смириться с отставкой… Иначе говоря, основой всего были непомерные амбиции и властолюбие.
«Продуктами эпохи» назовет Фадеев Тарасенкова и себя, узнав о смерти друга. Но были в этой эпохе болевые точки, которые ощутимы по сей день.
1937 год намертво спаял советскую культурную элиту страхом, впервые по–настоящему сбив бывших попутчиков и рапповцев, художников и политиканствующих чиновников в единую затравленную группу, слепо подчинявшуюся окрикам цековских надсмотрщиков, таких как Щербаков, Ставский, Поликарпов. Почти все эти люди были перепачканы взаимными предательствами, кровью друг друга и большой ложью, они «сдались в плен», предав искусство и свое предназначение в нем. Те, кто не стал этого делать, либо были вытолкнуты на периферию (Ахматова, Пастернак, Платонов, Булгаков), либо ушли из жизни (Мандельштам). Но среди оставшихся победителей не было — замараны были все. И это объединяло. Еще больше спаяла война.
1949 год навсегда расколол эту элиту. Внутри нее образовалась трещина. Пришло поколение победителей — «новый материал», о котором будет писать Л. Гинзбург — «люди 49–го» — «молодые, но страшные»[11]. Они оказались страшнее даже страшных людей 1920–х — откровенная шпана, охотнорядцы. Сталинская машина работала на постоянное «обновление кадров», генерируя новый человеческий материал, который должен был сменить «отработанный», а прежний, каким бы ни был он страшным и кровавым, должен был «уступить дорогу молодым» (на высшем уровне это означало, что на смену молотовым и кагановичам должны были явиться шелепины, а на смену фадеевым и сурковым — софроновы и бубенновы).
Хотя, как и в политике, в литературе прежнее поколение еще оставалось при своих постах, дни его, казалось, были сочтены, а «молодые, но страшные» уже торжествовали подбеду. В литературе это проявилось особенно ярко в начале 1953 г., когда Фадеев вынужден был публично унижаться перед Бубенновым за свою позицию по поводу романа Гроссмана. Еще в 1949 г., самоутверждаясь в борьбе с Шепиловым (и по ходу пустив под откос жизни многих своих друзей), он сделал ставку на этих людей, а сегодня они фактически диктовали новые правила игры, с которыми он вынужден был считаться. И здесь произошло чудо: умер Сталин. Очередная смена поколений не успела состояться — в культуре, как и в политике, остались и те и другие, только победители оказались побежденными, не успев вкусить столь близкой победы. И так продолжалось до самого распада советской системы.
Здесь оторвемся от частных судеб и постараемся понять ситуацию шире. Как помним, Костырченко связывал борьбу с космополитизмом с судьбой «ИЕП». Предполагается при этом, что существовала советская интеллигенция нееврейского происхождения. Итак, была советская «интеллигенция еврейского происхождения» («ИЕП»), представленная на страницах книги Громовой именами хотя иногда и увлекавшегося, но цельного, отказывающегося гнуться и несломленного Б. Пастернака, великих актеров С. Михоэлса и В. Зускина, переживших страшное и сумевших правдиво рассказать о нем О. Берггольц, В. Инбер, В. Гроссмана, И. Эренбурга, Э. Казакевича, П. Антокольского, Д. Самойлова, М. Алигер, критиков«космополитов» Юзовского, А. Борщаговского, Д. Данина, Б. Рунина, поэтов Л. Квитко, С. Галкина…
А была, значит, советская интеллигенция нееврейского происхождения (неИЕП), представленная на страницах этой книги именами Вс. Вишневского, А. Фадеева, П. Павленко, Ф. Панферова, С. Васильева, А. Тарасенкова, К. Зелинского, А. Суркова, А. Сурова, М. Бубеннова, А. Первенцева, А. Софронова, Н. Грибачева, Д. Шепилова, А. Щербакова, Д. Поликарпова… Применимо ли в принципе к кому‑нибудь из этих лиц — изолгавшихся, жалких, бездарных, разложившихся и изъеденных цинизмом и завистью мертвых душ, партийных и литературных палачей, провокаторов, доносчиков — понятие «интеллигенция»?
Да, рядом с этой советской смердяковщиной была еще и другая советская интеллигенция нееврейского происхождения — вытолкнутые из публичного поля несломленная А. Ахматова и сломленный М. Зощенко, маргинализованный и в конце концов вынужденный оставить страну, за которую проливал под Сталинградом кровь, В. Некрасов, травимый и наконец затравленный кочетовыми, грибачевыми и софроновыми А. Твардовский… Эти люди оказались гонимы, подобно «ИЕП».
1949 год стал рубежным в истории советской интеллигенции: он, собственно, и возродил ее, уничтоженную в 1937–м. И потому, что замешен был этот страшный год на дремучей юдофобии, оказалось, что, кроме «ИЕП», в Советском Союзе интеллигенции нет — всегда гонимая, она оказалась «еврейской» не в этническом, но в куда более важном — этическом смысле слова. А та фронда, которую позже будет выказывать Русская партия, эти не успевшие в 1953 г. ухватить свое и взять реванш наследники софроновых и бубенновых, никакого отношения к интеллигенции иметь, конечно, не будут. Понятие «ИЕП» станет синонимом понятия «либеральная интеллигенция», но последнее — тавтология: нелиберальной интеллигенции не бывает. То, что чуждо либеральным идеям, чуждо самому духу интеллигентности.
В этом свете борьба Сталина с евреями была, по сути, продолжением все той же классовой борьбы, — борьбы люмпена с интеллигенцией. Да и могло ли быть иначе в патриархальной стране, где единственным достижением квазипролетарской революции стало уничтожение крестьянства, приведшее к тотальной люмпенизации всех социальных слоев, что и стало условием продолжения тысячелетнего рабства? В этой борьбе, которая не вчера началась и не завтра завершится, интеллигенция — это социальный слой, выступающий за просвещение и модернизацию против рабства и даже национальной традиции, если она — традиция рабства. И, поскольку либеральные ценности здесь первичны, эта интеллигенция «антипатриотична». Не ошибемся поэтому, если скажем, что она всегда, так или иначе, является «интеллигенцией еврейского происхождения»: исторически борьба за модернизацию и либерализацию патриархальных обществ составляла самую суть еврейства, всегда потому ненавистного автократам и ксенофобам.
Как свидетельствуют рассмотренные здесь книги, поздний сталинизм был одной из тех эпох, когда в своем падении нация докатывается до дна, когда начинается необратимый процесс распада. Но, как сказал Гроссман, «народ бессмертен»: именно в такие страшные эпохи, когда кажется, что разложением охвачены все сферы духовной жизни, появляются силы, несущие залог развития и жизни.
Слово, постоянно встречавшееся в этих книгах, — «засоренность»: «засоренность аппарата», «засоренность кадров», «засоренность руководства», «организационная засоренность»… Эти книги повествуют о «политике очищения». ХХ в. был веком обсессивного стремления к «чистоте» — классовой, расовой, национальной, доктринальной, — обернувшегося «очищением огнем» в печах Освенцима.
«Чистота» — социальная гомогенность — утопия всех автократий. Она неразрывно связана с консервативной модернизацией, условием и ценой которой является ксенофобия и социальная закрытость. Однако это, как показал опыт ХХ в. (рассмотренный здесь советско–еврейский сюжет — лишь частный случай), ложный выбор: закрытость — не залог сохранения, но верный путь к распаду. Она ведет к распаду социальных тканей — многократно описанной социальной атомизации тоталитарных обществ. А потому — неотвратимо — к распаду личности. Распад страны в этих условиях остается только вопросом времени.
См.: Митрохин Н. Русская партия: Движение русских националистов в СССР, 1952—1985. М.: Новое литературное обозрение, 2003.
Дружба народов. 1991. № 2. С. 249 – 271.
Государственный антисемитизм в СССР: От начала до кульминации, 1938—1953 / Под общ. ред. А. Н. Яковлева. Сост. Г. В. Костырченко. М.: МФД; Материк, 2005. 592 с.
Костырченко Г. Сталин против «космополитов»: Власть и еврейская интеллигенция в СССР. М.: РОССПЭН, 2009. С. 203—204.
Сталин и космополитизм: Документы Агитпропа ЦК КПСС, 1945—1953 / Под общ. ред. акад. А. Н. Яковлева. Сост. Д. Г. Наджафов, З. С. Белоусова. М.: МФД; Материк, 2005. — 768 с.
Люстигер Арно. Сталин и евреи: Трагическая история Еврейского антифашистского комитета и советских евреев / Пер. с нем. М.: РОССПЭН, 2008. С. 88.
Костырченко Г. Сталин против «космополитов»: Власть и еврейская интеллигенция в СССР. М.: РОССПЭН, 2009. 415 с.
Фрезинский Б. Илья Эренбург в годы сталинского госантисемитизма (Полемика с Г. Костырченко) // Фрезинский Б. Писатели и советские вожди: Избранные сюжеты 1919—1960 годов. M.: Эллис Лак, 2008. С. 544—588.
Громова Н. Распад: Судьба советского критика: 40— 50–е годы. М.: Эллис Лак, 2009. 496 с.
Lahusen Thomas. How Life Writes the Book: Real Socialism and Socialist Realism in Stalin’s Russia. Ithaca: Cornell University Press, 1997.
Гинзбург Л. Претворение опыта. Рига; Л., 1991. С. 138