61483.fb2
1979 г. ноябрь – декабрь
т. 34, вып.6 (210)
УСПЕХИ МАТЕМАТИЧЕСКИХ НАУК
Показать
МАТЕМАТИЧЕСКАЯ ЖИЗНЬ В СССР
СТРАНИЦЫ АВТОБИОГРАФИИ
П. С. А л е к с а н д р о в
В этих записках происшествия и встречи моей долгой жизни освещаются как бы изнутри этой жизни, так что получается субъективное повествование, являющееся скорее страницами психологически окрашенного дневника, чем эпическим объективным описанием жизни автора в рамках данного общества и данной эпохи.
С другой стороны, именно этот субъективно-психологический характер делает мои записки неким человеческим документом, который на вопрос: «какой может быть жизнь человека данной профессии и данной эпохи?» отвечает: «в частности и такой, как здесь описано». Ничем другим, как таким единичным (среди множества других возможных) «человеческих документов» мои записки не являются и не предназначены быть.
ПЕРВАЯ ЧАСТЬ
Помню я себя с четырёхлетнего возраста. Моё первое воспоминание касается разговора моей матери с особой, которая была приглашена, чтобы быть моей немецкой бонной. Разговор происходил на немецком языке, которым (как и французским) моя мать хорошо владела. Моя мать говорила с Ольгой Петровной (так звали собеседницу), что через две (или три) недели мне исполнится четыре года, из чего следует, что был этот разговор во второй половине апреля 1900 года.
Я помню ярко освещённую весенним солнцем столовую нашего Смоленского дома с двумя окнами (вернее, окном и стеклянной дверью), выходящими в сад. Комната была в первом этаже большого двухэтажного деревянного дома на территории Смоленской губернской больницы, главным (или, как тогда эта должность называлась) старшим врачом которой был мой отец. Упомянутый дом был квартирой, предоставленной моему отцу по его должности. Как я понимаю, моя мать в своём разговоре с Ольгой Петровной излагала ей её будущие обязанности. Разговор увенчался успехом.
Ольга Петровна прожила у нас несколько больше четырёх лет на положении члена семьи и отношения у меня с ней были самые лучшие. Насколько я себе представляю, Ольге Петровне было лет 30, она была рижанка, по национальности, вероятно, латышка и хорошо говорила по-немецки с тем особым прибалтийским акцентом, который много лет спустя я услышал в немецком языке Гильберта и с которым, как известно, говорил Кант, так же как и Гильберт, происходивший из Восточной Пруссии.
Ольга Петровна много читала мне вслух немецкие сказки, главным образом, братьев Гримм и Гауфа, а также сказки Андерсена в немецком переводе. Мы много гуляли за городом, чему очень способствовало то, что Смоленская больница, а следовательно, и наш дом, были расположены на самом краю города и дальше была живописная холмистая местность с красивыми рощами.
Немецкий язык и немецкие сказки, игравшие такую большую роль в моих самых ранних детских впечатлениях, несомненно, оказали значительное влияние на дальнейшее формирование моей личности, став началом той глубокой связи с немецкой культурой, которая яркой чертой проходит через всю мою жизнь. Ведь фактически немецкий язык был моим вторым родным языком.
Особенностью моего раннего детства было почти полное отсутствие игрушек и развлечений в обычном смысле слова, т.е., вернее, крайняя простота и тех и других. Моей игрушкой был, например, вырезанный из картона «воздушный шар», долженствовавший изображать воздушный шар братьев Монгольфье, как-то показанный мне с надлежащими краткими объяснениями на картинке. К этому картонному «воздушному шару» была прикреплена бечёвка, закидывавшаяся за гвоздь или крючок, вбитый в стену, так, что я, тянув надлежащим образом за верёвку, мог достигать того, что мой воздушный шар подымался или опускался. Остальное дополняло воображение. Другой моей игрушкой был сделанный моим братом Иваном из берёзового полена корабль с мачтами и парусами, который я при содействии того же моего брата отправлял ранней весной в плавание по какому-то маленькому пруду (или, скорее, большой луже) неподалёку от нашего дома. Правда, мачты и паруса имели более декоративный характер и корабль приходилось приводить в движение обычно подталкивая его, причём он часто валился на бок, что, впрочем, рассматривалось как кораблекрушение и представляло свой интерес. Беда была только в том, что эти кораблекрушения были уж очень часты и представляли, так сказать, нормальное состояние жизни моего корабля, а не несчастный случай. Вероятно, это и было причиной того, что корабль просуществовал недолго — в пределах лишь одной весны. Но моим самым любимым развлечением в возрасте 4–5 лет, конечно, после прогулок и слушания чтения вслух, были мои киты, которых я клеил из газет. Из нескольких газетных листов получались огромные киты, которые простирались по полу из одной комнаты в другую. Киты эти возникли так: мой дядя Михаил Акимович Здановский (о нём много сказано ниже) подарил мне хорошо иллюстрированное издание «Жизнь животных» Брэма в десяти томах и я, ещё не умея читать, очень любил рассматривать картинки в этих томах, а необходимые к ним комментарии рассказывала или читала мне моя мать. Привлекали меня, главным образом, большие животные: слоны, бегемоты, удавы, из птиц — кондоры и альбатросы и я всегда просил мне сообщать точные данные об их размерах: длину удава, размах крыльев альбатроса и т.п. Конечно, интересовали меня и всякие сведения об образе жизни понравившихся мне животных. Вообще я многому научился из моего Брэма. Из наземных животных особенно интересовали меня удавы и слоны; к обезьянам я имел выраженную антипатию, не знаю, чем вызванную. Но больше всего я полюбил китов, и вот стал их склеивать из газет. Я знал многие виды китов: гренландских, кашалотов и др. С тех пор на всю жизнь я приобрёл резкую вражду к китобойному промыслу. Когда в 1958 г. в возрасте 62 лет я в Лондоне попал в Британский музей, то сразу же отправился в специальный павильон, где находилось великолепно сделанное чучело гренландского кита, а рядом с ним был выставлен скелет этого кита. Глядя на эти экспонаты, я переносился в своё раннее детство.
Моя бабушка Варвара Васильевна, проживавшая последние десятилетия своей жизни (вместе со своим супругом Дюваль) в Париже (см. стр. 223),как-то приехала в самые первые 1900-е годы к нам в гости в Смоленск и привезла мне в подарок из Парижа паровоз необыкновенно совершенного и потому сложного устройства. В добавление к этому паровозу были ещё рельсы и два вагона, так что можно было приводить в движение целый поезд с гудками и ещё какими-то атрибутами настоящей железной дороги. Всё это сложное устройство, однако, просуществовало у меня недолго: через два дня паровоз сломался, а в Смоленске нам не удалось найти мастера и запасные части, которые были необходимы для починки сложной парижской игрушки. Она перестала существовать, и я вернулся к моим китам и картонным воздушным шарам. Я с тёплым чувством вспоминаю о них: возможно, игрушки и развлечения моего раннего детства были уж чересчур примитивны, но, право же, я не жалею об этом и радуюсь тому, что не испытал на себе того приводящего меня в содрогание перекармливания детей сложными техническими игрушками, которое в наше время стало почти всеобщей модой и которое вместе с ещё более страшным перекармливанием телевизором грозит, по моему мнению, серьёзными опасностями для детской психики. Та же простота и безыскусственность в отношении развлечений и отдыха сопутствовали моему воспитанию в мои последующие подростковые и ранние юношеские годы. Меня не возили ни на какие курорты, и даже море я впервые увидел в возрасте 27 лет. Мои родители считали, что лучший летний отдых для нас, детей, это пребывание в нашем Михееве (см. ниже) с купаньем, прогулками, лодкой и посильным участием в сельскохозяйственных работах.
Особенностью моего детства и ранней юности, ещё более важной, чем примитивность игрушек и крайняя простота развлечений, является отсутствие друзей — сверстников. Первого такого друга я приобрёл осенью 1912 г. в последнем классе гимназии, когда мне было шестнадцать с половиной лет.
Моё общество в детстве составляли: моя мать, моя немецкая бонна, и затем моя старшая сестра Татьяна Сергеевна, бывшая моим действительно близким другом в годы 1907–1912, до самой её смерти 14 июня 1912 г.; эта смерть была первым настоящим горем, пережитом мною. В годы 1910–1911 моя дружба с сестрой Татьяной приобрела «симметричный» характер, потому что моя сестра, несмотря на разницу в девять лет между нашими возрастами, в эти годы относилась ко мне уже не как к «маленькому», а делилась со мною, как с равным, переживаниями и волнениями своей жизни.
Моё первое знакомство с художественной литературой осуществлялось моей матерью, читавшей мне вслух сначала русские сказки (и некоторые стихотворения Жуковского и Пушкина), а позднее русских классиков, а также Шиллера и Шекспира (в русских переводах). Сам я очень рано начал читать понятные для моего возраста научно-популярные книжки. Это были прежде всего превосходные книжки Рубакина, главным образом географического и этнографического характера, имевшие и хорошую моральную тенденцию, сформулированную автором в словах «Любовь к природе и к свободе».
Через книги, посвящённые Африке и Южной Америке, ярко проходило сочувствие населявшим эти страны народам, возмущение их угнетением со стороны колонизаторов. Это чувство занимало большое место в моей детской психологии. Мой интерес к географии сопровождался и увлечением, с которым я стал рисовать географические карты. Из собственно детской приключенческой литературы я прочитал только «Дети капитана Гранта» Жюля Верна и очень скоро перешёл к более серьёзным книгам по географии. Это были так называемые «географические сборники», издававшиеся под редакцией четырёх авторов — (Крубера, Григорьева, Баркова и Чефранова). В своей совокупности эти книги составили превосходно написанную многотомную географическую хрестоматию. Я с большим интересом прочитал
Потом мой интерес переключился на геологию. Я прочитал серьёзные (но всё же популярные) книги, как, например, Петерса «Что говорят камни», «Вымершие чудовища» Гетчинсона, и наконец уж совсем серьёзную «Историю Земли» Неймайра, из двух больших томов которой я изучил полтора, пропустив лишь вторую половину второго тома, посвящённую полезным ископаемым.
Отмечу проявившуюся уже тогда постоянную особенность моей психологии, состоявшую в том, что я во всякой науке всегда предпочитал большие теоретические концепции обобщающего характера отдельным конкретным фактам и приложениям. Особенно сильно эта черта, коренящаяся, вероятно, в глубинах моего подсознания, проявилась в моих математических интересах и в направлении всех моих математических работ.
Интерес к геологии сменился ещё большим интересом к астрономии и я прочитал несколько относящихся к ней хороших книг разной степени трудности; кончая «Изложением системы мира» Лапласа, которую понял достаточно, чтобы очень заинтересоваться небесной механикой.
Перед моим поступлением в гимназию имела место ещё следующая интерлюдия. Летом 1908 г. мой старший брат Михаил Сергеевич (1885–1965), впоследствии крупный врач, после нескольких лет колебаний между музыкальной и медицинской профессиями, наконец прочно стал студентом медицинского факультета и был занят в это лето подготовкой к экзамену по неорганической химии. Как-то случилось, что я оказался привлечённым к этому, и мы вместе стали добросовестно изучать учебник А. Н. Реформатского и я занялся химией с успехом и интересом.
Летом 1902 г. в моей жизни произошло большое событие: моя мать свела меня купаться на Днепр и начала меня учить плавать. С этого дня она стала систематически, не пропуская по возможности ни одного дня, водить меня купаться, вскоре научила плавать, и купание стало моим самым любимым развлечением и осталось им в течение всей моей жизни.
На следующее лето мои родители сняли дачу в одном имении (Пасово), расположенном примерно в пяти верстах от Смоленска в очень живописной местности. Там было прекрасное озеро и ежедневное купание стало прочной привычкой всех членов нашей семьи. Мои старшие братья любили переплывать озеро, но мне это не разрешалось. В 1904 г. мои родители приобрели небольшое имение Михеево (150 гектаров), средства для покупки которого предоставил П. П. Воронин (см. ниже), в нескольких километрах от Ярцева, Смоленской губернии. В этом Михееве наша семья и проводила каждое лето с 1904 по 1918 г. включительно.
В Смоленской губернии мой отец были известен как выдающийся врач и как медицинский общественный деятель. Сразу же после Октябрьской революции ему было предложено, сохраняя должность главного врача больницы, стать заведующим лечебным подотделом Губернского отдела здравоохранения. Летом 1918 г. районные представители Советской власти не только не выселили нас из Михеева, но настоятельно предлагали моему отцу поселиться в нём и оказывать медицинскую помощь окружающему населению. Но отец был слишком прочно связан со Смоленской больницей, чтобы согласиться на это предложение, да оно, конечно, и не было реальным. Во всяком случае лето 1918 г. было последним летом, проведённым мною в Михееве и я никогда после в нём уже не бывал.
Но теперь пора сказать несколько слов о моих родителях. Всем моим воспитанием в детские годы руководила всецело моя мать. Отец мой оказал на моё развитие очень большое влияние, но уже в мои более поздние, отроческиеXVI века. Но к середине XIX века очень обедневшие представители этой ветви были мелкими помещиками Подольской губернии и занимались более охотой, чем продуктивным сельским хозяйством.
В шестидесятых годах XIX века, уже после рождения моей матери (1861–1946), мой дед Аким Игнатьевич Здановский в связи с польским восстанием имел неприятности, заставившие его спешно перебраться из Подольской губернии в Тульскую, и искать там пристанища, поступив на службу к какому-то русскому помещику в качестве управляющего его имением, что было в то время обычным занятием попавших в беду польских шляхтичей. О дальнейшей судьбе моего деда, я знаю со слов его старшего сына, моего дяди Михаила Акимовича Здановского только то, что Аким Игнатьевич в крайней бедности умер где-то в Тульской губернии, от воспаления лёгких. Этот мой дядя Михаил Акимович был очень близок всей нашей семье. Он был врачом Тульской губернской земской больницы и человеком редких душевных качеств, бессеребренником, для которого медицина была лишь осуществлением долга помощи страдающим людям. И он оказывал помощь всем, кому только мог, совершенно безвозмездно. Имея большую семью и живя на скромный заработок земского врача, он с трудом сводил концы с концами и часто нуждался в деньгах. Раза два в год он приезжал к нам на несколько дней в Смоленск, и это всегда было для нас праздником: все мы очень его любили. Это был человек, много думавший над самыми серьёзными жизненными вопросами, и мне запомнились продолжительные оживлённые разговоры, которые мой отец и мой дядя вели на темы, их обоих волновавшие. До меня доходили только отрывки этих разговоров, но я понимал, что разговоры касались серьёзных и важных предметов. Я очень любил дядю Мишу и тяжело пережил моё последнее прощанье с ним перед его смертью в октябре 1915 г. Он умер, не дожив несколько недель до 69 лет, от рака, в Тульской больнице, в которой проработал большую часть своей жизни.
Моя мать получила образование в известной в конце прошлого и в начале нынешнего века женской классической гимназии С. Н. Фишер, поступив туда при самом её основании. Эту же гимназию окончили и обе мои сестры — Татьяна и Варвара. Особенностью этой гимназии, выделявшей её среди всех русских женских учебных заведений того времени, было то, что программы обучения в ней в точности совпадали с тогдашними программами мужских гимназий, что, в частности, относилось к математике, физике и древним языкам. В последний год существования гимназии Фишер, в зиму 1917–1918 гг., уже после смерти С. Н. Фишер, я, только что окончивший тогда Московский университет, преподавал в этой гимназии математику.
Родителями моего отца Сергея Александровича Александрова (1858–1920) были: богатый московский купец Павел Петрович Воронин и простая крестьянская девушка из Владимирской губернии, которую я в своё время узнал под именем бабушки Варвары Васильевны. Через несколько лет после рождения сына Варвара Васильевна при содействии Павла Петровича Воронина вышла замуж за француза Ж. Дюваля, по профессии парикмахера. В надлежащее время мой отец заботами Павла Петровича был отдан в первый класс Первой казанской гимназии, которую своевременно и хорошо окончил, а по окончании гимназии поступил на медицинский факультет Московского университета. Университетским преподаванием мой отец очень заинтересовался и учился хорошо в течение всего курса. При приближении к окончанию университета моему отцу, как и его однокурснику А. П. Губареву, впоследствии2 декабря 1920 г. от сыпного тифа.
Мой отец был выдающимся врачом, выдающимся общественным деятелем и выдающимся человеком. Перевидав в своей долгой жизни многих незаурядных людей различных профессий, я уверенно могу сказать, что одним из самых выдающихся среди них, одной из самых одарённых, ярких и светлых человеческих личностей среди всех, кого я знал, был мой отец. Его, как теперь говорят, узкой медицинской специальностью была оперативная гинекология. Его творческим результатом в этой области была предложенная им новая хирургическая операция (см. во втором издании Большой советской медицинской энциклопедии статью «Александрова–Вертхейма операция»), опубликованная в специальных журналах и в России и за границей, и снискавшая моему отцу известность. Одним из проявлений этой известности было то, что когда в 1911 г. в Петербурге состоялся Международный конгресс гинекологов и акушеров, мой отец, не имея даже звания профессора, был избран «товарищем председателя» (вице-президентом) этого конгресса.
Выдающиеся организаторские способности моего отца проявились в том высоком уровне, на который он поставил Смоленскую больницу с того самого момента, как он стал её руководителем и который ему удавалось поддерживать, оставаясь во главе этой больницы почти четверть века. С самого же начала в качестве заведующего хирургическим отделением был моим отцом привлечён один из крупнейших хирургов своего времени Сергей Иванович Спасокукоцкий, проработавший в Смоленской больнице десятилетие, о котором он потом писал моему отцу, что именно это десятилетие сделало из него того хирурга, которым он стал впоследствии.
Мой отец был не только специалистом, очень крупным в своей области; он был и широко образованным, разносторонним врачом, как того требовала в его понимании русская земская медицина. И он вполне отвечал всем самым строгим требованиям этого рода. В частности, он прекрасно знал и внутренние и инфекционные болезни, а его исключительная общемедицинская и, в частности диагностическая, интуиция содействовала тому, что его постоянно привлекали в качестве консультанта в различные отделения больницы и в другие лечебные заведения.
Влияние моего отца на формирование меня как человека было очень велико. Ещё в свои подростковые годы я услышал от него и воспринял как заповедь на всю жизнь слова о том, что дело, которому ты посвятил себя,
По существу, мой отец говорил мне то же, что К. С. Станиславский, имея в виду занимающихся искусством, выразил в известной формуле «люби искусство в себе, а не себя в искусстве». Но я услышал аналогичную заповедь от своего отца, находясь ещё в очень юном, почти детском возрасте, и в применении к науке, которой уже очень рано мечтал себя посвятить. Впрочем, об этом смотри ниже, когда будет речь о моём поступлении в университет. Учил меня отец и уважению к труду, ко всякому честному труду, как к одной из основных жизненных ценностей, учил и уважению к науке, как к основному в его глазах пути к исканию истины, учил презирать богатство и смотреть на деньги, как на необходимое зло в нашем теперешнем обществе, а отнюдь не как на самодовлеющую ценность, достойную того, чтобы к ней стремиться.
Насколько я себе представляю, в период моей юности мировоззрением моего отца был в основном тот естественнонаучный («наивный») материализм, который в его время разделяли многие представители русской, в частности, русской медицинской интеллигенции. Но последовательным материалистом мой отец никогда не был. Он допускал существование иррационального, непознаваемого начала и в природе, и в человеке. Не будучи (по крайней мере, в то время) религиозным человеком, он умел уважать религиозное мировоззрение в других, например, в Михаиле Акимовиче Здановском и в Софии Николаевне Фишер.
Но пора, наконец, снова взяться за прерванную столькими отступлениями основную нить моего повествования. Она привела нас к моему поступлению весной 1909 г. в гимназию. Осенью того же года я стал учеником четвёртого класса смоленской частной мужской гимназии Н. П. Евневича. Преподаватели в этой гимназии были очень хорошие. Чрезвычайно увлекательными были уроки В. М. Боголепова по древней истории, а также уроки И. С. Коростелёва по русскому языку.
Латынь мне давалась совсем легко, я был хорошо подготовлен моей матерью (мне на всю жизнь хватило по латыни запасов, вынесенных моей матерью из гимназии Фишер. Да, хорошо там преподавали языки!). То же было у меня и с французским: при всей неполноте моего французского словаря, при недостатках моего синтаксиса, мои старшие французские коллеги и Данжуа, и Фреше хвалили моё французское произношение, а ему я научился у своей матери. Наша гимназическая учительница французского языка, Жозефина Карловна Залесская, элегантная польская дама, вдова генерала, в свои 50 лет ещё обращавшая на себя внимание своей красотой, превосходно преподавала нам французский язык. У неё я научился недостававшей мне грамматики настолько, что в дальнейшем мог свободно писать по-французски свои работы и даже предисловия и послесловия к ним более литературного, чем математического характера. Жозефина Карловна, бывшая в гимназии чем-то вроде инспектора младших классов, не без строгости, но по существу очень ласково, хорошо и доброжелательно относилась к своим ученикам. И ученики платили ей тем же: её и побаивались, но и очень любили.
Математику у нас преподавал Александр Романович Эйгес. Первую письменную работу по алгебре я написал у него на четвёрку и до сих пор помню наложенную на мою работу резолюцию: «Задачи решены хорошо, толково, однако в алгебре важны знаки, а у Вас к ним невнимательное отношение».модулю 2. Во всяком случае я, чтобы не возиться со знаками, первый вариант гомологической теории размерности придумал тоже по модулю 2.
Когда Александр Романович стал решать с нами довольно сложные задачи, касающиеся разложения многочленов на множители, я не всегда находил, какую надо сделать группировку членов, и вообще особой изобретательности при разложении на множители не проявлял. В соответствии с этим среди моих отметок попадались и четвёрки. Они исчезли, когда мы перешли к уравнениям. Но ещё больше чем уравнения заинтересовала меня геометрия, начиная уже с того, что в ней были и аксиомы, и теоремы, и доказательства, а не одни задачи.
Когда мы дошли до теории параллельных, А. Р. Эйгес с поразительным педагогическим тактом и мастерством начал нам рассказывать о геометрии Лобачевского. Сама постановка вопроса меня потрясла. Никогда до этого времени я ничем не был в такой степени заинтересован и увлечён. Геометрия стала для меня действительно каким-то волшебным царством и я только и грезил о нём.
Второго апреля 1910 г. в Смоленске состоялся концерт Гофмана, одного из величайших пианистов своего времени. На этот концерт мы пошли всей семьёй. Впечатление от концерта у меня было огромное, и я до сих пор помню его программу. В него входили: 14-я соната Бетховена, первая баллада Шопена, рапсодия Листа, «Лесной царь» Шуберта–Листа, и ещё ряд вещей на бис, в том числе мазурки и вальсы Шопена. Но, несмотря на всё впечатление от концерта, увидав в антракте среди публики Александра Романовича, я сразу обратился к нему с каким-то вопросом, касающимся неевклидовой геометрии, чем вызвал его шутливое замечание: «А Вы сюда пришли без циркуля и линейки?».
Следующую зиму 1910–1911 гг. я почти сплошь болел, у меня были сначала грипп, потом коклюш и скарлатина. Последняя, хотя и протекала в лёгкой форме, дала в виде осложнения долго длившийся нефрит, который тогда лечили бесконечной чисто молочной диетой. Из-за всех этих болезней я почти не ходил в гимназию, но математикой продолжал заниматься. Несколько раз, пока я болел, а болел я практически всю зиму, меня навещал А. Р. Эйгес, и я не могу словами выразить той радости, которую мне доставляло каждое его посещение. Мы говорили о математике, но уже главным образом не о неевклидовой геометрии: Александр Романович начал мне систематически рассказывать с присущей ему увлекательностью математический анализ, и я понял, что интересна не только неевклидова геометрия, но и вся математика, в частности, математический анализ. Когда к весне я наконец поправился от своих болезней и смог и сам бывать у Александра Романовича, наше общение стало ещё интенсивнее. В результате я решил уже как следует заняться в первую очередь математикой, а там, может быть, и механикой и небесной механикой. Были сделаны и «организационные выводы». Было решено, что окончив пятый класс, т.е. этой же весною, я выйду из гимназии и в течение зимы 1911–1912 гг. самостоятельно пройду курс 6-го и 7-го классов с тем, чтобы весною 1912 г. снова поступить в гимназию, но уже в её последний, восьмой класс. Тогда же я впервые начал думать о предстоящей мне в дальнейшем профессиональной деятельности, и этой деятельностью мне определённо представилась работа учителя математики в гимназии. И я твёрдо решил по окончании гимназии поступить на математический факультет университета.
Этот план, инициатором которого был А. Р. Эйгес, был горячо поддержан моими родителями. Встретил он одобрение и со стороны директора гимназии
За эти вечера я хорошо и прочно вошёл в дом Коростелёвых и потом в течение многих лет поддерживал с ними очень теплые отношения.
Иосиф Семёнович Коростелёв был человеком незаурядным. Сын крестьянина-бедняка Красноярской области, он с ранних лет должен был своим трудом зарабатывать свой хлеб и учился, как говорят, на медные гроши сначала в учительской семинарии, потом в учительском институте и, наконец, на историко-филологическом факультете Московского университета. Всё время живя частными уроками, он окончил курс с отличием и потом сделался действительно выдающимся педагогом и, наконец, всеми уважаемым, директором лучшей смоленской гимназии.
С осени я начал ходить в гимназию. Учителя были все прежние, но товарищи были новые, так как я перешёл в новый класс. С одним из моих новых товарищей — Сашей Богдановым (Шуркой, как все его звали в классе) я очень подружился и эта моя первая юношеская дружба продолжалась и в мои студенческие и последующие «черниговские» годы. Окончилась она лишь осенью 1919 года в Чернигове при очень драматических обстоятельствах оторвавших Сашу Богданова не только от меня, но и от возникшей к тому времени его семьи, и от его родины.