61488.fb2
— Да никто, я сам помню…
— Так почем ты знаешь?
— Да я сам его пивал…
— Ты, что же, выходит, опять ездил в Юзес?
— Нет, я, помню, пил его мальчишкой.
— Тогда не делали лимонада.
— Да нет же, делали: я отлично помню. Лимонад с рисом.
— Почему с рисом?
— Чтобы отбить у лимона горечь. Варили рис и кипятком обливали нарезанный кусочками лимон.
— Так делали только при расстройстве желудка. Ты не болел в Юзесе. Зачем бы его стали для тебя делать?
— Как бы то ни было, я его пил, и с большим удовольствием…
… В конце концов дядя Шарль соглашается, что, точно, лимонад был недурен.
Пусть не увидят в подобном упрямстве действия возраста: таким я его знал всегда.
Этот обрывок разговора не больше, как пример, каковы почти все мои беседы с дядей, и как до крайности трудно заставить его тебя выслушать. Он ни разу в жизни не болел, и это обстоятельство, думается мне, усиливает его непроницаемость. Всегда ровный, последовательный, верный себе, он не мог понять человека постороннего иначе, как мыслью, и в нем понимал только мысли. Способный к эмоциям, самым высоким и живым, но общего порядка, он уделял как нельзя меньше забот частному, тому, что обособляет людей. Он этим не только не интересовался, но, думается мне, считал его лишенным всякой значимости и существующим лишь в тщетном воображении литераторов. Он жил среди сущностей. Любовь и дружба, и те должны были обезличиваться, прежде чем найти доступ в его сердце: всего сильней оно билось для коллективного.
29 января.
Ненависть к мистицизму… Да, бесспорно. И все же смятение мое — мистического порядка. Я не уживаясь с идеей, что столько страдания — и все вотще. Я не могу, я не хочу этого допустить.
Кювервиль, 30 января.
Прочел антисоветский номер «Je suis partout». прочел целиком: разве перескочил от силы строчек двадцать. Положим, что данные всех статей верны. Они, как дважды два — четыре, доказывают банкротство нового режима в СССР. Тогда, если пятилетка обречена на неизбежное фиаско, к чему все их страхи?
Вы утверждаете, что две трети сельскохозяйственных машин, изготовленных на «Красном путиловце» или на Сталинградском заводе, почти сейчас же выбывают из строя, что уголь Донецкого бассейна лежит невывезенным, что плохая работа транспорта создает неимоверные «пробки». Тогда чего же вы так перепугались? Вы не можете меня заставить трястись перед чудовищем и доказывать мне в то же время, что этого чудовища не существует.
Что же прикажете думать об известных неудачах, которые вы возвещаете с радостью? Возьмем, к примеру, неудачи в борьбе с религией. Вы цитируете с победным видом «признание» советской газеты («Безбожник»): «У крестьянина зачастую нет денег на самое необходимое, а для попа он их всегда найдет… В деревне Валевке крестьяне истратили по десяти рублей со двора на церковный праздник. В деревне Колесовке они собрали пятьдесят рублей на церковные нужды и ни копейки не дали на починку моста…» Вы и вправду думаете, что есть мне с чего кричать: «Да здравствует религия!..» Это лишь доказывает мне трудность и в то же время уместность начатой работы: переделки не только системы производства, — переделки сознания всего народа.
Вы обвиняете переводчиков и гидов Интуриста, что они показывают лишь удачные итоги плана, но находите совершенно естественным, что на нашей Колониальной выставке представлено лишь то, чем, по вашему мнению, может гордиться Франция. Здесь, обходя неудачи и злоупотребления властей, которые прикрывали и допускали показное благополучие, предпочитая закрыть на это глаза, вы оправдывали достигнутую цель, а теперь объятые великим страхом, как бы СССР не достиг своей цели, и надеясь криком помешать ему достигнуть этой цели, вы во весь голос вопите, что он ее не достигнет.
Я не хочу, однако, притворяться не понимающим вас. Возвещая о предполагаемой нереальности этого «миража», вы стремитесь сокрушить надежды, вызванные и узаконенные им. Мираж, — говорите вы… Мне достаточно увидеть его, чтобы со всем пылом, на который я способен, пожелать ему стать действительностью.
Немало критиков обрушилось на мои слова из предисловия к «Ночному полету»: «Я ему (Сент-Экзюпери[40]) особенно благодарен за то, что он пролил свет на имеющую для меня крупное психологическое значение парадоксальную норму: „счастье человека не в свободе, а в приятии долга“. И ну кричать, что ничего парадоксального в такой истине нет, а напротив, она издавна признана и допущена (ими по крайней мере), и парадоксально лишь то, сколько времени я потратил, чтобы ее себе уяснить. Парадоксально находить эту истину на краю индивидуализма, чего они как раз себе не уяснили. Добавлю даже: коли эта истина не кажется им парадоксальной, значит, они ее плохо поняли: она совсем по-разному выглядит, смотря по тому, считают ли ее предвзятой, или доходят до нее. То, что открываешь или вновь открываешь, — это истины живые, а то, чему учит нас традиция, — это трупы истин. И если уж они допускают, что счастье человека в подчинении, не возьму в толк, чем из возмущает этика пятилетнего плана?
В январском номере „Эмансипасьон“ — фраза дяди Шарля, не знаю откуда выхваченная и приведенная отдельно: „Заставлять кооперацию служить индивидуальным целям значит снижать ее роль. Ее подлинная роль — в служении целям коллективным“.
Очевидно. Но, как мне кажется, надлежащим образом понятый индивидуализм тоже должен служить обществу, весьма важно оградить его права, и я считаю заблуждением противопоставлять его коммунизму. Такое противопоставление совсем не кажется мне неизбежным, и я не согласен его допустить. Я сказал „надлежащим образом понятый индивидуализм“. Правильно его понять — вот на что я делаю упор.
14 февраля.
Вопросы стиля. Грешат по неведению, по небрежности и по безрассудству. Некоторые писатели никогда не услышат упрека, но от этого они отнюдь не лучше прочих. Мало таких, чей синтаксис, будучи правильным, умеет быть особенным. Досаден всякий изыск, если его не требует движение чувства и мысли. Немногие читатели постигнут законность подобного требования; большинство увидит в нем простую придирку. Чья мысль плоска, тому нет нужды выражать ее не плоско. Но досаднее всего писатель, у которого смело одно лишь перо.
Не так уж давно вопросы стиля потеряли для меня первостепенную важность. Потеряли они ее совсем не потому, что кажутся мне менее важными; другие вопросы, нараставшие во мне и достигшие ныне зрелости, вышли на дорогу, увлекая за собой остальное. Да будет так!
Выражать мысль всего сжатей, а не всего красноречивей. Когда мысль совсем живая, особенно приятно охватить ее фразой, чтобы она выбивалась и ты чувствовал, как она трепещет под тяжестью слов. Многословие, смешиваемое зачастую с хорошим стилем, я терплю все меньше и меньше. Что нужды написать статью, книгу? Где хватит трех строчек, я не пишу ни одной строчкой больше.
16 февраля.
Документальный фильм доктора Мюра „Болезни Конго и Камеруна“ — его демонстрировали тесному кружку в Пастеровском институте. Ужасающий образ человеческой нищеты. Ушел, объятый моральной тревогой: ее усугубила мысль, что мало есть зол, которых нельзя избегнуть, если только человек приложит к ним свой разум и старанье. Несчастный скелетоподобный ребенок, такой легкий, что мать наверное носит его без натуги; пальцев на руках и ногах нет: они съедены клещами. Сколько глупости, сколько нерадивости! Несчастные существа, созданные для одних лишь мук, не имеют представления о лучшей участи и покоряются неминуемой жизни, как покоряются смерти.
Есть мучительные необходимости, и протестовать против них я считаю нечестивым. Их в конечном счете куда меньше, чем это кажется невежеству: человеческая сообразительность сократила многие из них и сократит еще немало „фатальностей“, представляющихся с первого взгляда непреоборимыми. Я, напротив, считаю нечестием покоряться злу, если человеческая сообразительность может его предотвратить.
В общем, фильм не научил меня ничему новому. Я признал племена, населяющие берега реки (Конго); их деревушками мы проезжали в первые недели нашего путешествия, встречая лишь ублюдочные, измаранные, искалеченные, исковерканные существа; ни одного человека с чистой кожей; каждый из несчастных мог бы думать (если эти не эволюционирующие творения способны к мысли), что все их недостатки присущи человеческой природе, и если им никогда не попадался здоровый человек, значит, таких и быть не может (так же как, отягощенная грехами отцов, всякая душа, скажете вы, не может быть вообразима неоскверненной). Тот среди них, кто заговорил бы о возможности излечения, сошел бы за утописта, и против него восстали бы, как один, туземные колдуны и жрецы.
17 февраля
На 147-й странице „Клио“ Пеги, переизданной NRF в ходовом формате, читаю: „C'est comme une gageure d'embrocation l'une dans l'autre“. Это слово embrocation[41] хорошо помню, я заметил еще в большом издании. Оно здесь вне всякого сомнения, — вместо imbrication». Самого ли Пеги это ошибка? Она единственная, что я обнаружил, перечитав несколько больших отрывков в книге, являющейся головоломным испытанием для корректора, равно как и для простого читателя. Разум, точно на карусели, двадцать раз проносясь мимо одного и того же места, временами ухитряется сорвать кольцо (не знаю, подвешивают ли до сих пор над деревянными конями металлические колечки, которые детской ловкости предлагается поддеть на деревянную палочку).
21 февраля.
Нет ничего несносней людей, требующих от вас услуги, не облегчая вам ее выполнения: призыв на помощь, написанный неразборчивым почерком, или, скажем, немец-переводчик, спешно запрашивающий свою рукопись и не указывающий в письме никакого адреса, кроме «Шарлотенбург». Никаких указаний и на рукописи: послал на удачу письмо по такому скудному адресу — письмо вернулось обратно. Сколько времени загублено за последние месяцы на розыски точных сведений о моих корреспондентах!
Приглашенный по телефону, отправился к четырем часам к Р. V.[42] и провел больше двух часов в беседе с ним. Те, кто с ним незнакомы, не могут представить себе необыкновенной приветливости его взгляда, улыбки и голоса, его привлекательности, многосторонности его ума, забавности острот, четкости воззрений, — и все это при такой быстрой, путаной и неразборчивой манере говорить, что мне приходится по нескольку раз переспрашивать его. Сильная простуда заставляет его сидеть дома; он жалуется на усталость, и вид у него, действительно, изнуренный. Он весьма встревожен современным положением и убежден в том, что жалкие усилия политических деятелей увлекают нас в бездну, а с ним и всю Европу.
Он читает мне явно индивидуалистическую декларацию Эйнштейна; к ней он присоединяется куда охотней, чем к Советам.
Невозможно сколотить единый фронт, чтобы противостоять губительным требованиям националистов. В этом убеждает меня P. V.; беседа с ним очень меня расстроила, я уверен в его правоте.
Катастрофа представляется мне почти неизбежной. Отныне я всем сердцем желаю гибели капитализма и всего, что укрылось под его сенью: злоупотреблений, несправедливости, лжи, всей его чудовищности. И не могу заставить себя поверить, что Советы фатально и неизбежно должны нести гибель всему, для чего мы живем. Правильно понятому коммунистическому обществу необходимо поощрять полноценную личность и извлекать все ценное из личности. Тогда и личности не к чему противопоставлять себя тому, кто всех ставит на свое место сообразно их ценности: ведь только так, не правда ли, государство может добиться от каждого наилучшей производительности?
Кювервиль 25 февраля.
Пока я находил лишь жалкие паллиативы, которые помогали нам справляться с катастрофическим положением вещей, лживыми верованиями, трусливыми компромиссами мысли, я мог пребывать в нерешительности. Все это казалось мне все омерзительней, все яснее и яснее вырисовывалось передо мной то, против чего дух мой и сердце восставали и рвались в бой. Но я не мог удовлетвориться одним протестом. Теперь я знаю не только — против чего, но и за что: я решился.
Я восхищаюсь тем, что все, кто недавно упрекал меня в «нерешительности», оказались в другой партии. Они бросали мне в лицо заключительную фразу из письма Шарля-Луи Филиппа, что я сам цитировал когда-то: «Не будь бабой — выбирай». Словно они не допускали иного выбора, чем тот, который сделали сами!.. Я знаю в их стане людей большого сердца и добрых намерений, и хоть я убежден, что они ошибаются, мне крайне тяжело высказываться против них. Но как не высказаться, если в молчании сейчас же увидят знак согласия?
Не место безразличию и терпимости, когда они идут на ползу врагу и когда процветает то, что заведомо считаешь дурным.
26 февраля.
Что идеи Ленина торжествуют над препятствиями, которые стараются поставить перед ними государства Европы, это становится им ясным и наполняет их ужасом. Но то, что торжество этих идей следует приветствовать, — вот в чем они отказываются разобраться. Сколько глупости, сколько невежества, сколько узколобого упрямства в их отказе! Какой-то дефект воображения мешает им осознать, что человечество может перемениться, что общество может быть построено на иных основах, чем те, что были им испокон веку известны (хотя бы они и находили их дурными), что будущее может быть не продолжением и не повторением прошлого. «Если коммунизму обеспечен успех, — говорил мне V., - это отобьет у меня всякий вкус к жизни», а у меня — наоборот, если он погибнет.
В чудовищном факте, что капиталистическое общество ищет опоры в христианстве, повинен не Христос, а духовенство. Оно так уцепилось за Христа, что кажется, будто нельзя отделаться от духовенства, не отвергнув вместе с ним и Христа. Некоторые обладают такой живой верой, что явственно видят, как плачет преданный забвению Христос. Как же такое забвение не покажется им отвратительным?
Тертр, 5 марта.