61489.fb2
– Вы увидите, как он будет благодарить вас! Давно уже мы решили поставить эту оперу, но все не было подходящего Мефистофеля! У нас много чудесных певцов, но – здесь нужен певец и актер – как вы! А главное – наши певцы едят много макарон, что делает их толстыми!
– Иначе нельзя в Италии! Это такая прекрасная страна! Здесь люди много работают и у всех превосходный аппетит! И много хорошего вина! А тому, кто ест макароны и пьет хорошее вино – тому неловко быть худым! Нехорошо. Конечно, есть у нас и худые, но ведь это больные люди!
Бойто был только на одном спектакле, причем не показался в зрительном зале, а сидел в ложе за кулисами. Скоро мне сказали, что он хотел бы видеть меня. Я тотчас же отправился к нему, в небольшую квартирку около городского вала. На столе в его кабинете курились какие-то ароматические монашки, – он был холост и, видимо, любил разные изящные вещи.
Он оказался очень веселым и шутливым человеком; зная, что он пишет оперу «Нерон», я спросил что-то по поводу этой работы. Тогда он сделал страшное лицо, вынул из ящика письменного стола огромный пистолет, положил его мне на колени и сказал комически мрачно:
– Застрелите меня!
– Что вы?
– Да, застрелите меня за то, что я занимаюсь глупостями! Застрелите сейчас же! – шутил он.
Но и по шутке было видно, что этот человек относится к своей работе с огромным напряжением. Позже мне случалось, бывая в Милане, заходить к нему, но я так и не узнал ничего об этой опере. А однажды, когда я стал рассматривать партитуру, он шутливо закрыл ее, сказав, что это «музыка секретная».
Он много расспрашивал меня о русском театре, о музыке, говорил, что очень любит ее, особенно – Бородина.
– В России, – говорил он, – меня так любят, что, когда я приезжаю туда, я чувствую себя королем! Можете себе представить, как мне приятно видеть Ваш заслуженный успех!
Аплодируя Вам, я делал это действительно от души, как бы благодаря Россию в вашем лице за то, что она дала мне!
Тронутый его словами, я выразил сожаление, что не знал о его присутствии в театре, – я непременно в антракте зашел бы в его ложу.
– Ложу? – усмехнувшись, сказал он. – Вы не нашли бы меня ни в одной из лож, я всегда сижу на галерке!
Мазини угостил меня кофе, мускатным вином и коньяком, – он сам приносил на подносе эти напитки, хотя я видел, что у него есть слуга. А провожая меня, он обнаружил намерение подать мне пальто. Страшно смущенный, я всячески противодействовал этому, но любезный и, может быть, слишком любезный хозяин сказал театрально:
– Синьор Шаляпин, я хочу сделать себе удовольствие!
– Вот Мазини!
Посмеивались добродушно над его демократическим костюмом и над обыкновеннейшей пеньковой бечевкой, которая заменяла ему цепочку часов. Были люди, утверждавшие, что Мазини болезненно скуп, но я знал, что это неверно и вздорно. Мазини знал, каким трудом достаются деньги, но он не жалел их там, где не надо жалеть. И он был истый демократ по своим при– вычкам, по натуре. Рассказывал я ему о том, как волновался на репетициях, на спектакле, о попытках клаки эксплуатировать меня.
– Вот видите, – сказал он, указывая на галерею Виктора Эммануила, – Вам не нужно ходить в эту галерею! Здесь гнездится вся та мерзость, которая может помешать артисту делать его доброе дело! Здесь – мало людей! Тут главным образом гуляют собаки. «Кане» – собака по-итальянски синоним плохого певца.
– Э, cane!
Кончив мои спектакли, я отправился с товарищами артистами в ресторан; публика, подходя к нашему столу, поздравляла меня, выражала сожаление, что спектакли уже кончились. Все это носило удивительно простой и милый характер и было лишено даже признака навязчивости. Когда в ресторане осталась одна молодежь, а семейные люди, поужинав, ушли, я пригласил оставшихся к нашему столу и от избытка чувств спросил две дюжины шампанского. Лакеи, да и публика, посмотрели на меня так, как будто вдруг усомнились в моих умственных способностях, но приглашение приняли, к радости моей.
Среди публики оказался Габриеле д`Аннунцио, в то время молодой, здоровый блондин с остренькой бородкой. Он сказал тост, должно быть, очень литературно-мудреный, я ничего не понял. Впоследствии я познакомился с ним очень близко, и еще недавно, перед самой войной, мы с ним мечтали о пьесе, в которой были бы гармонично объединены и драма, и музыка, и пение, и диалог.
Из Италии, через Париж, я воротился в Россию. Настроение у меня было великолепное – я чувствовал, что сделал нечто не только для себя.
С приездом на родину началась обычная «канитель», возобновилось бесчисленное количество разных мелких огорчений, а холодный пепел мелочей прекрасно гасит огонь души.
Работа артиста – работа нервная; я воспитывался не в салонах, и хотя знаю, как не надо вести себя, но не всегда помню это. По природе моей я несдер– жан, иногда бываю резок и всегда нахожу нужным говорить правду в глаза. К тому же я впечатлителен, обстановка действует на меня очень сильно, с «джентльменами» я тоже могу быть «джентльменом», но среди хулиганов – извините – сам становлюсь хулиганом. «Как аукнется, так и откликнется». Мне захотелось поставить «Мефистофеля» Бойто в Москве, в мой бенефис, и я очень рассчитывал дополнить здесь все, чего мне не хватало в Милане.
– Чего он учит нас? – ворчали они. – Какое право имеет он учить? О моем праве учить я не задумывался, потому что чувствовал себя не учащим, а только советующим. Но и за советы мне приходилось испрашивать извинения, хотя в них ничего обидного не было.
Естественно, что иногда я срывался. Однажды, например, шутливо назвал действия моего приятеля, режиссера Василевского, действиями «турецкой лошади». Василевского это не задело, но на другой день в газетах появилось сообщение, что я назвал хористок «коровами».
Прочитав это, я спросил хористок – было ли что-либо подобное? Они сказали – не было, но опровергнуть заметку не догадались, а мне показалось неудобным опровергать ее от своего лица. Было и еще немало различных «инцидентов», все ходили по сцене обиженными, перестав делать то, что до сей поры делали сносно. Спектакль прошел с грехом пополам, совершенно не удовлетворив меня, хотя публика отнеслась к нему очень хорошо. Но я так и не мог ничего сделать с «Мефистофелем» – он не удовлетворяет меня и до сего дня.
Ах, эта боязнь наступить на чье-нибудь раскоряченное самолюбие! Как она мешает работать, жить, чувствовать себя свободным человеком и другом людей!
А бенефис вызвал неприязненное отношение ко мне у товарищей и создал в публике слух о моей жадности к деньгам. Особенно окреп этот слух после того, как я, желая избавить публику от эксплуатации барышников, устроил продажу билетов на бенефис у себя на квартире, – тут уж прямо решили:
– Шаляпин – лавочник!
Это было очень несправедливо и обидело меня. Из веселого человека я стал заметно для себя превращаться в парня, подозревающего всех в недоброжелательстве и раздражительного. Мне стало ясно, что Бова-богатырь, избивающий метлою тысячи врагов, – действительно сказка. Я начал уклоняться от знакомств в театральном мире, тогда про меня стали говорить:
– Зазнается!
Я оправдываю себя? Нет, я просто рассказываю. Каждый человек имеет право воображать, что где-то у него есть неведомый ему, но искренно любящий его друг, так вот я рассказываю для этого друга так, как умею и могу. У меня нет причин оправдываться и нет оснований щадить себя – дружеский суд, как бы он ни был суров, я приму с благодарностью, я достаточно силен для этого.
Вне артистического мира – у меня было много знакомств среди купечества, в кругу богатых людей, которые вечно едят семгу, балык, икру, пьют шампанское и видят радость жизни главным образом в этом занятии. Вот, например, встреча Нового года в ресторане «Яр», среди африканского великолепия. Горы фруктов, все сорта балыка, семги, икры, все марки шампанского и все человекоподобные – во фраках. Некоторые уже пьяны, хотя двенадцати часов еще нет. Но после двенадцати пьяны все поголовно. Обнимаются и говорят друг другу с чисто русским добродушием:
– Люблю я тебя, хотя ты немножко мошенник!
– Тебе самому, милый, давно пора в тюрьме гнить!
– П-поцелуемся!
Целуются троекратно. Это очень трогательно, но – немножко противно. Замечательно, что хотя все очень пьяны, но почти никто не упускает случая сказать приятелю какую-нибудь пакость очень едкого свойства. Добродушие при этом не исчезает.
Четыре часа утра. К стенке прижался и дремлет измученный лакей с салфеткой в руках, точно с флагом примирения. Под диваном лежит солидный человек в разорванном фраке – торчат его ноги в ботинках, великолепно сшитых и облитых вином. За столом сидят еще двое солидных людей, обнимаются, плачут, жалуясь на невыносимо трудную жизнь, поют:
– Эх, распошел! – и говорят, что порядочным людям можно жить только в цыганском таборе.
– Постой, я тебе покажу фокус! Половой – шампанского!
– Гляди на меня, – говорит фокусник, мокренький и липкий. Его товарищ старается смотреть сосредоточенно и прямо – это стоит ему больших усилий.
Фокусник ставит себе на голову полный стакан вина и встряхивает головой, желая поймать стакан ртом и выпить вино на лету. Это не удается ему: вино обливает его плечи, грудь, колени, стакан летит на пол.
– Не вышло!– справедливо говорит он. – Нечаянно не вышло! Погоди, я еще раз сделаю…
– Н-не надо!
– Эх-х, распошел, распошел…
– Вы – наш, ведь вас Москва сделала, мы сделали вас!
– Послушайте, кожаное рыло, я не Ваш, я – свой, я – божий!
Закричали, что я «зазнался», а на другой день было сказано, что Шаляпин презирает Москву.