61489.fb2 Страницы из моей жизни. - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 28

Страницы из моей жизни. - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 28

– Что такое? Зачем?

В соседнюю комнату действительно кто-то вошел, звякая шпорами, тогда Исай сказал мне:

– Это я сам пригласил его в гости, Вы извините меня!

Он – милый человек, и его надо угостить, обласкать. Он – очень милый человек, но – кто его знает? – он может и повредить нам.

Приняв тон забулдыги, я пригласил пристава в ванную, извинился, что являюсь пред ним голый, и предложил закусить со мною, сказав, что одно из величайших удовольствий жизни моей – пить водку, сидя в ванне. Живо сервировали «закуску» на табурете, пристав сел на другой, и, выпивая, начали беседу о разных невзгодах жизни вообще, а полицейской – в особенности. Пить мне было противно, но я делал вид, что это самое естественное и приятное для меня, а пристав, называя меня «русским баяном», доказывал мне, что самая окаянная жизнь – это полицейская.

Он не только не обиделся на то, что я принял его в ванне, но очень мило говорил:

– Черт знает, до чего это оригинально! Бывал я в разных положениях, на разных приемах, но впервые пью водку с человеком, который сидит в ванне! Жаль – мала ванна! А то бы и я залез. Сидели бы мы друг против друга и у каждого бутылка в руке, а?

Исай, восхищаясь этой идеей, сочувствовал тяжкой жизни полицейского человека и все говорил, что уж наш-то концерт не может доставить полиции никаких хлопот.

– Уж Федор Иванович не подведет вас, будьте покойны!

Мы расстались с приставом друзьями, и действительно я не желал «подводить» ни полицию, ни кого-либо другого, но мы забыли учесть одно очень важное условие: рабочих в Киеве было несколько десятков тысяч, а цирк, в самом лучшем случае, мог вместить тысяч шесть-семь.

В день концерта, с 4-х часов утра, по улицам Киева «пошли народы». Остановился трамвай на Крещатике, толпа заткнула всю ширину улицы. Перед цирком копошилась живая икра, гудела земля. Прибежал Исай и, сообщив об этом, рассказал еще, что на его глазах разносчик, торговавший открытками, сказал кому-то, кто хотел купить у него мой портрет:

– Если ты еще раз спросишь открытку этого проклятого жида Шаляпина, так от твоей морды ничего не останется!

– Федор Иваныч, в народе говорят, что Вы еврей, ей-богу! Изобьют вас! Давайте убежим – черт его дери, концерт!

– Не дури!

– Нет, право? Убежим? Говорят: войска вызваны! Действительно, мимо окон нашей гостиницы, которая помещалась рядом с цирком, прошла пехота, а вслед за нею – какая-то кавалерийская часть, раздвигая публику. Я был уверен, что концерт запретят, и надеялся лишь на то, что полиция не пролезет сквозь толщу толпы до начала спектакля.

Мы сами, участники концерта, очутились в курьезной невозможности попасть в цирк; как ни умолял Исай пропустить нас, толпа, при всем ее желании не могла сделать этого, а только проглотила Исая и он где-то долго кричал:

– Стойте! Позвольте, я участвую… Я в концерте! Черти… Но в цирк пройти было необходимо, тогда я предложил пробраться через окно гостиницы на крышу цирка, что и было принято моими храбрыми товарищами – скрипачом Аверьино и пианистом Корещенко. Вылезли в окно, пробрались по карнизу к водосточной трубе, а по ней спустились на крышу цирка. Для меня это было делом легким, привычным с детства, но очень трудно пришлось Аверьино, круглому толстенькому человечку, и корещенко, мечтательному, изнеженному, как турецкий паша. Это было очень комическое путешествие, если смотреть со стороны, но мы не смеялись. Кое-как, помогая товарищам, я провел их по крыше до окна в конюшни, спустил в окно – и наконец мы очутились на арене цирка, на дне огромной чаши, края которой облеплены сотнями людей, невообразимо шумевших.

Нас встретили оглушающим криком – ура!А какой-то сильно подвыпивший человек вылез на арену и, размахивая руками, заявил мне:

– Здесь нет буржуев! Кто здесь буржуи, что для буржуев?

Рабочие моментально убрали его, и концерт начался. Не хвастаясь, скажу – пел я, как никогда в жизни не пел! Настроение было удивительно сильное, возвышенное. После каждого романса раздавался какой-то громовой удар, от которого цирк вздрагивал и трещал. Пел я много, не чувствуя усталости, не желая остановиться. Но все-таки необходимо было окончить – время подвигалось к полуночи. Публика начала требовать, чтоб я запел «Дубинушку».

Я сказал:

– Давайте хором петь, все!

– Хорошо, просим! – ответили мне сотни голосов.

Много раз певал я «Дубинушку», пел ее с большими хорами, с великолепными оркестрами, но такого пения не слыхал никогда до того дня, когда хор в 6000 человек

Грянул: «Эх, дубинушка, ухнем!»Не только мы, концертанты и рабочие, заплакали от прилива восторженного чувства, но даже переодетые жандармы и полицейские подтягивали нам со слезами на глазах. О присутствии в цирке переодетых жандармов и всяких людей из охраны мне сказали рабочие, узнавшие некоторых замаскированных стражей порядка и благочиния. Концерт кончился прекрасно, рабочие разошлись в полном порядке, Киев остался на своем месте. Россия нисколько не пострадала, а я пережил один из лучших дней жизни. Мне очень хотелось бы ежегодно устраивать для рабочих один или два концерта, но должен сказать, что это сопряжено почти с неодолимыми затруднениями и огромной затратой сил. Великим постом 15-го года я затеял спектакль для рабочих в петроградском Народном доме.Этот прекрасный спектакль был бесплатным, но рабочие заявили мне, что они не желают слушать меня даром, и предложили следующий спектакль сделать платным, а деньги отдать в фонд народного университета Л.И. Лутугина.Так мы и сделали; второй спектакль для рабочих я устроил платным, и фонд получил, кажется, три тысячи рублей. Не знаю, что будет, но повторю – мне искренно хочется ежегодно устраивать дешевые спектакли для рабочих, хотя это и сопряжено с огромными трудностями. Администрация по какому-то недоразумению относится к этим спектаклям неблагожелательно. Артисты оперы более или менее чужды этой идее, да и не легко для них участвовать в такого рода представлениях. Театр принадлежит антрепренеру, который его арендует, и не склонен отдать вечер дешево. Хлопоты по устройству таких спектаклей требуют большой затраты времени и сил – трудно преодолевать равнодушие и, часто, злое нежелание разных сил.Но все-таки я буду устраивать подобные спектакли, – они так радуют меня и, я надеюсь, не бесполезны для людей, трудом которых живет наша страна. 141Странствуя с концертами, я приехал однажды в Самару, где публика еще на пароходе, еще, так сказать, авансом, встретила меня весьма благожелательно и даже с трогательным радушием.Утром на другой день я отправился на кладбище, где лежала моя мать, умершая от непосильной работы и голода. Умерла она в земской больнице, и мне хотелось знать, где ее похоронили, чтобы хоть крест поставить над могилой. Но никто – ни кладбищенский сторож, ни причт церковный – не мог сказать мне, где хоронили бедных из больницы в год смерти матери. Только какой-то священник отвел меня в угол кладбища, заросший сорными травами, и сказал:

– Кажется – здесь.

Я взял комок земли, который храню и до сего дня, отслужил панихиду, поплакал о матери, а вечером, во фраке, с триумфом пел концерт. Как будто так и надо… 142Отец мой пережил мать. В 96-м году, когда я пел в Нижнем, он приехал ко мне с братом, которому в то время было лет десять.Худой, угрюмый, отец был молчалив и настроен как-то недоверчиво ко мне и ко всему, что окружало меня. Кажется, он не верил даже стулу, на котором сидел. Мой заработок казался ему баснословным – в это он тоже сначала не верил, но вскоре убедился, что мальчишка, которому он советовал идти в дворники, действительно зарабатывает сказочные деньги. Он стал ходить в театр на спектакли с моим участием, но никогда и ничего не говорил мне о своих впечатлениях, только увидав меня в «Русалке» и в «Жизни за царя», он как-то за обедом, пристально посмотрев на меня, неожиданно сказал:

– Черт знает, кругом эдакие господа сидят и вообще… А ты им мужика в лаптях валяешь! Это – ловко!

Другой раз он устроил в театре такую сцену: когда публика стала вызывать меня, он почтительно – в трезвом виде он оставался таким же почтительным и вежливым, каким был, – обратился к сидевшему рядом с ним генералу:

– Ваше превосходительство!

Превосходительство удивленно и строго посмотрело на странного соседа в длинном сюртуке бутылочного цвета, в мягкой, измятой рубашке, с галстуком веревочкой.

– Что вам угодно?

– Слышите, Ваше превосходительство, Шаляпина кричат!

– Ну, что же такое? Вызывают…

– Это – моя фамилия, Ваше превосходительство!

– Очень хорошо, но вызывают не вас, как я понимаю, а Шаляпина артиста…

– Так это – сын мой…

Генерал посмотрел на него и промолчал, но в антракте справился у кого-то, действительно ли он сидит рядом с отцом Шаляпина, и уже в следующий антракт беседовал с ним добродушно.

Отцу не нравилось жить у меня, – однажды, в пьяном виде, он откровенно заявил мне, что жить со мною – адова скука. Пою я, конечно, неплохо, мужиков изображаю даже хорошо, но живу – скверно, водки не пью, веселья во мне никакого нет и вообще жизнь моя ни к черту не годится.

Он часто просил у меня денег, возьмет и исчезнет. Перезнакомился с мастеровщиной, сапожниками и портными, ходит с ними по трактирам и посылает оттуда ко мне за деньгами разных джентльменов, не твердо стоящих на ногах. Эти присылы скоро стали настолько частыми, что, боясь за здоровье отца, я перестал давать ему денег. Но тотчас вслед за этим услышал своими ушами, как он, остановив на улице прилично одетого человека, говорит ему:

– Господин, я родной отец Шаляпина, который поет в театрах. Эта Скважина не дает мне на выпивку, дайте на полбутылки отцу Шаляпина!

Я привел его домой и начал пенять – что он делает? Он угрюмо молчал.Не раз приходилось ловить его на улицах пьяного за попрошайничеством и чуть не со скандалом везти домой, а однажды зимою я запер его в комнате, сняв с него сапоги, чтоб он не мог уйти из дома и в мое отсутствие. Он долго стучал в дверь, ругаясь и убеждая выпустить его, потом умолк.«Заснул. Слава богу», – подумал я. Но каково было мое удивление, когда, отворив дверь в комнату, я никого не нашел там, – отец вылез в форточку окна, точно акробат, и, несмотря на мороз, снег, – босиком ушел в трактир. Как ни уговаривал я его воздержаться от пьянства или хотя бы пить дома, это не помогало. Да и сам я видел, знал всю бесполезность убеждений моих. Пьяный, отец становился общительным, ему необходима была компания, он должен был идти в трактир.Наконец, он сам заявил мне, что больше не может жить в Москве, город и все содержимое его не нравится ему, он желает ехать к себе в деревню. Я согласился с ним, что в деревне ему будет лучше, и, оставив брата у себя, отправил отца в Вятку.Но из Казани мне написали, что, добравшись туда, отец пропил деньги, одежду, купил на толкучем рынке солдатскую николаевскую шинель и пошел в Вятку пешком. Он почему-то очень любил николаевские шинели и, помню, еще в детстве моем рассказывал мне, что шел из Вятки до Казани в солдатской николаевской шинели.Ходило в этой шинели по Руси геройское горе, привлекая к себе сочувствие народа, понимающего толк в горьком житье, как никакой иной народ, и, видимо, с той поры николаевская шинель стала способна возбуждать больше сочувствия деревень и вызывать на щедрое даяние. Добравшись до деревни, отец написал мне, что хочет строить избу и чтоб я прислал ему денег. Денег я ему послал, но избу он не выстроил, а до конца жизни снимал у одного из мужиков ветхую хибарку.Перед тем как мне пришлось впервые ехать в Милан играть «Мефистофеля», я получил от отца письмо, – он извещал, что чувствует себя очень плохо и хотел бы перед смертью повидаться со мною. Я тотчас же собрался и поехал к нему пароходом до Казани и Вятки, а затем до Медведок сто верст на лошадях.Когда я нанял лошадей, какой-то земляк, с досады, что не его наняли, сказал характерным вятским говорком:

– Лико, он те дорогой те укокошит!

Другие ямщики запротестовали:

– Чо вруны врешь? Лико – сам-от он не укокошил-ба, эвона какой могуцей! Разок даст в толы-те, – дак семеро дома подохнут!

Мне вспомнилось, как, бывало, в дни моего детства, к отцу и матери приходили люди этого говора, называвшие глаза – толы и говорившие вместо «гляди-ко» – «лико».

По грустным полям, мимо жиденького хвойного леса приехал я в Сырцово, Шаляпинки тож, маленькую деревушку среди голых полей. Спросил какую-то бабу – где тут живет Иван Яковлев Шаляпин? Она ответила вопросом:

– А ты чьих будешь?

– Сын его.

– Дак иди в ту избу, чо ли…

В избе ужасно пахло гнилью, гудела туча мух, сновали тараканы, по полу ходили куры, безуспешно уничтожая их. Свет едва проникал сквозь стекла окон, измазанные грязью, засиженные мухами. В углу, на лавке, среди какого-то грязного тряпья, лежал отец, худой, как скелет, с заострившимся носом, щеки его провалились, скулы высунулись. Кроме него, в избе была какая-то встрепанная баба, с равнодушными глазами на стертом деревянном лице. Когда она вышла, отец тихо, с натугой сказал:

– Воровка. Обирает, обкрадывает меня. Пока был здоров – еще ничего, а теперь плохо. Шабаш, Федор!

Я видел, что в этой обстановке невозможно жить, тут и здоровый заживо сгниет; тогда я тотчас же отправился в село, в земскую больницу, верст за восемь от Шаляпинки. Попал как раз на прием, застав огромную очередь баб с ребятишками, старух, стариков. Откуда-то явился полупьяный человек мещанского вида с подвязанной щекой, уперся в меня осоловевшими глазами и спросил:

– Ты за каким чертом? Эдакий бычище, а по больницам ходишь!

– Я насчет отца.

– Какого отца? Шаляпина, Ивана? Знаю. Захворал он, да. Теперь пьянствовать не с кем мне. А ты кто ему?