Страницы из моей жизни. - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 29
– Да вот, он мне отец…
– Стало быть, ты ему сын? Гляди, пожалуйста!
Пьяный говорил громко, не стесняясь, мужики и бабы окружили меня, из их расспросов я понял, что отец рекомендовал меня деревне как «песельника». Кто-то спросил меня: правда ли, что в Москве есть зеленое «листричество», которое, бегая по проволоке, гоняет вагоны? Часа два, в ожидании моей очереди у доктора, я беседовал с земляками и, видимо, понравился им, потому что человек с подвязанной щекою задумчиво сказал:
– Ты, гля, ребята, – шаляпинский, а – какой выродок!
Врач принял меня довольно сухо, усталым голосом спросил:– В чем дело? – долго размышлял и, наконец, заявил мне, что завтра приедет взглянуть на отца. Приехал, посмотрел и сказал, что положение серьезно и едва ли есть смысл везти отца в больницу. Действительно, отец задыхался, кашлял непрерывно и все выплевывал шматки чего-то, что издавало зловоние гнилого мяса.
Но в конце концов доктор решил все-таки перевезти отца в больницу, где ему отвели отдельную комнату, очень приятную, чистую. Приказав сделать больному ванну, доктор позвал меня к себе пить чай и стал говорить, что, пожалуй, положение не так серьезно, как это показалось ему, и что, может быть, старик еще поживет. Мне нужно было ехать в Милан. Я простился с отцом и поехал, а в Москве получил телеграмму доктора, что отец умер на другой же день после моего отъезда.
Брат говорил мне, что отец умер очень спокойно, до последней минуты разговаривал с ним, а потом повернулся на другой бок и как будто сразу уснул.
Из Лондона я переехал в Париж, предполагая потом перебраться в Карлсбад для отдыха и лечения. Это было 25 июля, и по улицам вечного города уже ходили толпы народа, жадно и тревожно читая телеграммы в витринах газет.
Говорили о войне. В этот же день, обедая с одним видным банкиром, я спросил его:
– Насколько серьезны слухи о войне?
Он уверенно сказал:– Войны не будет!
Так как, по общему мнению, международную политику делают банкиры и уж им-то надо знать, будут люди драться или нет, – решительное заявление моего собеседника успокоило меня, вечером я купил билеты и поехал в Германию.
Но часа через два-три наш поезд остановился, и нам предложили очистить его, – дальше он не шел, – война была объявлена. В Париж поезда тоже не шли, лошадей моментально мобилизовали, и я остался с моими чемоданами на какой-то маленькой станции, среди французов, деловито озабоченных и как-то сразу посеревших.
Чтобы облегчить возвращение в Париж, я открыл мои сундуки и роздал все вещи, все платье и покупки бедным людям, оставив себе только самое необходимое. Мелкие деньги моментально исчезли из обращения. У меня в кармане были только билеты по сто и по пятидесяти франков, но их никто не менял. В ресторане, куда я зашел поесть, меня первым долгом спросили:
– У вас какие деньги?
– Французские. Вот!
– Извините, мы не можем дать сдачи.
Но мне хотелось есть, и я предложил:– Дайте кусок мяса, бутылку вина и возьмите 50 франков за это!
К такому дорогому способу питания мне пришлось прибегнуть не один раз на обратной дороге в Париж, куда я медленно передвигался то пешком, то на лошадях.
Я нашел этот способ глупым и стал приглашать на мои завтраки и обеды людей с улицы, тех, которые похуже одеты и не очень упитанны. Знакомился с одним из таких людей и, поговорив с ним минут пять-десять о войне, приглашал его в ресторан. А так как на сто франков в маленьком городке Франции можно поесть и не вдвоем, а вдесятером, я предлагал своему новому приятелю позвать к завтраку его друзей и знакомых. Он устраивал это, и мы истребляли «неразменную бумажку» целиком.
Во время этих завтраков и обедов я убедился, что французы, которых принято считать хвастливыми и легкомысленными, относятся к войне с полным сознанием ее ужаса и, в то же время, говорят о ней вполне спокойно. Никто не грозил закидать немцев шапками, все сознавали, что война будет длительной и потребует крайнего напряжения сил всей страны.
Париж я увидал озабоченным и нервным, – толпы народа, заполняя улицы, шумели и жестикулировали, но когда немецкий аэроплан бросил первые бомбы и прокламации, в которых предлагалось сдать Париж, – эта прокламация все-таки вызвала бесчисленные остроты и громкий смех.
«Великая германская армия у ворот Парижа!» – возвещала прокламация.– Войдите! – смеясь, предлагали парижане.
Однако, когда на улице лопнула шина автомобиля, две дамы впали в истерику, что, впрочем, не помешало публике наградить их остротами и смехом.
Веселый галльский дух и тут не унывал, хотя каждый час грозил налетом цеппелинов и градом бомб.
В Париже мне нечего было делать, и страшно, впервые за всю жизнь, тянуло на родину. Я переехал в Бретань, на берег океана, в местечко Ла Боль, а оттуда решил перебраться через Ламанш в Англию.
Но в Кале, в английском бюро, где продавались билеты, меня спросили о моей национальности, и когда я сказал – русский, извинились предо мной, заявив, что не могут продать мне билета, – эта линия назначена исключительно для переезда подданным Великобритании.
Вернуться в Париж было невозможно, оставалось только сообщение на Дьепп, которое тоже каждую минуту могло быть прервано. Я обратился к английскому консулу с просьбой дать мне пропуск на Дьепп – и получил от него такой же ответ, как в бюро:
– Не могу. Сначала мы должны обслужить интересы граждан и подданных Англии, а потом будем работать для союзных наций!
Я подумал:«Однако это очень удобно – быть подданным государства, которое так внимательно к своим людям!»И только по представлению английского посланника консул Кале выдал мне пропуск на Дьепп, через Париж. Поезд, с которым я ехал, был последним; перед его отходом железнодорожное начальство, входя в вагоны, предупреждало публику, что если явятся германские разъезды, пассажирам рекомендуется лечь на пол вагонов.Мой слуга – китаец, служивший переводчиком во время русско-японской войны, страшно всем интересовался, суетился, выбегал на площадку вагона и все смотрел в небо, в поля, желая увидеть немецкий аэроплан или разъезд. У меня было с собой два револьвера – один он взял себе и говорил:– Дуа ливольвери – очини хороший!
Доехали, наконец, до Дьеппа, – город и порт были засыпаны людьми, как снегом. Люди лежали на улицах, на земле, на грудах товара – всюду.
На вокзале Дьеппа я видел солдата бельгийской армии; выпив вина, предложенного ему французами, он немножко опьянел и все старался говорить весело, желая рассмешить публику. Видимо, это стоило ему огромного напряжения воли, ибо, несмотря на смешные слова, глаза его были полны жуткой печали. Ободранный, грязный, только что вышедший из-под пуль и снарядов, он производил потрясающее впечатление своим смехом, за которым ему хотелось скрыть скорбь. Тут, глядя на него, я впервые понял, какая трагедия разыгрывается в мире, какую горечь должен испытать человек, родина которого захвачена и ограблена.
Ночью на пароход никого не пускали, и только утром на пристани выстроились в два ряда английские матросы, пропуская публику. Каждый пассажир должен был предъявить свой паспорт, и все время кто-то возглашал:
– Подданные Англии идут первыми!
Если кто-нибудь из иностранцев пытался пройти раньше англичанина, его останавливали и, лишая очереди, отправляли в конец хвоста ожидающих. И точно так же, когда пароход остановился в английском порту, раздалась команда:
– Первыми сходят на берег подданные Англии!
Я смотрел на это и восхищался отношением государства к своим гражданам.Наверное, многим европейцам было очень неприятно видеть, что им предпочитают чернокожих, толстогубых негров, но негры были английские подданные, и они вошли на пароход первыми, как и ушли с него.В Англии меня встретили очень сердечно – мой приезд как раз совпал с нашим отступлением из Восточной Пруссии. Все тревожно и сочувственно спрашивали меня – кто такой Самсонов? Но я не знал – кто он и, не успев прочитать газеты, не знал о нашем поражении. 143 Чувствовал тревогу вопросов и ничего не понимал, но рисовалось мне что-то ужасное, и еще более захотелось скорее быть на родине.Знакомые англичане любезно предлагали мне остаться в Англии, указывая на опасность пути, но я выписал телеграммой из России денег и решил ехать.Чиновник английского банка спросил меня, когда я получал перевод:– Вам – золотом?
Я удивился – во Франции золота давно уже не было.– Дайте немного золотом, – неуверенно попросил я.
– Можете взять всю сумму.
Мне нужно было получить 2500 рублей.Чиновник взял совок, какие у нас употребляются в лавках для крупы или муки, зачерпнул им из ящика кучу монет, бросил их на весы и предложил мне. Когда я хотел пересчитать эти взвешенные деньги, он, улыбаясь, сказал:– Не беспокойтесь, здесь ни на один золотник не меньше!
В Нью-Ховене, Лондоне и Глазго я с восхищением любовался работой бойскаутов, – эти ловкие мальчики являлись около каждого вагона, предлагая иностранцам свою умную помощь. Особенно трогательно было видеть их отношение к одной еврейской семье – бойскауты суетились около нее, точно муравьи, укачивали и утешали плачущих детей, успокаивали растерявшихся взрослых, шутили, смеялись, увязывали багаж, куда-то таскали его, – все это делалось удивительно ловко и так человечно, что я расплакался от восхищения.
И еще раз ужасы войны стали мне как-то особенно понятны, и еще раз подумалось:
«Какой удивительный народ эти англичане!»В Глазго, рано утром, мы отправились в порт на пароход «Сириус», старенькое норвежское судно, водоизмещением не более 1000 тонн, узкое и длинное, похожее на яхту. Толпа давным-давно уже заняла все ходы на судно, облепила всю пристань, было ясно, что «Сириус» не может вместить и половину ее. Тогда кто-то, волнуясь, начал говорить, что это старое корыто обязательно перевернется вверх дном и утопит всех нас. Толпа начала редеть, таять, и благодаря этому я не только попал на пароход, но даже занял место в отдельной каюте, впрочем, очень грязной и пропитанной каким-то убийственным запахом.Поехали. Был конец сентября, в море стоял туман. Кто-то сказал, что два дня тому назад на нашем пути сел на подводный камень пароход из Северной Америки. Это несколько взволновало публику, но вскоре пароход начало качать и бросать во все стороны, и волнения страха уступили место морской болезни. Трепало нас трое суток, вплоть до Бергена. Заболели даже некоторые из команды, а в каюте стало так жутко и грязно, что я вышел на палубу. Вокруг маленького «Сириуса» вздымались огромные холмы серой воды, непрерывно шел дождь, мелкий и отвратительный. Я устроился на носу парохода, куда захлестывала волна, мое непромокаемое пальто моментально промокло, но это не мешало мне чувствовать себя столь же хорошо, как, бывало, на Волге. Утром приехали в Берген, расположенный у подножья сухих задумчивых утесов. В порту под дождем спокойно работали норвежцы, коренастые, с огромными жилистыми руками, голыми до плеч. Все двигались не очень быстро, но споро, а, главное, спокойно, как будто не было в мире никаких тревог.На следующий день я очутился в Христиании, более красивой и оживленной, чем Берген; осмотрел театр, очень красивый, построенный в честь Ибсена и Бьернсона, статуи которых помещены около него в саду. Невольно подумалось: «Не успели люди умереть, а уж им памятники поставили!» Спокойный народ норвежцы, а как торопятся почтить своих великих людей! Мы, русские, – люди беспокойные, но до сего дня у нас нет памятников Тургеневу, Достоевскому, Толстому, Некрасову, да и Лермонтова с Пушкиным все еще не успели достойно почтить…Пошел на промышленную выставку – в контурах ее странных зданий было что-то суровое, невеселое, но меня очень удивило чрезвычайно наглядное расположение экспонатов. Не понимая языка надписей, я совершенно ясно видел и понимал мельчайшие детали рыбного промысла, лесоводства, не только в их современных приемах, но и в посте пенном развитии. Было сразу видно, что эта маленькая Норвегия – страна большой культуры.Стокгольм веселее Христиании, живее люди, ярче краски, в саду играет музыка, какие-то молодые люди идут, распевая песни. На вокзале и на пристанях была удивительно организована помощь русским, возвращавшимся на родину.Всюду ходили девушки и женщины с плакатами, на которых по-русски были написаны разные справки, указывалось, где русское консульство, посольство, какие пароходы идут в Финляндию, с какого вокзала нужно ехать в Торнео. И публика, и солдаты – все вели себя так, как будто главнейшей задачей текущего дня для них являлась помощь русским, и эту помощь они оказывали нам замечательно сердечно.А в Торнео меня поразила веселая девушка-финка, она подавала чай в трактире, все время мило улыбаясь и тихонько напевая какую-то странную песенку, в которой часто встречалось слово «ауринка». Я спросил: что такое «ауринка»?– Солнце, – сказали мне.
День был тусклый, небо плотно обложено тучами, а девушка поет о солнце. Это понравилось мне, и с этим впечатлением я доехал до Петербурга, который уже переименовался в Петроград.
Перед возвращением в Россию я подписал контракт, который обязывал меня в 1915 году петь в Америке. 144 Начавшаяся война сорвала этот план, так что, вернувшись на родину, я по велению судьбы принужден был безвыездно оставаться там в течение семи лет.В первые дни войны мое сердце разрывалось от боли, когда я узнавал о том, что делается на фронте. Война нужна вождям, а не простому люду. Я всегда был за простых людей, независимо от их национальности или религии, и вот теперь простые люди снова гибли, перемалываемые кровавой мясорубкой.Чем я мог им помочь? Увы, совсем немногим: ободрять и утешать своим пением тех, кто остался дома, пребывая в мучительном страхе за своих близ– ких на фронте, и помогать собирать средства на лечение раненых, которыми вскоре оказались забиты наши госпитали.С великодушной помощью приятелей-врачей мне удалось открыть два небольших лазарета на семьдесят коек. 145 Но семьдесят несчастных, занявших эти койки, были всего лишь каплей в океане неисчислимых жертв, число которых росло по мере того, как продолжалась кровавая бойня.В эту военную зиму я прочел в газетах о страшных атаках, которым подвергся польский город Варшава, и немедленно выехал туда, чтобы дать концерт в пользу польских мучеников. 146 Когда я туда приехал, меня спросили, не хочу ли я побывать на передовой. Я ответил согласием, и меня привезли к Саконтянскому лесу, где было самое страшное наступление немцев. То, что я увидел, глубоко потрясло меня, столкнув лицом к лицу с ужасами войны. Кругом были следы разрушения: деревья, вывернутые с корнями или поврежденные снарядами, – несчастная природа, изуродованная недобрыми человеческими страстями. Но самое печальное зрелище представляли ряды свежих могил, вырытых наспех и отмеченных иногда только грубо сколоченными деревянными крестами. На некоторых крестах висели солдатские шапки убитых, погребенных под ними.Бродя среди этих скорбных могил, я заметил какой-то маленький предмет, лежавший на земле около одной из них. Я наклонился и поднял его: это была истрепанная и перепачканная кровью солдатская книжка. Раскрыв ее, я прочел: «За отлично-усердную службу». Глядя на это поле смерти, я думал о том, что эту похвалу можно отнести ко многим из тех, кто отдал здесь свою жизнь.Во время войны нам, простым гражданам, казалось, что связь между Россией и Францией, как и между остальными странами, перерезана линией фронта. С каким же радостным удивлением я прочел однажды в газетах, что в Петроград прибыл гость из Франции! Это был французский социалист Томб, приехавший вместе с Вивиани, чтобы выступить на каком-то политическом митинге. Хотя сам я никогда не примыкал ни к какой политической партии, мне было радостно видеть представителей французской нации на моей родине. В честь гостей был устроен банкет во французском ресторане «Контан», одном из самых шикарных в городе. Перед ними поставили лучшие блюда и вина, какие только можно было достать в ту пору. На банкете присутствовало человек двести. Было произнесено много речей. Когда Вивиани – высокоодаренный оратор – кончил свою речь, я, возбужденный его красноречием, немедленно вышел на сцену и запел «Марсельезу» под аккомпанемент моего доброго друга Глазунова. 147 Захваченные французским национальным гимном, все присутствовавшие стали с воодушевлением подпевать мне, и банкетный зал буквально задрожал от мощного звука. Я почти рыдал – так велико было мое волнение, вызванное тем, что происходило… Мысли о милой моему сердцу Франции растрогали меня необычайно. Да, я люблю Францию, люблю французский народ: ведь эта дорогая мне страна вот уже двадцать пять лет оказывает мне любезное гостеприимство. Мое сердце наполняется гордостью и благодарностью, когда я думаю об одной из тысяч других любезностей, проявленных этой страной по отношению ко мне: вскоре после этого банкета мне вручили Золотой Крест кавалера ордена Почетного легиона. Во время революции этот крест был среди самых дорогих мне сокровищ, которые я старался сохранить во что бы то ни стало. Крайняя нужда заставила меня продать все золотые вещи, которые у меня были, чтобы покупать муку, сахар и другие товары первой необходимости. Ради этого я пожертвовал всеми золотыми украшениями и подарками, но крест этот сохранил, и он по сей день у меня!Далеко за полночь, когда все речи были произнесены и поющие голоса затихли, все стали расходиться по домам. Кто-то предложил подвезти меня в своем экипаже, но я отказался, предпочтя идти домой пешком. На улице ледяной ветер принял меня в свои цепкие объятия. Под ногами звонко хрустел снег, сверкавший в голубоватом отсвете предутренней зари. С каждым моим шагом он все настойчивее нашептывал мне: «Усердная, усердная, усердная… служба». Я вспоминал Варшаву. Я вспоминал Саконтянский лес, истрепанную и забрызганную кровью солдатскую книжку. И все события того вечера растворились в густом тумане, сквозь который проступили очертания свежих могил с деревянными крестами, увенчанными солдатскими шапками! «За отлично-усердную службу!»Тяжело вздохнув, я вошел в свой дом.Весной 1915 года я устроил спектакль для рабочих в Петроградском народном доме. 148 Мне хотелось добавить немного краски радости в тяжелую жизнь трудящихся масс в эту трудную годину, когда события приносили людям столько горя.Друзья помогли мне распространить билеты на этот спектакль через Общество вспомоществования увечным воинам на многих заводах и фабриках. Все шло гладко, пока за несколько дней до спектакля не случилось непредвиденное: на Охте, на пороховых заводах, произошел взрыв. Было много жертв. Официальное сообщение об этой катастрофе задерживалось, что еще больше усиливало тревогу людей. Дирекция народного дома заговорила о том, что спектакль, наверное, придется отменить: момент неподходящий. Я же считал, что несчастный случай на Охте усилил и без того безрадостное настроение людей, поэтому я тем более обязан сделать все, что в моих силах, дабы поднять дух людей. Накануне спектакля мне позвонил градоначальник, то есть губернатор Петербурга, и посоветовал отменить представление: ему-де стало известно, что во время моего выступления кто-то планирует устроить беспорядки. Несмотря на благоразумное уважение, которое я испытывал к градоначальнику как к официальному лицу, я не мог поверить в то, что полученная им информация верна. Поэтому я попросил разрешения действовать согласно ранее намеченному плану, заверив его, что нисколько не опасаюсь за то, что мне могут помешать петь. Градоначальник упорно стоял на своем. Спектакль непременно будет сорван, уверял он меня, причем зачинщики беспорядков подстроят все так, что во всем буду виноват один я. Тогда я предложил: раз он так уверен, что будут беспорядки, пусть официально отменит концерт. На это градоначальник возразил мне в том духе, что официальный запрет спектакля вызовет сильное недовольство среди рабочих, и без того взбудораженных тем, что произошло на пороховых заводах. Наконец, после долгих и тягостных препирательств, градоначальник решил-таки взять на себя ответственность и запретить спектакль официально. Спустя два часа он прислал мне соответствующее официальное письмо, составленное так уклончиво, что из него фактически следовало, что не власти, а именно я отменяю спектакль.Наш с ним разговор происходил в полночь, а теперь, когда я получил это письмо, было уже два часа ночи. Все домашние очень переживали за меня, в особенности мой секретарь Исай, который, грустно покачав головой, сказал:– Федор Иваныч! Когда ты умрешь, власти будут тебе искренне благодарны.
Между прочим, этого молодого человека – Исая Григорьевича Дворищина – я знал еще с тех времен, когда он пел в хоре. И на репетициях, и во время выступлений он умел всех развеселить, если по сцене начинал бродить призрак скуки. Он превосходно чувствовал настроение окружающих и, будучи прирожденным весельчаком и шутником, никогда не упускал случая пустить в дело свой талант создавать веселую атмосферу. Я часто бывал просто в восторге от его шуток и анекдотов, мы подружились и в конце концов он стал моим личным секретарем.
Но вернемся к нашим баранам. Я вежливо информировал градоначальника, что мои истинные чувства не совпадают с тоном его официального письма и что, коль скоро он не желает брать на себя ответственность за отмену спектакля, я намерен осуществить свой первоначальный план. На том дело и кончилось. Было уже шесть часов утра. Все эти препирательства меня ужасно утомили, а я так и не ложился спать. Я был уверен, что мое первое появление в опере перед рабочей аудиторией не будет иметь того успеха, на который я поначалу рассчитывал.
Перед спектаклем я заметил, что мои друзья, Исай в том числе, держатся весьма бодро, но втайне дрожат, опасаясь худшего. Что до меня, то нервы мои ни на что не реагировали. Я думал только об одном: как бы сыграть Бориса Годунова как можно лучше.
Все прошло хорошо. Когда я вышел на сцену, публика – четыре тысячи человек – встретила меня гробовым молчанием, но стоило мне пропеть начальные фразы арии, как весь зал взорвался доброжелательными аплодисментами. Публика рукоплескала как один человек, и я был очень тронут прямодушием этих простых рабочих людей.
В антракте со мной произошло то, что было естественной реакцией организма на те волнения, которые я пережил за прошедшие сутки: в артистической уборной нервы мои не выдержали и я разрыдался. Когда я снова вышел на сцену, то пел уже легко и с большим воодушевлением. Рабочие не скупились на аплодисменты, и я чувствовал, что они делают это искренне и от всей души. Когда спектакль закончился, ко мне за кулисы пришел Исай и сказал, что публика хочет видеть меня без грима. Сняв парик и убрав с лица грим, я появился перед занавесом, приветствуемый аплодисментами и криками благодарности.