61489.fb2
Между тем работать в театрах становилось все трудней. Это легко понять: мысли людей были заняты не театром, а совсем другими вещами. В воздухе носилось множество самых разных слухов и сплетен. Чаще других назывались имена Распутина и царицы. Люди шепотом передавали друг другу слухи о каких-то новых таинственных ритуалах и о придворных, подозреваемых в шпионаже.
В довершение всего стало плохо с продовольствием. Угрожающе росли очереди в продуктовых лавках. Растущее недовольство подогревалось преуве– личенными сообщениями о том, что происходит в думе. Общественное недовольство достигло вскоре такого накала, что очереди стали рассыпаться и люди – мужчины, женщины и дети – брали продуктовые лавки штурмом. На любые попытки властей поддерживать порядок люди отвечали, опрокидывая трамваи и возводя на улицах баррикады. Чтобы успокоить людей и вернуть им веру, мучительно необходима была крупная победа на фронте, но ее все не было, и печать могла сообщить только об отдельных небольших удачах.
– Любезные мои подданные! – воскликнул я sotto voce *, в сильном волнении снимая с себя корону. – Надеюсь, вы не собираетесь покинуть своего государя в столь грозный час? Да и что толку бежать? Темнота не спасет вас от пуль.
Вняв призыву своего государя, его подданные оставались с ним до конца спектакля, несмотря на пушечные выстрелы и всеобщее
></emphasis>
– Пойдемте домой пешком, – предложил я.
Выйдя на Каменноостровский проспект, мы почувствовали себя более чем неуютно: вокруг нас свистели настоящие пули. И тогда я, конечно, испугался. Чтобы спасти себя, – вот такой я храбрец! – я прибавил шагу и почти побежал, в то время как мою спутницу, одетую в узкую юбку, от страха затошнило. Впрочем, очень скоро мне стало стыдно, что я праздную труса перед дамой, и я убавил шаг. А когда мы подходили к дому, я уже весело насвистывал «La donna mobile» («Сердце красавицы склонно к измене»).
С каждым днем жить становилось все тяжелее. Мне было так же трудно обеспечивать семью, доставая самое необходимое – молоко и хлеб, – как и самому обездоленному трудяге. Я радовался, когда за мое пение мне давали мешок муки, окорок или немного сахару. Иногда мне давали даже немного денег, которые, впрочем, давно обесценились.
– Петька, ты ранен? – пробормотал второй, склоняясь над упавшим приятелем.
– Не-е-е, я уби-и-и-т! – бессвязно прохрипел первый.
– Ну, коли так, тогда пошли на кладбище, – предложил второй. – Настоящая жизнь теперь только там!
Когда большевики захватили Кронштадт, ко мне пришла депутация от солдат и матросов с просьбой выступить у них с концертом. Я сразу дал согласие. Кое-кто из друзей пытался отговорить меня.
– Это опасно, – говорили они. – Не исключено, что это ловушка. Тебя убьют как буржуя!
– Зачем им убивать меня? – возражал я. – Я их не обижал. Может быть, мои песни сделают их добрее.
– Какого черта ты обзываешь Шаляпина поганым словом?! Только посмей еще раз открыть пасть – получишь в морду!
Говоря это, кочегар показывал кулак, размер которого рассеивал всякие сомнения относительно реальности произнесенной им угрозы.
Здесь мне придется кое-что разъяснить. Дело в том, что по-украински «бис» значит «черт», и мой добрый друг пришел в ярость, подумав, что меня обзывают этим словом. Кто-то из сидевших рядом и слышавших негодующую реплику кочегара понял, что дело может плохо кончиться, и поспешил разъяс-нить моему заступнику его ошибку. Кочегар – добрый малый – почесал затылок и сказал соседу:
– Извини, товарищ! Вот что значит быть темным!
После концерта меня провожала толпа, собравшаяся у дверей. Люди сердечно благодарили меня за выступление. Я был очень тронут. Какая-то старушка в рваной, запачканной одежде подошла ко мне совсем близко и, пристально вглядываясь в меня, пробормотала:
– Спасибо вам! Спасибо, дорогой Федор Иванович! Как это чудесно, что я наконец увидела вас!
Все эти семь страшных лет революции голос музыки никогда не умолкал. Я думаю, это потому, что русские люди не могут жить без музыки. При царях ли, при Советах – искусство всегда остается искусством. Что касается меня, никогда не занимавшегося политикой и посвятившего свою жизнь искусству, то на меня смотрели, как на Бояна. Это наше древнеславянское слово, оно означает «бард» или «певец».
За все это время никто ни разу не угрожал ни мне, ни членам моего семейства, хотя бывали, образно говоря, выпады против меня со стороны мелких начальников, дорвавшихся до власти, и часть моего личного имущества подверглась реквизиции.
– Что это тут написано?
– Это заводское клеймо, – ответил я, – «Веблей-Скотт».
– Библей, библей-скотт, – забормотал он. – Пиши, браток: револьвер системы библейской.
Однажды во время революции я очень серьезно заболел ишиасом. Целых шесть недель страдал я от мучительных болей и не в силах был подняться с постели.
Вдобавок к переживаемой мной мучительной пытке я делался совершенно несчастным при мысли о том, что семья моя голодает. В те времена везде был расклеен лозунг: «Кто не работает, тот не ест!»
Могу ли я критически относиться к жизни, какой я видел ее в годы революции?
Конечно, нет. Не мое это дело – судить о том, кто был прав, а кто неправ. С каждым днем революция приобретала все более широкий размах. Образовалось множество партий. Солдаты, матросы, меньшевики, большевики боролись друг с другом и стреляли друг в друга на улицах. Словом, это была колоссальных масштабов гражданская война. Долгие годы войны и революции отняли у меня надежду когда-нибудь выбраться из России. Только во сне я видел, например, прекрасную Швейцарию. Мне грезилось, что я стою на балконе и, вглядываясь вдаль, вижу веселые лесные тропинки и величественные Альпы.
Но видения эти беспорядочно перемешивались с другими, когда перед моим взором вдруг возникали аппетитные буханки белого хлеба! Настал день, когда я почувствовал, что мне абсолютно необходимо уехать из России, что– бы узнать, помнят ли еще меня. Получить паспорт было, конечно, не так просто. Я обратился к советским комиссарам, которые проявили любезность и разрешили мне уехать.
Как это обычно бывает во всех странах, большие начальники были любезнее своих подчиненных. Было одновременно забавно и противно наблюдать, как маленькие начальники роются в моих вещах, осматривая сценические костюмы, которые я собирался взять с собой: а вдруг я спрятал в их складках какие-нибудь драгоценности?
В день моего отъезда мне вдруг сообщили, что за билеты надо заплатить несколько миллионов рублей. У меня был только миллион. В отчаянье я обратился к Луначарскому, которому всегда буду благодарен за помощь. Он устроил меня в особый поезд, в котором Литвинов и другие советские комиссары направлялись в Ригу. И вот в августе 1921 года я уехал из России, взяв с собой только театральные костюмы, грим и поношенный, латаный-перелатаный концертный фрак. На мне были совершенно не подходившие друг к другу пиджак, жилет и брюки.
Когда поезд пришел в Ригу и я вместе с Литвиновым и другими советскими официальными лицами вышел на платформу, собравшиеся там газетные репортеры и фотографы приняли меня за политика, а никак не за артиста. Учитывая обстоятельства моего приезда, эту их ошибку легко понять.
– Нет, это невозможно.
– Но почему? – удивился я.
– Объяснять вам причину не входит в круг моих обязанностей, сэр, – ответил консул.
Я начал волноваться. От британского консула я направился к американскому, ожидая получить от него такой же ответ. К моему радостному удивлению, американский консул ничего мне не сказал, а просто телеграфировал в Вашингтон, и дней через пять-шесть у меня в руках была американская виза. Я был очень расстроен невозможностью ехать в Лондон: ведь у меня было мало одежды и я мечтал заказать себе там новые костюмы, белье и обувь. Но делать было нечего, и я стал думать, на каком пароходе мне плыть в Америку.
И вдруг подарок судьбы: приходит телеграмма от одного лондонского антрепренера, который берется устроить мне визу, если я соглашусь спеть концерт за небольшой гонорар для какого-то благотворительного общества.
Посылаю ответную телеграмму: «Согласен, с условием, что этот концерт будет в пользу голодающих русских». Условие это было принято, и сердце мое возликовало: итак, я снова буду петь в том самом Лондоне, где перед войной меня принимали, как короля!
Перед тем как отправляться в столь дальнее путешествие (из Англии я собирался плыть дальше в Америку через Атлантический океан), мне ужасно хотелось повидать мою маленькую дочку, которая лечилась и отдыхала в гельсингфорсском санатории «Хувенге». Финский консул, к которому я обратился, оказался очень любезным человеком. Он был больше похож на русского, чем на финна, да и по-русски говорил превосходно. Оказалось, что до революции он был адвокатом то ли в Москве, то ли в Петрограде. Он сказал мне, что получить визу будет, наверно, делом сложным, так как русским запрещен въезд в Финляндию. Он, однако, напишет куда надо и сделает все возможное. Ушел я от него, окрыленный надеждой. В Финляндии я бывал не часто, да и то никогда не забирался дальше водопада Иматра – одной из главных достопримечательностей страны. Теперь я стремился туда не только для того, чтобы повидаться с дочкой, которую финны окружили теплой заботой, вниманием и гостеприимством, но также и для того, чтобы самому посмотреть, как живет эта страна с тех пор, как она получила независимость.
– Вот г-н Шаляпин, – сказала Лиза, кивая в мою сторону. Человек подал мне конверт с пометкой: «Просьба дать ответ сразу».
– Нам стало известно, что вы находитесь в нашем городе проездом. Не могли бы вы доставить удовольствие вашим преданнейшим поклонникам, отобедав с нами?» далее следовало множество подписей. Они принадлежали моим вечным друзьям – людям искусства: певцам, актерам, художникам, скульпторам, а также писателям и критикам. В ответ я написал: «Дорогие мои друзья! Большое Вам спасибо. Я глубоко тронут Вашим любезным приглашением, но, к сожалению, не имею возможности им воспользоваться: мне не разрешают сходить на берег, так как мои официальные бумаги недостаточно благонадежны. У меня волчий билет вместо паспорта!»
Чтобы понять эту шутку, любезный читатель должен знать, что «волчий билет» – это официальный документ, выдаваемый преступникам, осужденным на сибирскую каторгу.
Не прошло и получаса после отбытия гонца с моим ответом, как на борт нашего парохода поднялись два господина, сопровождаемые двумя дамами. Это были артисты копенгагенской оперы, пришедшие, чтобы увести меня с собой! В шесть часов вечера мы собрались на ужин в просторном отдельном кабинете известного в городе ресторана. Стол, уставленный цветами и фруктами, являл собой великолепное зрелище. Все были в вечерних туалетах, и мне пришлось извиниться за свой поношенный и несуразный костюм. Глядя на этих хорошо одетых людей, на устрицы и шампанское (ах, это благородное вино!), которое было немедленно откупорено, я почувствовал, что краснею от стыда: мне вспомнилась Россия, где люди не могли себе позволить купить даже хлеба и умирали от голода.
Окруженный товарищами-артистами, очарованный их сердечной теплотой, я на какое-то время забыл о страданиях, которые остались у меня позади. Много воды утекло с того вечера, но выражения истинной любви в трагические моменты жизни столь редки, что воспоминания о них остаются в памяти навсегда. Память о той встрече я до сих пор храню в своем сердце и буду вечно благодарен за нее моим дорогим друзьям из Копенгагена.
Я снова приехал в Копенгаген лишь год или два спустя и пел там концерт. На этот раз меня радушно встречали не только мои приятели-артисты, но и са– мая широкая публика. Поздно ночью, после той чудесной встречи, я попрощался с моими дорогими друзьями и наш пароход взял курс на Гулль. Когда мы пришвартовались у пирса, первым, кого я увидел среди толпы встречающих, был мой добрый маленький Фред Гайсберг – один из старейших деятелей лондонского общества «Граммофон» и верный друг артистов.
Сходя по трапу, я испытывал огромную радость. Какое счастье снова оказаться на английской земле!
Милая страна! Милый британский дуб! После того как меня сфотографировали для разных газет и я ответил на многочисленные вопросы репортеров, мы с Гайсбергом сели на поезд и в тот же вечер уже гуляли по улицам Лондона. Последний раз я был там в 1914-м, перед войной. А сейчас уже шел 1921-й. Как много лет прошло! Как много крови пролито!
– Я снял для вас маленькую квартирку с обстановкой, на Сентджермин-стрит, потому что сейчас, я знаю, Вы не в состоянии нести большие расходы, – сказал как всегда заботливый Гайсберг.