61507.fb2
Пьянство отца, которое постепенно превратилось для меня в постоянную пытку, прокралось в семью как-то незаметно. Я, будучи совсем маленьким, ходил с мамой и папой в ресторан. Все было красиво и достойно. Но потом, класса с третьего, я стал понимать, что происходит трагедия. Что-то непонятное и страшное, чего не было в других семьях. Отец спился мгновенно. Несмотря на то, что начал пить в зрелом возрасте. В трезвом виде он был тих и обаятелен. Хотя в полку слыл человеком независимым, начальства не боялся, за что его уважали, но недолюбливали. Он был остёр на язык и мог сочинить блистательную эпиграмму в адрес любого сослуживца. Он прекрасно рисовал. Пытался играть на аккордеоне. Вытачивал из дерева удивительные штуковины. Но скучная полковая жизнь томила его. Он не был карьеристом. Не стремился поступить в академию. Звания майора ему вполне хватало. Однако он был по-своему честолюбив и тщеславен, что при отсутствии внутреннего напряженного стержня крайне опасно.
По-видимому, алкоголь мирил его с окружающим, делал мир комфортным и обитаемым. Он занимался рыбалкой, причем настолько удачно и профессионально, что прослыл знатоком среди подобных ему рыболовов.
Он никогда не использовал браконьерские приспособления. Но удочки у него были самые лучшие, а специальный ящик для зимней рыбалки таил в себе чудеса рукотворного искусства: блесны, блесенки, мормышки, мушки, особенные зимние удилища, катушки — всего не перечислишь.
Для нормальной жизни в семье обычному человеку хватило бы и трети его способностей. Но генетические петли сделали свое дело. Я знаю, что он ненавидел своего отца за то, что тот постоянно пил и избивал мать. Я знаю, что он дал зарок в молодости не пить вовсе. Но что стоят наши зароки? Чем крепче зарок, тем сильнее соблазн. А яблоко от яблони далеко не падает. В конце концов он сорвался и превратился для меня, безмерно любившего свою семью, в дьяволоподобное существо, приносившее мне боль и страдания. Как мне хотелось гордиться своим отцом! Как мне нужна была его поддержка. Ведь он же любил меня и гордился мной. Но, начав пить, он потерял со мной связь, и я уже лет с одиннадцати был закрыт для него навсегда.
Жизнь в доме превратилась в настоящий кошмар. Когда отец приходил домой, я сразу смотрел на его глаза. Иногда они были спокойно-серыми, а лицо не имело неприятного алкогольного оттенка, и я чувствовал себя счастливым человеком. Но это длилось, как правило, недолго. Отец посылал мать в город за пивом или вином. Мать злилась, отговаривала его. Он начинал раздражаться в ответ на ее причитания.
Дело кончалось тем, что она все же отправлялась на остановку. Через час она привозила желаемое. Отец садился за стол. И начинал напиваться.
Пьяный он был невыносим. Постоянно задирал маму или дергал без повода меня. Когда опьянение достигало крайней точки, отец доставал аккордеон, и по квартире начинали бродить дикие созвучия — отец так и не научился играть, хотя аккордеон был хороший. Глаза пьяного отца делались неодинаковыми по размеру. Правый больше, а левый меньше. В них появлялись наркотический туман и безразличие. От краха нашу семью спасало одно: отец никогда не бил мать и не выходил шататься по улице. Что-то держало его.
Но процесс развивался неотвратимо. Мне не хотелось идти домой после школы или после массовых пыльных игр во дворе. А открыв дверь, я безнадежно спрашивал маму: «Пьяный?» Если отец спал в отключке, становилось легче. Мама могла спокойно делать работу по дому, а я — учить уроки или читать и играть во что-нибудь. Если же отец сидел за столом перед трехлитровой банкой пива и смотрел телевизор — я ждал неминуемого скандала. Он начинал задирать маму, та отвечала в ответ только одно, что-то вроде: «прекращай пить» или «ведь каждый день, каждый Божий день…» Но иногда отцу не хватало выпитого, и он заставлял маму вновь идти в магазин, даже если на дворе уже был вечер. После короткой истерики мама покорно отправлялась за чекушкой или бутылкой красного крепленого вина.
Я не плакал тогда. Не плакал ни при каких обстоятельствах. Просто деревенел от отчаяния и страха. Наше семейное реноме выручало то, что в городке пьянство было широко распространено, и в действиях отца и матери никто не находил ничего особенного. Вроде все нормально. Квартира есть, дети обуты, одеты, накормлены. Сын не лоботряс, а отличник.
А в других домах пьянки проходили жестче и остервенелее. Разговоры о том, что кто-то в доме кого-то побил, были постоянными. Чаще, конечно, мужья лупили жен. А иногда и наоборот. Однажды, классе в пятом, я услышал крики на улице и увидел соседей, бегущих к желтой старой двухэтажке. Мне стало любопытно, и я отправился за взрослыми.
Пройдя между входом в ледник, где хранились капуста и картошка для части, и общим сортиром, попал во двор. Увиденная картина поразила меня. Посередине двора лежал мужчина с синим лицом и высунутым языком. Над ним расположился другой мужчина и методично то разбрасывал его руки в стороны, то сводил их к груди лежащего. По периметру стояла перешептывающаяся толпа. Я ничего не понимал, но чувствовал, что происходит что-то страшное. Наконец я услышал отголосок: «Повесился. На спинке кровати. Жена не дала похмелиться, и он повесился». Я еще постоял немного. Ничто не менялось. Я тихонько повернулся и ушел. Впрочем, никто не обратил на меня внимания.
Понимание пьянства как страшной опасности пришло ко мне очень рано.
Этот страх выматывал душу, пожирал остатки счастливости в сознании.
И очень быстро заставил думать о том, как мне вырваться из этого ада. Когда мы перешептывались с мамой во время пьяного сна отца, я часто просил ее, чтобы она развелась с отцом. Мои наивные комбинации не учитывали того, что квартира принадлежала полку и не могла быть разменяна. Да и работу в таком маленьком городе найти было бы трудно. Так что мама предпочитала терпеть эти мучения. И я терпел вместе с ней.
У нас, вернее, у отца, был мотоцикл. Он вообще любил технику.
Сначала в семье, когда меня еще не было, появился «ИЖ-49». Потом «ИЖ-56». Я его помню, он был бежевого цвета. А вырос я во время эпохи новенького «ИЖ-Юпитера» с коляской. Он был салатного цвета и хранился в старой деревянной халупе, именуемой «гараж». Мотоцикл плюс пристрастие отца к рыбалке неизбежно приводили к тому, что я вовлекался в процесс подготовки к поездке, мытью мотоцикла, а потом и к самой рыбалке. Отец, когда я подрос, почти всегда брал меня на рыбалку с собой. Буксование в грязи по дороге к речке или какому-нибудь пруду, озноб ранних прохладных зорь, ожидание восхода солнца и приходящего с ним тепла, возня с крючками, лесками, удочками, неутомимое бдение за поведением поплавка на мутной воде колхозного водоема с неуютными глинистыми берегами — все эти приключения могли давать ощущение непреходящего счастья любому мальчишке. Только не мне. Я возненавидел рыбалку, потому что отец начинал напиваться сразу, как только мы приезжали на берег. Или выезжали, когда он был уже пьян. Пьяный, он был, тем не менее, увлечен рыбалкой и не раздражал меня разговорами или какими-то выходками. Я бродил вдоль речки или пруда сам по себе. Пытался купаться, уходя по колено в илистое дно. Воевал с комарами, когда приходилось рыбачить в лесу. Я оставался один. Хорошо, что мне в голову не приходило, что пьяный отец мог перевернуть мотоцикл или врезаться во что-нибудь. Не допускали этого огромные пустые пространства и отсутствие какого бы ни было транспорта на пыльных трясучих проселках… Став зрелым подростком, я уже всячески старался избегать этих поездок. Изворачивался, как уж. И мне удавалось увильнуть от ненавистного занятия. Пьяный отец жил в параллельном мире и не замечал, что творится вокруг на самом деле.
Приближалось окончание школы, и надо было решать, кем быть в жизни.
Конечно, военным. Но у меня была близорукость, и путь в летное училище был закрыт. Я отправил документы в училище военных политработников. Документы мне вернули с отказом. Я не представлял, кем хочу стать. Меня не интересовало ничто конкретно, кроме литературы, притяжение которой я ощутил, когда мы освободились от влияния Лидакола, и литературу стала преподавать другая учительница.
Это было в старших классах. Это притяжение радовало и тревожило меня на подсознательном уровне. Радовало тем, что душа обрела место на земле. А тревога возникала, когда приходило понимание невозможности осуществить свои мечты и стать писателем. Профессия писателя для меня была священна. Писатель воспринимался мной как Учитель, как жрец, как владелец неведомых мне знаний.
Однажды, придя домой, я увидел нашу добрую соседку — Тётьлюду.
Тётьлюда и мама о чем-то тихо совещались. Когда увидели меня, пригласили к участию в беседе. Мама предложила мне вариант поступления в Саратовский медицинский институт. Я легкомысленно воспринял эту версию. Я понимал, что подготовка моя слаба. В Москву, в связи с этим, дорога была закрыта. Особых пристрастий к математике или физике я не имел. Политехнический и сельскохозяйственный институты меня не интересовали вовсе. Поэтому отношение к медицине было двойственное. Я не был прирожденным естествоиспытателем. Однако медицина была привлекательна тем, что в ней находили место мои гуманитарные наклонности и нежелание заниматься точными науками.
Вокруг этого семейного действа кружили мои страхи. Поддержки от отца я не ожидал никакой. Я постепенно становился одиноким, оторванным от дома юношей, с огромным комплексом неполноценности и с не менее выдающейся амбициозностью. Страх перед неизбежным разрывом с домом, страх необходимости обретения жилища в чужом, огромном, равнодушном городе, страх полного одиночества — эти страхи были естественными и воспринимались как нечто само собой разумеющееся. Однако душа была уже сенсибилизирована другими, более мощными, страхами, новые переживания выходили за рамки обыденного, и я чувствовал, что надвигается нечто ужасное и неотвратимое. К тому же отец, уехавший к новому месту службы, вернулся оттуда пенсионером. Выйдя из-под контроля матери, он, скорее всего, пил там беспробудно, попал в госпиталь. И его списали, не дав дослужиться до нормальной пенсии совсем немного. Да он и не боролся с обстоятельствами. Включенный механизм саморазрушения работал на полную мощность. Это лишило нас возможности переехать в областной город, где жизнь, может быть, приобрела бы другие, более радостные и наполненные, оттенки.
Страх уже тогда сделал из меня калеку. Это выражалось в том, что я шагу не мог ступить без мамы. Она занималась поиском репетиторов.
Через соседку нашла жилье в чужом огромном городе. А потом ездила со мной сдавать документы на экзамены. Я не мог самостоятельно перемещаться по новому городу. Меня пугали трамваи, троллейбусы.
Купить и попросить кого-то пробить талончик было испытанием. А уж поесть где-то самостоятельно, в какой-нибудь забегаловке, я просто был не в состоянии. Меня парализовало обилие людей, сознание своего несовершенства. Мне казалось, что все смотрели на меня. Вся улица, весь город.
На экзаменах я не добрал полтора балла, но оставалась крохотная надежда попасть в так называемые «кандидаты», которые занимались вместе со всеми, постепенно замещая места тех, кто выбыл из института по той или иной причине. Я ездил в Саратов, выстаивал очереди перед дверями деканата, сдавал дополнительные документы. И получил-таки право на учебу. Меня зачислили «кандидатом». Когда я очнулся, то увидел вокруг себя новых людей — это были студенты моей группы.
Жить в общежитии я категорически отказался. И мама нашла мне квартиру, коммунальную комнатушку, которую мы делили вместе со старой маленькой бабулькой, оказавшейся не злобной и чистоплотной. С соседями у нее отношения были хорошие, что передалось и на меня. Я способствовал этому тем, что был очень тих и осторожен. Ел я то, что привозил из дома. Два раза в месяц ездил домой. И видел там картину постепенной гибели семьи. Отец все время был пьяным. Мой приезд не интересовал его вовсе. Он жил уже посторонней жизнью, вернее, уже полусмертью. Мама собирала тяжеленные сумки с едой, провожала меня до автобуса. А потом, добравшись на проходящем поезде до Саратова, я пёр их до бабулькиной комнатки.
В институте совершенно исчез страх перед шпаной, которую я не встречал на улицах города, поскольку постоянно был на занятиях, среди себе подобных, и не посещал заведомо опасные места. Пляж в Затоне, например. Или парк культуры и отдыха. Слухи о бандитствующих группах доносились каким-то далеким эхом и не тревожили меня. Однако началась другая пытка, которую провоцировали мои чудовищные комплексы. В институте была своя элита, высокомерно смотревшая на приезжих типов вроде меня. Это были дети преподавателей института или дети советских торгашей и коммунистических командиров высокого ранга. Они бросали презрительные взгляды в мою сторону. Друзей у меня почти не было. Я был отчаянно одинок. Мучился из-за того, что не мог приобрести себе модную одежду. Джинсы, например. Стоимость их равнялась маминой зарплате. А отцовская пенсия урезалась до минимума беспробудным пьянством. У меня практически не было денег, и затеять какой-нибудь роман со студенткой я не мог, несмотря на свои счастливые внешние данные. Организм требовал физической любви, и я продолжал заниматься онанизмом. В то время как мои сверстники, свободные и не зажатые дурацкими страхами, легко находили возможность реализовать свои сексуальные возможности.
Дикая смесь из одиночества, замкнутости, тщеславия и самолюбия рванула со страшной силой, когда в троллейбусе ко мне подошла небольшого росточка девушка, наша студентка, взяла меня за пуговицу и предложила познакомиться. Так случилась ошибка, которая дала результат в виде двадцатилетней семейной жизни с дочерью большого саратовского начальника. Скоропалительной свадьбе способствовала гибель отца. Система самоуничтожения сработала. Он утонул на рыбалке. Осенью. В реке Хопер. Под «бековским» железнодорожным мостом. Поезд, на котором сейчас я езжу в Москву, идет как раз по этому мосту, и я могу видеть место, где утонул отец. Но никогда не смотрю в эту сторону.
Мы поженились сразу после похорон. Меня просто приняли в семью как нового ребенка. В глазах окружающих я вознесся на неимоверную высоту. Меня уважали, но не любили. Я продался. И таким образом мгновенно превратился в мажора. Это тешило мое тщеславие. Я находился в состоянии постоянной эйфории. На какой-то момент страхи оставили меня. И наружу поперла моя тщеславная дурь.
Новой семье купили машину. Родилась дочь. Только два студента ездили на занятия на своих автомобилях. Сын известного торговца и я. Но покой длился недолго. Скорее всего, я сам искал страх. Сознание было наркотизировано страхом до последней степени. И отсутствие его начинало ломать и мучить разум и тело. К тому же оказалось, что половая близость со своей женой меня быстро перестала интересовать, и я ринулся на поиск настоящих ощущений. Измены посыпались одна за другой. Глупо говорить о том, что никто ничего не видел и никто ни о чем не догадывался. Тем не менее, я активно искал новые увлечения и романы. И страх вернулся. Теперь он носил одежды страха разоблачения, страха быть пойманным за руку.
Слух обо мне, как о человеке свободных взглядов, покатился по всем дорожкам и тропинкам. Однако замечаний или намеков мне не делали, и я подло пользовался этим. К концу института я уже был созревшей сволочью, сытой, довольной собой, трусливой сволочью. По окончании учебы тесть устроил меня в научно-исследовательский институт младшим научным сотрудником. Сразу, минуя интернатуру. И тут-то выяснилось, что я оказался абсолютно равнодушным к научной работе, да и к медицине тоже. Надо сказать, что я к тому времени уже сам стал попивать, а потом и серьезно напиваться. Появился медленно растущий страх перед алкоголизмом. Но я не выходил из общепринятых рамок. Пил только по праздникам, правда, напивался серьезно. На новой работе ко мне отнеслись с некоторым любопытством и неприязнью. А когда выяснилось, что я научная бездарь и медицинский лентяй, отношение приобрело резко отрицательный оттенок.
Я чувствовал это. Я видел, как сотрудники надсмехаются над моей безграмотностью и ленью. Чтобы как-то использовать мою энергию, шеф занял меня бестолковой комсомольской работой. Я собирал и проводил собрания, носился по институту галопом с предупреждениями о грядущем субботнике или еще с какой-нибудь ерундой. Научные статьи я не писал, так как просто не умел этого делать. А учить никто меня не собирался. По теме, которую закрепил за мной шеф, выходили статейки, где меня приклеивали как соавтора. Было противно и стыдно. И страшно. При мыслях о работе у меня сразу возникали тревожные ощущения и спазмы в животе. Я перестал просыпаться веселым и здоровым человеком. Начало рабочего дня было тяжелым и мучительным.
Только потом, к обеду ближе, день приобретал какие-то приемлемые очертания. Совмещать псевдонаучную работу и работу обычного врача было неимоверно трудно, потому что ни то, ни другое всерьез меня не интересовало. Я ехал на авторитете зятя большого начальника, и только.
Однако не все относились ко мне с неприязнью. Женское население больницы обратило внимание на мое сволочное обаяние. Я был прост в общении, прямодушен и не хитер. Да и подлостей никаких не устраивал.
Это получило высокую оценку в глазах многих докториц и медсестер. Я всегда готов был помочь в какой-то мелочи, поддержать словом или делом в стремной ситуации. И с первого появления на работе находился под прицелом удивительно красивых, безумных серых глаз.
Но до поры не чувствовал этого. Служебный роман — штука кошмарно-притягательная. Она чревата всякого рода провалами и взлетами. Экстрим подобного рода постоянно держит в напряжении не только самих потерпевших, но и весь окружающий персонал. Это своего рода мыльная опера. Реалити-шоу, в котором участвуют все. Иногда служебные романы протекают мягко, быстро надоедают окружающим, и они оставляют в покое тщетно таящуюся парочку. Но если роман случается между людьми, которых недолюбливают или просто ненавидят в конторе, дело принимает другой оборот. Народ стразу делится на два лагеря: поддерживающих и топящих. Сплетни жужжат, как толстые шмели, и пребольно жалят влюбленных. Шеф в этом случае знает все. Ему докладывают лазутчики сразу из двух лагерей. Если шеф не дурак, он ждет, когда все затихнет само собой. Так было и в моем случае.
Роман грянул. Он потряс не только институт, но и весь город. Я по уши, с первого взгляда, влюбился в женщину, которая была намного старше меня. Даже страшно сказать, насколько старше. Она точно рассчитала ходы. И я попался. Ослеп и оглох. Потерял совесть и разум, что одно и то же. Я проваливался в новый всепоглощающий страх, как мальчишка проваливается в омут, едва ступив на тонкий, черный, тут же трескающийся под ногами лед. Я животным чутьем уловил мощные волны встречного возбуждения и желания. И практически не ухаживал за этой женщиной. Все случилось само собой. Естественно, на не случайно совпавших ее и моем дежурствах. Первый огневой контакт был стремителен и тщательно кем-то выверен. Обнаружилось феноменальное сходство. Физиологическое и духовное. Я сразу сказал себе, что если бы не фатальная разница в возрасте — эта женщина была бы моей женой. Несмотря на то что у меня была маленькая дочь, а работа оплачивалась мизерно, так что приходилось постоянно гробиться на дежурствах. Я ни о чем не думал. Я был влюблен. Впервые в жизни.
Навечно. Я жил своей любовью совершенно открыто. Это было скорее отчаяние, чем равнодушие к окружающим. И понимал, что семья стала рушиться, что никогда она уже не станет домом, спасающим и укрепляющим.
С этого момента началась моя жизнь на улице, как я определил это состояние. В гостиничных номерах, в случайных квартирах, на дежурствах и так далее. Страх вновь стал определяющей нотой моего поведения. Унизительное поддерживание статуса примерного семьянина, фальшиво-беспечная болтовня с женой. Такие же фальшиво-расторопные попытки услужить великому тестю. А с другой стороны — постоянный поиск разомкнутых временных рамок, позволяющих прыгнуть в машину и улететь в сторону совершенно противоположную, не боясь свалиться в кювет или просто попасть в случайную аварию. В моем случае страх имел амбивалентное значение. Он уничтожал защитные силы моего тела и сознания, но был сладок и притягателен, как наркотик, темный, восхитительно острый морок. У этого страха был еще один источник энергии. Обоюдная беспощадная ревность. Я ненавидел человека, который был мужем этой женщины. Ревнивые фантазии уносили меня на немыслимую орбиту зла. Я мучил свою любовь иезуитскими способами.
При ней я постоянно пребывал в депрессивном расположении духа и не упускал малейшей возможности уколоть или ударить ее своей ревностью.
В свою очередь я получал в ответ заряд ревности не менее мощной и опустошающей. Встречи были теплы и человечны. Расставания превращали нас в воюющих чудовищ. Наши глаза светились мертвым светом, мы скалили зубы, как матерые хищники. Мы были готовы убить друг друга.
Наверное, смерть кого-то из нас, в самом деле, была бы избавлением.
И кто-нибудь уцелел бы. Но не уцелел никто.
Ужас ситуации заключался в том, что агрессивно настроенная масса сотрудников, наши семьи, даже просто близкие люди были пассивны и напуганы размахом, казалось бы, тривиального служебного романа.
Никто не дал совета. Никто не встряхнул меня, как щенка за загривок.
А муж моей любовницы был давно ею сломлен и любил ее обреченно и жертвенно. А так бы врезал бы пару раз по рогам обезумевшей самке — глядишь, дело бы повернулось по-другому. Жалко, смертельно жалко, что у меня не было отца, не было старшего брата, которые бы не стали сюсюкать со мной или предпринимать попытки преодолеть мой гонор. Они вышли бы на прямой, мужской, тяжелый, очищающий разговор. Или — по зубам. Да не раз. Я уверен, что это спасло бы меня.
Но Небесам виднее. Они распоряжаются нами по своему усмотрению. И в их действиях бесполезно искать конкретный смысл или определяющий вектор. Не для наших нищих умишек промысел горний. Я был слабым деревом. Мне нужна была мужская серьезная опора. И на непростительный мезальянс со своей женой я пошел именно по этой причине. Я искал опору в чужой семье. Я мог бы обрести ее, но сам разрушил эту возможность. И к ужасу своему, понял, что моя зависимость от любовницы определяется именно тем, что я нашел в ней какую-то видимость защиты от окружающих меня страхов. Глупая и непростительная ошибка — спасаясь от множества страхов, пребольно бьющих, кусающих меня, но оставляющих надежду остаться в живых, я приобрел страх такого масштаба, который просто не вмещало мое сознание. Этот страх повис надо мной черным облаком, заполонившим небо до самого горизонта. И не было просвета между черной полоской земли и черным подножием облака страха. Оставалось дожидаться, когда оно закружится бешеным водоворотом, потемнеет еще пуще, соберет свои немыслимые силы и метнет в конце концов ртутно-белую молнию в мое издерганное сердце. И грома я уже не услышу.
Но развязка приближалась долго. Казалось, она никогда не наступит.