61553.fb2
Графу Панину и всем тем, названным и непоименованным, кто на протяжении семи лет пытался сломить волю человека, но лишь укрепил ее…
И так, под этим периодом жизни Александра Васильевича была подведена итоговая черта — завершилось дело об убийстве Луизы, «Свадьба Кречинского» шла в Малом и Александринском театрах, закончился (правда, не так, как хотелось Сухово-Кобылину) срок опеки над Выксунскими заводами. Для того, чтобы рассчитаться с долгами, пришлось продать купцу Ситникову Воскресенское, с которым было связано так много радостных и печальных воспоминаний. В Кобылинке был построен сахарный завод, который, как надеялся Александр Васильевич, должен был принести семье немалую прибыль. «Я продал первый мой сахар 95 пуд. за 766 р. ср. Я в гордости и величии чувствовал самодовольство…» — записал он в дневнике в декабре 1857 года.
Впоследствии завод пришлось ликвидировать — он не выдержал конкуренции, а пока Сухово-Кобылин испытывал «самодовольство» не только от торговли сахаром, но и от забот о своих лесах, которые он усердно насаждал.
В апреле 1858 года, находясь в своем имении, Сухово-Кобылин запишет в дневнике: «Федор… привез известие, что оправданные преступники приехали в Чернь. Это известие привело меня в страшное волнение: мне казалось, что я дышу тем же самым воздухом, который был у них в легких. Мое настроение — оставить имение и переселиться за границу. Я дал приказ, чтоб их не впускали в имение… У самого шоссе встретил этих страшных людей и немедленно отправил их в стан. И, наконец, 4 апреля отправил Горина в стан отвезти этих людей в Казельскую».
Теперь уже ничто не держало Сухово-Кобылина дома, в России. Ему хотелось ненадолго съездить во Францию, после оправдательного приговора это стало возможно.
7 апреля Сухово-Кобылин записывает в дневнике: «Встал рано. Разбирал свои бумаги и пьесу. Что-то будет из этой? С Лавровым отправился в Гражданскую палату. Совершил запись — выдал ему 2500 р. Потом поехал к губернскому предводителю — потом в губернскую канцелярию за паспортом — назначено в 2 часа могу получить. Оттуда к Архиерею; разговор с ним — его пристрастие к славянофилам. Воротился в канцелярию губернатора и в 3 часа получил свой паспорт!!!..
Вот она свобода! Приветствую тебя, чудесное создание, любовница моя, неверная, но вечно милая любовница. Жизнь всю желаю. Зачем только на моем сорок первом году дала ты мне первый поцелуй. Смотри, он теперь почти холоден. Ласки мои не жгучи; зачем не явилась ты тогда, когда жаждал я тебя… когда день и ночь звал я тебя и ценою мучений и ценою трудового пота — я бы еще более, еще вернее, еще крепче и долговечнее любил тебя. Может быть, это и так. Потому что теперь еще глубже, интенсивнее люблю я тебя. Теперь же не променяю я тебя ни на какие блестки, ни на какую внешность. Теперь я обручаюсь с тобою, свобода моя, свободушка, и клянусь по гроб быть тебе верным слугою, рабом, другом, — всем-всем, чем только дышит еще мое сердце».
Подготавливая к печати «Свадьбу Кречинского», Сухово-Кобылин уже размышляет о новой комедии. 17 марта Александр Васильевич пишет: «…Разбирал свои бумаги и нашел все и Старые сочинения… Весь вечер сидел читал. Есть вещи отличные — жару и юношеского порыву бездна».
Он мучительно ищет сюжет, он жаждет писать, но пока еще не находит «своей» темы…
Любопытным представляется наблюдение В. М. Селезнева: «В июле 1856 года драматург читает только что опубликованную в „Русском вестнике“ статью прозаика и критика Н. Ф. Павлова о нашумевшей комедии В. А. Соллогуба „Чиновник“. Павлов блистательно опровергает декламации Надимова, главного героя комедии, о личной честности и неподкупности чиновников как радикальной панацее от продажного судопроизводства. Суть не в том, доказывает критик, чтобы громогласно назвать взяточников преступниками и заменить их честными судьями, а в том, чтобы изменить всю систему судопроизводства, нравственное воззрение, дающее „простор необузданности своекорыстных побуждений“. У взяток „есть своя история, география и своя теория. Это не отрывок, не клочок из жизни, а целая жизнь, благообразно устроенная и приведенная в систему на известных местностях“. Взятки, ставит Павлов социальный диагноз, „не причина, а следствие, не болезнь, а один из ее признаков“».
Совершенно очевидно, что для Сухово-Кобылина эти рассуждения критика были отнюдь не теорией, а частью жизни. Его собственной. Глубоко ранящей.
Тема, кажется, найдена.
И вторая пьеса мыслится как продолжение «Свадьбы Кречинского».
29 августа 1856 года Сухово-Кобылин рассказал М. С. Щепкину сюжет новой пьесы, родившийся под явным влиянием дела об убийстве Луизы Симон-Деманш. Щепкину сюжет показался любопытным, он посоветовал Александру Васильевичу непременно написать пьесу, подарив автору историю продажи лубков, которая впоследствии вошла в текст «Дела». Так в последний день августа появились первые две сцены, спустя несколько дней — еще три.
Работа началась.
Александр Васильевич поселился в Кобылинке. К этому периоду относится характерная запись в дневнике: «Ездил в Степь (второе название Кобылинки. — Н. С.). Зачали косить рожь… овсы всюду удивительные… Густой дубовый лес с его черно-зеленой листвой обнимают кругом роскошными коврами овсы и гречи… Я ехал на Мисс Холо, которая одна из лучших лошадей, которых я видел, вкруг меня рыскал Люток. Вся Степь с лесами и полями и далекими деревнями — моя… Хорошо быть писателем, — недурно быть и владетелем…»
Здесь, в имении, он подчинил свою жизнь строжайшему распорядку дня: управлял имением, вникая в малейшие хозяйственные заботы, переводил Гегеля, много читал, работал над новой пьесой, принимал гостей. Приезжали друзья из Москвы, бывали соседи-помещики, чаще других Афремов и Зыбин, проявлявший особый интерес к «семейному музею», устроенному в Кобылинке. 12 сентября 1856 года, после обеда с соседями, Александр Васильевич записал в дневнике: «…читал им статью Щедрина „Губернские очерки“ (из „Русского вестника“). Отличная вещь. Читал хорошо — не смеялся. Они умирали со смеху».
Так прошел год. Александр Васильевич устроил свою жизнь в имении покойно и удобно, насколько это было возможно — прекрасная библиотека, просторный дом, живописные окрестности. Река Плавица служила своеобразной границей между усадьбой и деревней, крестьянам без особой причины не разрешалось эту границу пересекать, а когда Александр Васильевич жил в Кобылинке, крестьянским детям запрещалось не только шуметь вблизи дома, но даже ходить по лесу. Уже после революции крестьяне вспоминали: «Очень любил леса. Сам сажал, следил за деревьями. Ветку сломи — засудит».
Но покоя, который обычно поселялся в его душе при общении с природой, по-прежнему не было — не было окончательного решения по делу об убийстве. Работа над пьесой шла медленно. Сухово-Кобылин сперва дал ей название «Дело», а потом, 23 июля 1857 года, возникло новое название — «Лидочка». Александр Васильевич записал в тот день в дневнике: «Мне нынче только в первый раз почудилось, что вторая пиэсса не будет краснеть пред первой».
17 сентября 1857 года, в день своего сорокалетия, Сухово-Кобылин пребывал в прекрасном настроении: «День отличный, яркий. Осеннее солнце всходило чисто и ясно и даже порядочно грело… Я его приветствовал, как мое солнце, ибо мне ныне сорок лет!!! Сорок лет — весь человек тут. Он выдал все из себя, что смог выдать, — он дал весь рост, цвел, отцвел, и его плоды начинают наливать. Нынешний год — есть, впрочем, уже результат моей жизни. Рассмотрим, он у меня двоякий: 1-е, мой завод — он уже стоит передо мною в своем всеоружии. Он сооружен мною — единственно мною, почти без средств… Я начинаю думать, что это один из лучших заводов в России. Этот завод ставит на ноги, даст мне независимое, мною самим созданное положение. Это мой материальный результат — я делаю себе этот подарок ко дню моих сорокалетних именин. 2-е: мои две пьесы Кречинский и Лидочка. Вот мой интеллектуальный результат. Как нарочно, нынешний день я обделывал едва ли не лучшую сцену из всего, что я писал, именно: сцену Муромского с Высоким лицом. Сцена четвертого акта и последняя сцена Лидочки также написаны нынешним годом. Вообще ab prima пьеса кончена — началась с 1 августа отделка набело. Вот чем обозначилось мое вступление в мой сорок первый год».
И хотя в тот же день «завязалась мысль новой маленькой пиески — Хлестаков или Долги» (впоследствии это будет «Смерть Тарелкина» — мы вспомним тогда о двух вариантах названия, предшествовавших написанию), до завершения второй пьесы оставалось еще несколько лет. В дневнике постоянно мелькают записи: «Все утро писал пиесу…», «уделывал пиесу», «встал и сел писать пиесу — вдруг как прорвало… все ладится…»
Александр Васильевич писал «Дело» (в конце концов он оставил это название) в общей сложности почти пять лет, с большими перерывами. «Теперь я сам понимаю и вижу, до какой степени всякое созидаемое постепенно созидается и что постепенность созидания, или, что называется, зрелость произведения, не есть только изложение внешнего, очень хорошего правила, а есть необходимость создания, т. е. необходимый закон созидающего, — написал он в дневнике, закончив работу над пьесой. — Дух, как и растение, не творит плода своего разом, и так называемая минута вдохновения есть акт зачатия, духовный coitus, за которым следует 9-месячная беременность… чтобы получился плод. Дух не может все вдруг сделать — и писатель, производящий сразу, предлагает публике сырой зародыш, а не зрелость плода своего».
Однако уже в начале 1858 года Сухово-Кобылин решил прочесть пьесу Щепкину. Отзыв великого русского артиста был необходим Александру Васильевичу, верившему в абсолютный слух своего друга во всем, что касалось театра и литературы для театра. 30 января: «В 7 часов явился Щепкин. Чтение пиесы. 1-й акт прошел порядочно, во втором оказались длинноты в сцене чиновников. Третий прошел хорошо — сцена с Высоким лицом удалась и имела сильное действие. Четвертый прошел хорошо, из пятого читал только последнюю сцену, ибо первые не писаны. Впечатление почти то же, как и при чтении Кречинского в 1855 году ему же, Щепкину, т. е. почти за три года тому назад. Это вызвало его на рассказ многих анекдотов. Лег спать очень довольный».
Из этой записи следует, что последняя сцена пятого акта написана в то время как ни начала, ни середины еще нет в помине. Но для Сухово-Кобылина подобная «схема работы» была естественной. Подлинный философ, он проводил определенную логическую связь, выстраивая сюжетную линию, поэтому писал фрагментами, блоками, не соблюдая последовательности событий, соединяя их потом между собой. И эта работа требовала от автора многочисленных возвращений к тому, что казалось первоначально целостным эпизодом — при соединении с общим замыслом необходимо было выверять, уточнять, отделывать заново то, что в конце концов представало завершенным драматургическим произведением.
В докторской диссертации Е. Н. Пенской опубликованы большие фрагменты разрозненных частей «Учения Всемир» (то, что удалось спасти при пожаре). Восстановить целое по этим фрагментам очень сложно, но какие-то принципы философии Сухово-Кобылина, на которые он опирался в своем драматургическом творчестве, здесь несомненно прочитываются, позволяя видеть трилогию более объемно.
Одной из ключевых в философии Сухово-Кобылина является идея экстрем. В разного рода заметках эта идея встречается постоянно и толкуется в полном соответствии с движением сюжета трилогии. «Столкновение людей, доведенных до края, характеров на краю бездны и есть цель моего драматического сочинения», — писал Сухово-Кобылин. И далее, отмечает Е. Н. Пенская, это положение «неожиданно разворачивается автокомментарием… на полях набросков к рукописи „Философия человечества“». К этому комментарию мы обратимся чуть позже.
После чтения М. С. Щепкину Сухово-Кобылин еще с большей энергией занялся «уделыванием» пьесы, по десять часов проводя за письменным столом. И длилось это до тех пор, пока он не получил заграничный паспорт.
В апреле 1858 года Сухово-Кобылин отправился во францию: «Вот она свобода!..»
Весенний Париж был прекрасен, как может быть прекрасна только свобода. Александра Васильевича не угнетал больше судейский капкан, он чувствовал себя наконец-то освобожденным от унизительных и оскорбительных процедур. Париж навевал воспоминания — очищенные, светлые и чистые.
Но так ли безоблачно все было?
Здесь, под Парижем, на вилле Люшон, он впервые встретился с другой Луизой — своей дочерью, родившейся у Надежды Нарышкиной в 1850 году.
«Сирота-воспитанница» Луиза Вебер.
Надежда Нарышкина представила Александра Васильевича своему кругу и в первую очередь Александру Дюма-сыну, как старого доброго знакомого.
Это ли не новые унижения для гордого, самолюбивого Сухово-Кобылина, надеявшегося, что начался новый этап его жизни?
Да, скорее всего, он «упивался свободой… чувствовал себя молодым, полным сил», как пишет М. Бессараб. Но не показались ли все эти ощущения именно в Париже особенно иллюзорными? Не вспоминал ли с болью Александр Васильевич свою первую встречу с Луизой и все, что потянулось за нею — радость любви, ужас гибели возлюбленной, кошмар ложного обвинения, унизительность оправдания и самого Сухово-Кобылина, и «этих страшных людей»?..
И случайно ли именно здесь возникла мысль о том, что пора как-то устраивать свою жизнь, что настало время жениться?..
Еще два года назад, зимой 1856-го, Сухово-Кобылин записал в дневнике: «Вечером читал повесть Тургенева „Рудин“ — хорошая, добротная вещь — этюд весьма верный, изложен хорошо, но без блеска — умно. Вообще, начало пребывания в Кобылинке еще не оказывается благоприятно — какая-то во мне усталость, старость, руки опускаются, голова вяла и как бы высохла, лицо посунулось, волосы как-то редеют — во всем мне пахнет осенью — кажется, и ум тупеет. Часто подумываю о новой комедии, но решительно не навертывается сюжет и не шевелятся в уме типы. Перевод не двигается. Все кругом уныло, пустынно, отцвело и теряет лист. Кажется, прошла моя жизнь, частию растратил сам, частию расхитили ее и люди. Верно говорит Пигасов у Тургенева, что ничто так не досадно, ничто так не грустно, как поздно пришедшее счастье. Поздно!.. И мне придет ли оно когда?»
Наверное, в этот момент в Париже Александр Васильевич осознал — должно еще прийти…
Так или иначе, Сухово-Кобылин начал переделывать финал «Свадьбы Кречинского» по замечаниям Дюма, посещал оперу, драму (особое пристрастие он питал к маленьким парижским театрам), продолжал работать над «Делом», переписав весь третий акт. В начале сентября 1858 года он отмечает в дневнике: «отличная работа пиэссы», но уже несколько дней спустя сетует: «Пиэсса кажется мне худою».
29 сентября Александр Васильевич читает «Дело» своей знакомой и с радостью записывает в дневнике ее отзыв: «Это удивительное произведение. Это не вы написали — это не надумано — Это Сама вещь — вы были только орудие».
В октябре Сухово-Кобылин отплыл на пароходе в Россию.
Попутчиками Александра Васильевича оказались Апполон Григорьев и Алексей Потехин. Судя по дневниковым записям, эти новые знакомые скрасили долгое путешествие. Потехин прочел свою комедию «Пустоцвет» («миленькая вещь», — отметил Александр Васильевич), Григорьев — фрагменты путевых заметок. Кроме того, критик высоко оценил «Свадьбу Кречинского», о чем Сухово-Кобылин написал в дневнике: «Разговор о Кречинском… Первый литератор, отозвавшийся о нем хорошо как о литературном произведении». Год спустя, в статье, посвященной И. С. Тургеневу, Григорьев так отозвался о «Свадьбе Кречинского».
«В литературе у нас, или, лучше сказать, на сцене (ибо эта вещь более сценическая, чем литературная), есть комедия, пользовавшаяся и пользующаяся доселе большим успехом… Несмотря на видимую казнь, всякому чуется в комедии скрытое симпатическое, или уж, по крайней мере, далеко не свободное отношение казнящего к казнимому. И это, по сознанию самого спорившего со мной приятеля, происходило не от игры актера: игра казалась нам довольно слабою, и мы оба хотели бы видеть в этой роли покойного Мочалова, и оба были убеждены, что смешной и до дикости странный, как светский человек, в первом акте — он был бы недосягаемо велик в двух остальных… Между тем и в бедном изображении, которое мы видели, была известная поэзия, и его окружала известного рода ореола.
В казнимом всяким моральным судом отщепенце общественности были обаятельные стороны, способные прельстить и увлечь; симпатическое, или, по крайней мере, весьма несвободное отношение к нему автора проглядывало всюду: и в контрасте сопоставления с ним, господином, в безнравственности его холопа, его ученика в мошеннических делах, — и в рассказах о нем лакея, рассказах, в которых как будто нечаянно проглядывали блестящие свойства его натуры, и в подчинении его моральной силе всего окружающего, и в том, что честный человек, благородный малый, безуспешно с ним борющийся, представлен каким-то идиотом и поставлен раз, правда, но раз несмываемый, раз неизгладимый — не то что в комическое, в безысходно-срамное положение, — и, наконец, в исключительных словах общественного отщепенца, словах, которые почти что мирят с ним и в которых слышится не самоуничижение, а скорее вера его в себя, в свои обаятельные стороны».
Но вот странность! В статье «И. С. Тургенев и его деятельность», из которой взята эта цитата, ни разу не названа ни комедия, ни персонажи ее, ни автор, и в воспоминаниях Апполона Григорьева нет ни одного упоминания о Сухово-Кобылине и об этой встрече на пароходе!
Почему?
Неужели ни личность Сухово-Кобылина, ни его чтение пьесы позже, в Петербурге, где по словам Б. Ф. Егорова, биографа Григорьева, тот «жил то ли в гостинице, то ли в меблированных комнатах (тоже фактически гостиница!) на Гончарной улице, близ Московского вокзала», не оставили никакого впечатления?
А между тем Александр Васильевич 19 октября 1858 года сделал в дневнике весьма обстоятельную запись: «Вечером читал Григорьеву свою вторую пиесу. Мы уселись в плохом номере Клеевой гостиницы. Первое действие, отделанное почти вчистую, — прошло хорошо и ему понравилось. Особенно поразил его характер Ивана Сидорова — 2-е недоделанное (вполовину) скорее охладило — не понравились ему и сцены в канцелярии. 3-е прошло хорошо. Некоторые места он мне заметил, — например, при уходе Муромского слова: Прощайте, ваше превосходительство, превосходительство, потом и высокопревосходительство и проч. — назвавши это декламацией. В 4-м акте заметил то же относительно слов Лидочки: Старый шут закон и проч., — все это место. Катастрофическая сцена поразила его страшно — он выразился, что произвела в нем нервную дрожь. Относительно эпилога — советовал его сократить и, сделавши вводную сцену, подвести к последней. Вообще пиеса произвела тот эффект, который я ожидал. Стало, пиеса удалась!!! Он умолял меня писать и ругал машины, которые отвлекают меня в другую сторону. Мы подружились — я был наэлектризован».
Как странно, как неожиданно, как, в конце концов, обидно!.. Неужели эти эмоции были лишь односторонними? Но тогда оказывается, что все мы, кто в разное время пытался создать портрет Александра Васильевича Сухово-Кобылина, глубоко заблуждаемся, представляя его себе как человека исключительно гордого, самолюбивого, вспыльчивого, резкого, принципиально отделяющего себя не только от «толпы обывателей», но и от «класса литераторов»; человека, который на протяжении всей жизни ни в ком и ни в чем не нуждался…