61553.fb2
Совершенно случайно прилагаемый черновой экземпляр моей третьей пиесы оказался мне сопутствующим в моих дальних путешествиях, так что я имею возможность передать его вам в ваше распоряжение. При чем оказалось необходимым переписать на бело поправку, сделанную мною теперь же на скорую руку. Полагаю, что теперь зачало будет много короче и потому много лучше. В самой комедии много изменено по требованию цензуры еще в давно прошедшее время, то есть в 1869 году.
Я много доволен, что это исхождение моей Пиэсы совершилось из Сумраков Аида благодаря вашему, для меня столь дорогому участию, за которое много и много раз живейше благодарю. Я не могу вас видеть прежде 31-го числа, так как 30-го дни мои именины и меня захватили в свои объятия родные.
Мой посыльный довольно развитая личность и состоит при мне секретарем. У него прекрасный почерк и полное знакомство с моей рукою. Он может быть вам полезен при копировании отдельных сцен и ролей.
Примите уверения в моем совершенном удовольствии и признательности А. Сухово-Кобылин».
Как и было договорено между Сувориным и Гнедичем, Александр Васильевич присутствовал на всех репетициях. Думается, одной из причин такого напряженного ожидания успеха было то, что он встретил в Гнедиче тонкое понимание: его мысль о «гротеске», которым «надо играть», не могла не понравиться драматургу. Александр Васильевич соглашался практически на любые поправки в тексте, потому что на горизонте была премьера.
Незадолго до премьеры, 2 сентября 1900 года он писал Н. В. Минину: «Обстоятельства сложились так, что жаждущие моих литературных плодов пришли ко мне с лестным для меня предложением поставить мою пиесу („Смерть Тарелкина“) на сцену и получить согласие цензуры. Я положительно могу сказать, что я ушам своим не верил — порешившись навсегда покинуть Россию, купил дом в Болье и стал хлопотать о переводе Кречинского на французский или немецкий язык — и мой философский труд напечатать в Берлине помимо всяких цензур и полицейского управления. Теперь, конечно, все переменилось, вместо Смерти Тарелкина являются в публику Расплюевские веселые дни. Пиеса дается на театре Суворина, о котором ходят в публике хорошие слухи. Я, конечно, изменяю Александринской сцене, для которой я мою пиесу писал, собственно для этой талантливой триады, то есть для Давыдова — Расплюева, для Варламова — Оха и для Сазонова — Тарелкина. Что будет, не знаю, но думаю, что дело не потеряно, ибо пиеса пропущена цензурою без перемен, кроме вопроса о гробе на сцене, что, впрочем, мною и не имелось в виду. Я с своей стороны переделал начало и конец пиесы… Все это время я неустанно трудился над необходимыми изменениями в третьей пиесе. Теперь предварительный процесс кончен, завтра, извещает меня Суворин, у него считка, за сим пойдут репетиции Веселых дней — я едва верю, что это реальность и что пиеса, которая валялась в моем кабинете тридцать два года, действительно увидит этот столько желанный ламповый свет».
Он очень волновался — артисты не знали текст, безбожно искажали его, говорили слишком громко, превращая гротеск в балаган, против которого Сухово-Кобылин боролся, как мог. И в этом у него был верный союзник, Гнедич… Во время репетиций Александр Васильевич делал немало замечаний артистам и даже после премьеры написал в театр, что необходимо «обратить внимание на произношение текста и, в особенности, некоторых отдельных слов, которых публика не слышит».
15 сентября состоялась премьера пьесы «Расплюевские веселые дни». А спустя почти год Суворинский театр привез в Москву на гастроли трилогию Сухово-Кобылина, в которой наряду с артистами труппы Суворина были заняты и александринцы. Спектакли игрались дважды и имели огромный успех. Оценки критики были разнородны, хотя многие сходились в том, что более мрачных и тягостных картин на русской сцене, пожалуй, еще не бывало. В постановках были заняты известные исполнители: Далматов (Тарелкин), Бравич (Варравин), Михайлов (Расплюев), К. Яковлев (Ох)…
Между тем отзывы критиков на трилогию были нелестными. Даже писатель А. Амфитеатров завершил свою обстоятельную и очень доброжелательную статью жестоким приговором: «Если автор сделался комиком в двадцать, тридцать, сорок лет, он в состоянии остаться приятным для публики хоть до восьмидесятого года. Но восьмидесятилетний дебютант, как бы он ни был талантлив, не может вызвать в зрителе иных чувств, кроме недоумения и некоторого конфуза:
Комедия Сухово-Кобылина — именно комический дебютант огромного таланта, но восьмидесятилетний, именно старосветский страшный призрак, смеющийся смехом острым, но уже беспредметным по складу и понятиям нового века. А в старый — кому охота делать, ради дряхлого Тарелкина, исторические экскурсы и справки?»
Еще более резко высказалась театральный критик Любовь Гуревич: «Поскольку эта комедия является сатирою на порядки своего времени, она может вызвать, при своих художественных недостатках, только ужас, смешанный с отвращением. Комические же эффекты, задуманные автором, имеют чисто балаганный характер. Остроты — плоски и пошлы. Язык, превосходный язык Сухово-Кобылина, стал здесь серым и банальным. Ни в чем никакого проблеска былого дарования, так что, читая эту комедию-шутку, невольно задаешься вопросом: да неужели же возможно такое отсутствие самокритики, такое падение ума и воображения у человека, который показал раньше несомненную даровитость?»
Знал ли Александр Васильевич об этих отзывах? (Ведь он был в это время во Франции, а многие думали, что его уже нет в живых.) Но мы можем предположить, какова была бы на них его реакция. Когда-то он написал в своем предисловии к «Делу»: «Об литературной так называемой расценке этой Драмы я, разумеется, и не думаю; а если какой-нибудь Добросовестный из цеха Критиков и приступил бы к ней с своим казенным аршином и клейменными весами, то едва ли такой оффициал Ведомства Литературы и журнальных Дел может составить себе понятие о том равнодушии, с которым я посмотрю на его суд…»
Конечно, судьба спектакля Александра Васильевича не могла не волновать. «Нынче получил я „Новое время“ от 15 сентября, из которого мог усмотреть, к моему удовольствию, что Веселые расплюевские дни продолжают держаться на сцене и вступили в 8-е представление. Я только не знаю, велик ли сбор, то есть полна ли зала… Прошу Вас справиться в театре, как являют себя сборы, полными или неполными, то есть с будущностью или без будущности?» — писал он из Болье 1 ноября 1900 года Н. В. Минину.
Удивительно, но именно А. С. Суворин, «черносотенец», «реакционер», «лукавый царедворец», претворил в жизнь мечту Александра Васильевича — представил всю трилогию на театральных подмостках. И если положить на одну чашу весов протокол Театрально-литературного комитета, подписанный славными именами, а на другую — полученное в цензуре разрешение пьесы «черносотенцем и ретроградом», каким Суворин вошел в историю культуры, что все-таки перетянет?
Суть вовсе не в том, что желание 80-летнего старца наконец-то было исполнено. Суворину удалось, пусть и ценой жестоких цензурных изменений, сделать реальный шаг — прорвать плотную завесу молчания и запретов. Такие поступки редко не требуют компромиссов. И, думается, Сухово-Кобылин пошел на них сознательно, ясно понимая, что и ради чего делает.
Разумеется, он не мог не страдать от мысли, что его детище, последнее, любимое, многострадальное, вынуждено предстать перед целым светом как бы в грубой, «удешевленной» и наспех сшитой маске. Но все же маска эта не могла скрыть лица полностью.
Может быть, Сухово-Кобылин подготовлял себя к компромиссу еще тогда, когда цензура разрешила выпустить на сцену «Дело» и были предприняты первые, робкие попытки отстоять «Смерть Тарелкина». Желание увидеть свою трилогию на подмостках не было, как представляется, ни последней волей старца, ни радостным броском в ловко расставленную «суворинскую ловушку», как писал К. Л. Рудницкий. Было твердое и горькое убеждение, что начавшийся век ничего по сути не изменил. И как философу, Александру Васильевичу необходимо было проверить свое ощущение. Полагаю, он верно расценил «шиканье», раздавшееся на первом представлении. И, наверное, в каком-то высшем смысле оно было для него дороже аплодисментов.
«Кто бы мог подумать, что будут шикать А. В. Сухово-Кобылину! — писал в своей рецензии В. Дорошевич. — Пьеса, написанная 32 года тому назад, могла показаться устарелой… но все-таки шикать автору Свадьбы Кречинского, автору Отжитого времени, 82-летнему старику, классическая пьеса которого уже 45 лет украшает русскую сцену! За полицию, что ли, обиделись, гг. „протестанты“?»
Сухово-Кобылин не переоценил «дальнобойность» своей «комедии-шутки» — «Смерть Тарелкина» поразила именно тем, что доказала на практике: во все времена найдутся среди зрителей те, кому есть на что обидеться. И мы вовсе не стремимся представить его неким пророком. Нам слишком хорошо известно, как умело подменяется живой облик писателя иконой провидца. Так происходило во второй половине XX столетия с Достоевским, которого растаскивали по цитатам, в большей или меньшей степени приложимым к сугубо новейшей злобе дня и тем самым невольно делая из Федора Михайловича подобие Тарелкина, стремящегося быть впереди прогресса. А классика измеряется не этими, в сущности, тоже «клейменными весами», о которых рассуждал в предисловии к «Делу» Сухово-Кобылин; она существует и в вечности, и в конкретном времени, поворачиваясь разными своими гранями, но не переставая при всей ее актуальности быть фактом своей эпохи со всеми ее проблемами.
Они, те, кого мы называем сегодня классиками, просто лучше других понимали, что в наследство нам и нашим потомкам перейдут все те же извечные парадоксы бытия, все те же беды и пороки общества. Но знали ли они — в каких обличьях явятся нам эти беды и пороки? Нет. Не станем преувеличивать их предчувствий и предощущений.
Может быть, Сухово-Кобылин, проживший очень долгую жизнь, в чем-то оказался прозорливее Достоевского. Во всяком случае иллюзий он не питал и знал, что настоящее время, подлинный расцвет его Расплюева — впереди.
И в этом тоже по-своему проявился азарт игрока, вызов Судьбе, вызов будущему…
Напоследок судьба решила подарить Сухово-Кобылину минуты славы, о которой он так страстно мечтал всю жизнь. 9—11 мая 1900 года, за несколько месяцев до суворинской премьеры, в Ярославле проходили торжества в честь 150-летия первого русского театра. Александр Васильевич, живший в то время во Франции, принял приглашение ярославского губернатора Б. В. Штюрмера — в программе праздника был спектакль «Свадьба Кречинского».
Секретарь Сухово-Кобылина, Александр Михайлович Молегин, который с 1898 года вел дневник драматурга, писал: «Дождь. В 12 часов выехали из Москвы и на другой день, утром в 9.30 приехали в Ярославль. Группа Малого театра приветствовала и желала долгих лет. 11 числа „Свадьбу Кречинского“ играли отлично. Варламов в роли Муромского превосходен. Давыдов в Расплюеве и Рыкалова в Атуевой — тоже отлично. Аплодисменты с криками и вызовами автора на сцену. После первого действия четыре раза поднимали занавес и четыре раза публика просила и чествовала автора на сцене; после второго и третьего действия они по просьбе публики выходили на сцену по три раза…»
Судя по рассказам тех, кто присутствовал на торжествах в Ярославле, Сухово-Кобылина и его «Свадьбу Кречинского» действительно принимали триумфально! Может быть, этот день стал одним из самых счастливых в жизни того, кому жить оставалось уже совсем немного…
Открывая торжества, князь С. М. Волконский произнес речь, в которой впервые была дана столь высокая оценка Сухово-Кобылина. Разумеется, Александр Васильевич и раньше слышал много добрых и возвышенных слов в свой адрес и от Аполлона Григорьева, и от И. Панаева, и от М. Щепкина, и от многих других. Но это всегда были суждения по поводу конкретного произведения и никогда — констатация того обширного литературного и общественно-политического контекста, в котором его произведения существовали: зарождались, жили, наполнялись новым смыслом, выстраивались в целостную философию.
Слова князя Волконского должны были доказать Сухово-Кобылину, что жизнь его прошла отнюдь не зря.
«В розданной нам сегодня биографии Волкова читаем, что ярославцы приглашались в волковский амбар посмотреть „некое лицедейство, крайне диковинное и до того времени в Ярославле невиданное“, — говорил князь. — Ныне ярославцы приглашают нас посмотреть некое лицедейство, крайне диковинное и до сего времени в России невиданное. Юбилейные торжества имеют значение в том смысле, что они отмечают моменты в развитии общественного самосознания.
Как путник, идущий длинною дорогой, развлекаясь быстрой сменой чередующихся впечатлений, вдруг услышит дальний звон вечернего колокола, останавливается, озирается, смотрит, докуда он дошел, вспоминает, откуда вышел, думает о том, куда ему и сколько осталось идти, — так поколения людей: родятся, подрастают, собрав пожитки своих духовных способностей и сил, отправляются в тяжелый жизненный путь, — каждый в свою сторону, каждый для себя, занятый сменой чередующихся событий.
И вдруг „глагол времен“ неумолимым звоном возвещает, что протекло столетие; поколение современников останавливается, озирается, люди на время бросают свои частные занятия, собираются вместе и спрашивают себя: „Где мы, откуда вышли, куда идем?“
Откуда мы вышли, мы, здесь собравшиеся?
Отсюда, из Ярославля, из этой колыбели, к которой притекли с самых разных концов нашей земли.
Где мы? До чего дошли? Увидим сегодня вечером и в следующие вечера: лучшие силы родного нам искусства покажут нам, до чего мы дошли, и думаю, что тени Волкова, Гоголя и Островского не смутятся; не смутится и сердце маститого писателя, который „для берегов отчизны дальней“ покинул край чужой, чтобы своим присутствием украсить наше собрание. Он увидит свое детище, взлелеянное с любовью в надежных опытных руках.
Куда идем? Будущее всегда подернуто мраком, но неисповедимые глубины его озаряются светом надежды, когда прошлое светло; а наше прошлое полно явлений, внушающих силу и крепость для продолжения работы.
Первое столетие русского театра совпало с самой блестящей порой русской сцены: искусство, которое в сто лет времени свершило путь от Волкова до Щепкиных, Мочаловых, Садовских, обладает сильными задатками молодости и здоровья.
Не дадим же этим задаткам зачахнуть, поставим их в условия, благоприятные для их развития; всякое деяние в этом направлении будет обеспечением будущего, данью уважения прошлому и верным вкладом в духовный памятник тому скромному, но великому мужу, которого мы чествуем сегодня…» (выделено мной. — Н. С.).
Эти слова о прошлом, из которого нынешнее поколение вышло, и будущем, в которое оно стремительно продвигается, — во многом совпадали с мыслями Александра Васильевича, с пафосом не только его творчества, но и жизни. Осознать себя на закате дней внутри этого движения Времени в качестве одного из полноправных созидателей — могло ли что-нибудь удовлетворить Сухово-Кобылина более?.. Ведь он так много размышлял на страницах своего «Учения Всемир» о «настоящем, прошедшем и будущем».
«Время есть единство трех моментов — прошедшего, настоящего и будущего, из которых прошедшее и будущее суть экстремы, а настоящее есть их связка и само время представляется как спекулативный дикотиледон, а потому и образует три модальности времени, а именно: 1-я модальность есть прошедшее, или палеонтология, 2-я модальность — будущее, или социология, 3-я модальность, их связующая, есть настоящее, или мгновенность перехождения, т. е. мелькание или эналлакс из будущего в прошедшее…
Если взять рассудочный мир как поятую сферу, то нами изживаемая эпоха есть первый момент этого сключения, а именно, религиозно-рассудочный, или чувственно-рассудочный момент.
Следующий за ним будет чисто-рассудочный момент, воистину универсальное развитие практического духа — технически поятая разработка всей планеты, универсально-технический момент, неустанная рассудочная, т. е. промышленная борьба за существование и самое безжалостное потребление и истирание в прах и пепел слабых рас, т. е. универсальная очистка — селекция сильных рас.
Третий момент будет момент сключения сильных рас, их сокровное соятие в единую державную высшую теллургическую расу и исхождение расы этой за пределы ставшего ей уже тесным нашего теллургического мира».
Е. Н. Пенская так комментирует этот фрагмент: «Расами Сухово-Кобылин называет разные биологические виды и семейства (раса ящеров, раса лошадей и, соответственно. Homo sapiens как особая раса)».
Насколько точна и насколько страшна процитированная мысль!..
Ведь воспользоваться ею можно очень по-разному…
Но это — отступление от ярославских празднеств. Вернемся к ним.
Корреспондент журнала «Театр и искусство» В. Линский восторженно писал, что 11 мая, когда давали «Свадьбу Кречинского», зал гремел от аплодисментов, «длинные антракты все ушли на овации по адресу» драматурга; Александр Васильевич раскланивался из ложи, со всех сторон слышались крики: «Браво!». А когда Сухово-Кобылин вышел на сцену под руку с Надеждой Васильевной Рыкало вой, актрисой Малого театра, которая в 1855 году участвовала в первом представлении «Свадьбы Кречинского», зал буквально содрогнулся от оваций! «Какое-то особое чувство уважения и даже почтения возбуждала в нас эта дряхлая парочка, еле-еле двигающаяся по сцене».
После спектакля губернатор Б. В. Штюрмер устроил в своем доме ужин для той части гостей, которые остались в Ярославле до следующего дня. Ужин проходил оживленно, звучали тосты за отсутствовавших М. Г. Савину, Г. Н. Федотову, М. Н. Ермолову, О. О. Садовскую (они уехали сразу после окончания спектакля), за хозяев гостеприимного дома. Председатель Российского театрального общества А. Е. Молчанов чествовал губернатора за заботу о русском театре от лица «обширной семьи русских сценических деятелей»…
Но этот вечер венчал торжества, а в самом их разгаре Штюрмер устроил обед для избранного общества. На обеде присутствовал и Александр Васильевич. Ю. А. Бахрушин со слов своего отца записал воспоминания об этом обеде.
«В Ярославле всеми волковскими торжествами заправлял губернатор Штюрмер… В самый разгар торжеств был у Штюрмеров обед, и меня посадили на почетное место рядом с каким-то стариком. Это был знаменитый Сухово-Кобылин, написавший „Свадьбу Кречинского“, ему тогда было лет сто. Говорил он мало и был дряхл, но глаза у него горели, как у молодого человека, и вдруг движение сделает такое резкое, властное и молодое, сильное. Я тогда подумал: „Такой мог не только зарезать, но и обвинить в этом других!“»