61553.fb2 Сухово-Кобылин - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Сухово-Кобылин - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Но и не только это.

С годами Елизавета Васильевна, несомненно, стала достаточно прозорливым психологом, и в письме перед нами раскрываются некоторые черты, помогающие лучше понять характер Александра Васильевича.

«Любезный друг, я получила твое письмо и не знаю, что должна тебе сказать. Нечего возобновлять прошедшего, оно только дает уроки поздние и притом жестокие, а в несчастий и без того много жестокого. Я нахожу только один выход из этого, ибо, что бы ты ни делал, это положение все-таки останется несчастием — не любить. Ты будешь смеяться, но я повторяю: да, не любить. Мы уже не дети, не молодые люди; у каждого из нас есть свое прошедшее; мы не должны томиться, как любовники (твое собственное выражение), следует победить свои чувства, а кто умеет управлять ими, тот уже одержал половину победы. Когда не говорят о своей любви ни ей, ни себе, когда дошли до того, что скрывают его от себя и стараются уверить себя, что в этом чувстве нет будущности, тогда начинают страдать и оканчивают тем, что не чувствуют уже страданий. Это именно и нужно. Это не так трудно. Поверь мне, я много жила — доходят до этого шаг за шагом, и даже полушагами, нужды нет, если даже всякий день подвигаться на палец, лишь бы подвигаться: и этого довольно. Ты видишь из того, что я тебе сказала, что я не нахожу будущности в твоем чувстве (если правда, что это истинное чувство, а не простой каприз, какие бывают у мужчин); будем смотреть на него со всех сторон: я не вижу в нем ничего хорошего, ни в обстоятельствах, вас окружающих, ни в ваших относительных характерах, ни в вашем способе любить. Обстоятельства таковы, что если ваша страсть не боится ничего, и я допускаю это очень часто, то для нее должно покинуть мужа — что весьма возможно, взять с собой ребенка, что уже составляет препятствие, и покинуть отца и мать, у которых она единственная и обожаемая дочь. Этого она не сделает и не может сделать, ибо если грустно отравить чью бы то ни было жизнь, то нельзя решиться убить стариков, которые вас всегда и только вас одну любили. Если возьмем это в менее трагическом виде, исключительном виде и сообразнее со светскими обычаями — она должна разделиться между любовником и мужем. Жалкая жизнь, жалкий конец любви, начавшейся, по-видимому, для более благородного конца, для того только, чтобы прекратиться по воле, как я тебе говорила это вначале, или для того, чтобы разорвать все препятствия и быть счастливыми. Если ты сделаешься ее любовником, то должен следовать за ней — чего ты никогда не сделаешь по причине своих дел — должно жертвовать имуществом и делами, когда находишься в таком положении страсти, что она разрывает все препятствия, когда отнимаешь жену у мужа и увозишь ее, когда она становится твоею по закону естестве-ному, но для любви, которая переходит в связь, не покидают своих дел. Вот два способа равно дурные и неисполнимые, прибавлю даже, что вы неспособны привести их в исполнение. В первом случае, то есть увезти ее и уехать, вы не проживете двух лет вместе, не раскаиваясь жестоко оба. Она добра, кротка, чувствительна, я это очень хорошо знаю, но У ней не достает ни силы характера, ни ума, чтобы наполнить твою жизнь: она вышла из той обыкновенной колеи, в которой жила, была бы несчастна и погибла бы нравственно и ты бы также не был бы счастлив. Во втором случае — светской интриги и связи — она была бы счастливее, но не ты, ибо ты бы должен был страшно жертвовать имуществом, положением, переменою жизни. Ты не вынесешь этого. Нельзя уничтожить своих привычек, у тебя же они так вкоренились; с лишком тридцать лет — не двадцать. В первые дни ты, разумеется, был бы счастлив, но мало-помалу тяжесть всего, что сделал бы, обрушилась на твои плечи и убила бы твою любовь к ней. Это не так трудно. Ты говоришь, что любишь ее за прекрасную душу. Правда, это очень доброе и кроткое существо, но ты любишь ее потому, что она недурна собой и что ты ее любишь. Не могу не сказать тебе, что грустно и жалко видеть вас — я говорю о мужчинах: перед иным рассыпают бездну любви — он проходит мимо и не замечает ее, другой не берет ее, потому что ему ее дают, третий не видит ее, и все они, прийдя в известную эпоху жизни, жалуются на свое одиночество. До сих пор я говорю все только в приложении к тебе, но если мы перевернем страницу этой грустной, а между тем столь обыкновенной истории, мы будем иметь другие причины, по которым я повторяю тебе: заглуши все это, и по которым ты сам скажешь это, если серьезно и хладнокровно все обдумаешь. Я говорю о Полине и о другой. Как ты думаешь: довольно страдала П., когда ты, после трехмесячного ухаживания за ней, после трехмесячной любви, покинул ее? Я знаю, что это была любовь молоденькой девочки, тем не менее если она не убивает души, то все-таки заставляет страдать так же сильно и с таким же удовольствием, какое ощущает молодость в своих страданиях. Ты возразишь мне, что сердце твое испорченное и запечатлено более бесплодными страданиями, что ты в тридцать лет любишь, может быть, в первый раз, если ты заглушишь эту любовь, то убьешь сердце. Я знаю это, но ты находишься в таком положении, что должен это сделать, иначе ты погрузишь ее в несчастную жизнь и уединение. Ибо ты не будешь ее долго любить, если будешь счастлив, если она будет твоею, я говорю и повторяю тебе: никто не в праве самовольно разрушать судьбу другого и равнодушно и со спокойною совестью делать его несчастным. Ты даже не имеешь права затемнять жизнь этого бедного ребенка. Оставь ее отдохнуть от прошедшего.

А другая, госпожа С., что ты из нее сделаешь? Ты мне скажешь: я ее больше не люблю — хорошо, в этом никто не властен, это чувство подвижнее и свободнее облаков, но кое-что да остается после восьмилетней связи, какова была ваша, кое-что должно остаться и если не остается, то показывает, что один из двух нехорош, а так как она добрая и прекрасная женщина, то дурным, неблагодарным будешь ты, да, ты, если ты не чувствуешь привязанности к ней после той любви, которую она питала к тебе, и ты не заслуживаешь никакой симпатии на всю твою остальную жизнь. Не думай, чтобы я тебе через это говорила, что так как она тебя любит, то ты должен посвятить ей всю свою жизнь, пожертвовать ей новой любовью; нисколько. Ты сам знаешь, что это было бы безумно говорить подобные веши, но, по крайней мере, прекратив свою любовную связь с ней, если ты даже ее не любишь, все-таки ты обязан к ней уважением и хорошим обращением, ты должен быть другом и покровителем ее, ибо у ней, кроме тебя, никого нет. Я знаю, что, предавшись в Петербурге другой любви, которая, по-моему, не имеет будущности, ты разорвешь сердца этих женщин, и обе они будут несчастны; не знаю, которая из двух будет несчастнее; сам ты во всем этом будешь тем несчастнее, что ты не привык страдать и не умеешь страдать. Это будет для тебя ужасная и роковая новость, которая понесет тебе удар. Лучше заглушить эту страсть в зародыше. Не говоря уже о страданиях, которые ожидают тебя, какова будет твоя будущность — ты останешься без двух, то есть ты потеряешь и то и другое, и, поверь мне, ты не можешь жить один. Тот, кто это думает, ошибается — придут пожилые лета, за ними старость, многие верования исчезают, идеи успокаиваются; у тебя время сделало это уже отчасти и сделало слишком рано; тогда остается один без женщины или любовницы, без друга также, и, мне кажется, тяжелее не иметь друга, чем чего-либо другого, потому что тогда ничего не имеешь. Можно найти любовницу, но настоящего друга легко не найдешь. Да сохранит тебя от этого Бог! Я не говорю о пустой дружбе, но ты поймешь меня — я говорю о чувстве истинном и глубоком и о совершенной почти симпатии. Это бывает редко; кто теряет это, тот недостоин сожаления, когда он впоследствии несчастлив и одинок, особенно, если потерял это по своей вине. Тогда он заслуживает это. Вот все, что я могу сказать тебе; если ты заметишь, что мои советы жестоки, что выставлены грустные последствия, скажи себе, что я пишу к тебе из глубины сердца, и что с тех пор, как я получила твое письмо, несмотря на личные горести, я думаю только о тебе и так вхожу в твое настоящее положение, что всякий день плачу. Ты сомневаешься в моей привязанности к тебе, — теперь ты должен быть в ней уверен, потому что я открыла, что люблю тебя более, нежели думала, и люблю тебя против моей воли… Я утешаюсь тем, что должна приехать в Москву только для тебя, потому что я могу тебе быть полезна, дать тебе несколько твердости и утешить, может быть, тебя…»

Письмо приведено не полностью, далее Елизавета Васильевна пишет о своих терзаниях, сомнениях, о детях — и здесь тоже личность сестры Александра Васильевича предстает куда более сложной, чем принято ее интерпретировать. Но к строчкам, касающимся ее глубокого понимания характера брата, мы еще вернемся. Сейчас же для нас особую важность приобретает то, как многое предвидела писательница Евгения Тур в судьбе Александра Васильевича, как тонко и точно понимала она все, происходящее с Луизой Симон-Деманш. Даже при том легком пренебрежении, что невольно проскальзывает в письме.

Да, был период в их отношениях, когда Александр Васильевич, сильно увлекшись замужней женщиной, решил порвать с Луизой. На следствии он сам признавался, что она очень ревновала, страдала и, надо думать, это чувство разрасталось в Луизе медленно, но неуклонно, иначе вряд ли время от времени задумывалась бы она об отъезде на родину, возобновляя переписку с парижскими друзьями. Вряд ли писала бы неустановленному адресату: «Сударыня, спешу писать к вам, хотя я очень грустна и очень огорчена. Последний удар, которого я должна была ожидать, постигнул меня здесь… Я решилась и не хочу быть препятствием ничьему счастью. Но знайте, что эта особа уезжает в чужие края, а господин А. говорит, что я этому причиною, что он теряет эту женщину по милости моих дурных и хитрых советов, что я знала, как он ее любил. Он был жесток и несправедлив со мной, да простит ему Бог, как я его прощу за все зло, которое он причинил мне. Я все же думала об его счастье. Судя по искренней и истинной моей привязанности к нему, я не заслужила таких грубых упреков, но он несчастлив. Я сожалею о нем и не сержусь на него, но я должна была что-то предпринять, и я решила уехать, и надеюсь скоро это сделать, потому что теперь нет ничего, что могло бы меня задержать. Я только буду мешать его счастью, как он сам мне это сказал». (Сухово-Кобылин во время следствия датировал это письмо 1848 годом, но остался верен себе — имени женщины, о которой идет речь, мы так и не узнали.)

Как женщина достаточно умная и практичная, Луиза хорошо понимала, что ее жизнь с Александром Васильевичем долгой не будет.

За год до гибели она получила письмо от неизвестного корреспондента из Парижа: «Наши московские желания сбудутся, и тогда уже ни вы, ни я не покинем Франции, не правда ли, моя дорогая?» Это письмо приоткрывает еще одну тайну в истории французской модистки и русского барина, не так ли? Значит, не так уж беспросветно-несчастна была Луиза Симон-Деманш в далекой от ее родины стране…

Практически все мемуаристы и исследователи отмечали, что в семье Сухово-Кобылиных Луиза быстрее прочего обучилась одному — жестокому обращению с прислугой. Да, она вымещала на слугах свое раздражение, свои «комплексы», но не была слепа — Луиза знала, как относятся к ней крепостные. Старательно обучаясь русскому языку, она иногда записывала по-русски какие-то заметки для памяти или впечатления о людях. В бумагах после ее гибели обнаружена запись почти мистического содержания: «Они нас убили».

Неужели Симон-Деманш обладала даром провидения? Ведь убили не одну ее, а в каком-то смысле и Александра Васильевича…

Темперамент Луизы, ее вспыльчивость, в которой она вряд ли уступала Сухово-Кобылину, не были порождением одних лишь сплетен. В следственном деле содержатся свидетельства ненависти крепостных. Есть и такой факт: крепостная девушка Настасья Никифорова подала жалобу на жестокое обращение с нею Симон-Деманш самому военному генерал-губернатору! Девушка была избита половой щеткой, медицинский осмотр зафиксировал, что у нее опухли веки левого глаза, отек на плечах, на руках множество царапин, характерные кровоподтеки на бедре и обоих плечах.

Как ни странно, но и времена крепостничества, оказывается, знали примеры реакции на подобные жалобы: Луиза Симон-Деманш вынуждена была дать подписку, что она «на будущее время с находящимися у нее в услужении людьми будет обращаться как следует». В вознаграждение за побои Настасья Никифорова получила десять рублей серебром — царский дар, если учесть, что ее жалованье как горничной составляло один рубль серебром в месяц и далеко не всегда выплачивалось!..

В. Гроссман обмолвился о том, что в этой жестокости Луиза Симон-Деманш «находила удовлетворение… Здесь ей не приходилось сдерживаться, подавлять искренние чувства, покорно опускать голову». Но в этой обмолвке сочувствия нет — лишь попытка логического объяснения. А ведь это — пусть грубо, примитивно, очень по-женски выраженная — но вполне адекватная реакция предельно униженного существа, пытающегося хоть как-то поддержать свое достоинство! Впрочем, точно мы не узнаем об этом никогда, как не узнаем и другого: может быть, поняв именно после гибели Луизы Симон-Деманш, к чему привела его небрежность в обращении с ней, Александр Васильевич так упорно настаивал на ее доброте и неумении, невозможности жестоко обращаться с кем бы то ни было?

И именно этим навсегда признал сам себя виновным?..

«Несчастье тем хорошо, что позволяет оценить любовь, которую вам дарят, и сильнее укрепляет те узы, которые нам становятся еще дороже в моменты страданий и сильного горя… — писал он сестре Евдокии Васильевне и ее мужу М. Ф. Петрово-Соловово в конце ноября — начале декабря 1850 года. — В настоящий момент мое сердце еще совершенно лишено способности чувствовать, но уверенность в вашей любви мне помогает, она значительно ослабляет это тяжкое чувство одиночества и пустоты, которым полна моя душа. Для меня было бы большим утешением увидеться с вами и провести с вами некоторое время, но мне это совершенно невозможно. Прежде всего, меня еще не отпустят, затем мои дела в таком беспорядке, что требуют большого и пристального внимания, и, наконец, я совершенно не в состоянии видеть чужих людей. Я провожу все время у себя, вижу Лизу и Н(арышкину) почти каждый день, тем более что они собираются сейчас же уехать…

Я не такой представлял свою жизнь, но готов ее принять как искупление за возможные вины перед моей несчастной подругой. Да будет ее печальная память священна для нас, как память доброго и благородного существа, чья преданность мне была безгранична…

Я твердо убежден, что моя потеря огромна, и что я никогда не найду привязанности, которая могла бы сравниться с этой. Только раз в жизни можно быть так любимым. Вся моя юность прошла, чтобы вызвать и укрепить эту любовь. Я знал это, я был в этом слишком уверен. Вот почему я позволял себе несправедливость быть к ней небрежным. Только потеряв все, я узнаю и свои ошибки, и величину моей потери. Невозможно выразить вам, сколько мучительных воспоминаний встает в моем сердце наряду с душераздирающими воспоминаниями о ее грустном конце. Есть некоторые ее упреки, справедливые жалобы, которые постоянно встают в моей памяти и трогательная правда которых мне ясна теперь более, чем прежде…

Не верьте клевете. Она была доброй, клянусь вам, она носила принцип добра в своем добром и благородном сердце и умерла жертвой недоброжелательства, жестокости и разбоя. Она надоедала своим людям, но она не обращалась с ними плохо. И, кроме того, я уверен, и все говорит за то, что ее убийца мог бы сделаться убийцей одного из нас. Кажется, он это сказал. Она умерла жертвой своей преданности мне, нам всем, и это смерть мученицы».

Какие страшные муки испытывал Александр Васильевич Сухово-Кобылин, особенно в первые месяцы после трагедии, можно узнать и из других писем его к супругам Петрово-Соловово; в марте 1851 года он пишет Евдокии Васильевне, отправляя любимой сестре брошь Луизы: «Позвольте мне, дорогой и милый друг, передать вам память о женщине, воспоминание о которой для меня более чем священно, и которую я не могу перестать сожалеть всей болью моего сердца… Участие, которое вы приняли в моих страданиях, было настолько подлинным и искренним, что я сохраню об этом вечную и неизгладимую память… прошу вас хранить эти вещи как можно дольше, и, может быть, дольше, чем сможет жить самое воспоминание о Луизе; существует печальный закон нашей земной жизни, что памятники живут дольше воспоминаний о тех, кому они посвящены; носите часто эту брошь, дорогая, я от всего сердца хочу, чтоб она принесла вам счастье, и во всех случаях у меня всегда будет грустное, но сладостное удовольствие видеть на вас эту вещь».

Спустя почти полгода, в августе 1851 года, Александр Васильевич сердечно благодарит сестру за посещение могилы «бедной Луизы» и сообщает: «Мне говорили, что вся ее мебель будет мне возвращена, я очень рад этому и устрою маленькую комнатку из вещей этой милой и дорогой женщины: это будет для меня печальным, но большим наслаждением».

Судя по этим письмам, по дневниковым записям и прочим свидетельствам, только лишившись своей возлюбленной, Сухово-Кобылин впервые понял и смог в должной мере оценить силу ее глубокого чувства и — свое неумение на эту любовь ответить как должно…

Еще одно свидетельство — дневниковая запись от 24 октября 1855 года: «Живое воспоминание о моей милой и всегда в сердце живой, тихой, неизгладимой Луизе. Святая и тихая жизнь сердца, не ценил я тебя тогда, когда ты проникала все мое существо, а теперь, когда в сердце моем страшно пусто, знаю я твою цену и свято храню воспоминания. Как нежная и легкая роса после денного жара, возникают в памяти малейшие события, слова, иногда только взгляд и движение, и мило и нежно становится на душе. Хорошо жил тот, у кого запали эти минуты в сердечную память».

* * *

9 ноября 1850 года изуродованное тело Луизы Симон-Деманш было обнаружено на Ходынском поле, за Пресненской заставой. «Тело лежало в расстоянии от Пресненской заставы около двух с половиной верст, в трех саженях вправо от большой дороги, ниц лицом вдоль дороги, головою по направлению к Воскресенску, руки подогнуты под тело… Оказалось, что женщина эта зарезана по горлу; лет ей около тридцати пяти; росту среднего; волосы русые; коса распущена; глаза закрыты; само тело в замороженном положении; одета она в платье клетчатой зеленой материи, под оным юбка коленкоровая белая, другая ватошная, крытая драдедамом темного цвета, и третья — бумажная тканая, кальсоны коленкоровые белые, сбившиеся на ноги до самых коленей; на ногах шелковые белые чулки и теплые бархатные черные полусапожки; на голове синяя атласная шапочка, сбившаяся на самый затылок; в волосах черепаховая гребенка без одного зубца; креста на шее не оказалось; в ушах золотые с бриллиантами серьги; на безымянном пальце левой руки два золотых супира, один с бриллиантом, а другой с таким же камнем, осыпанным розами; на безымянном же пальце правой руки золотое кольцо; в кармане платья с правой стороны оказалось девять нутряных ключей разной величины, из коих пять на стальном кольце. При этом усмотрено, что снег, где она лежала, подтаял и под самым горлом на снегу в небольшом количестве кровь; с правой стороны тела по снегу виден след саней, свернувших с большой дороги, прошедших мимо самого тела и далее впавших опять в большую дорогу. По следам конских копыт видно, что таковые были от Москвы… Наружный осмотр обнаружил, что кругом горла на передней части шеи, ниже гортанных частей, находится поперечная, с ровными расшедшимися краями, окровавленная рана, длиной около трех вершков. Кругом левого глаза опухоль темно-багрового цвета; на левой руке, начиная от плеча до локтя, по задней стороне сплошное темно-багрового цвета с подтеком крови пятно и много других пятен, опухолей и ссадин; начиная от передней части верхних ребер до поясницы и до позвонков, во весь левый бок, находится большое кровоизлияние, причем седьмое, восьмое и девятое ребра этой стороны, ближе к соединению их с позвонками, переломлены, а десятое — даже с раздроблением кости».

Это — строки из следственного дела.

На допросе 20 ноября повар Сухово-Кобылина Ефим Егоров отвечал, что «7 ноября, то есть во вторник ночью, под среду, часу в два с половиной ночи, убил купчиху Луизу Иванову Симон-Деманш на квартире ее, на Тверской, в доме графа Гудовича. Участниками с ним были служившие у нее человек помещика его Галактион Козьмин и девки Аграфена Иванова и Пелагея Алексеева. Галактион переломал ей утюгом ребра, а он (Егоров. — Н. С.) ударил кулаком по глазу и прирезал перочинным ножом, потом свезли на ее лошади за Пресненскую заставу и бросили в овраге за Ваганьковским кладбищем, салоп сожгли. Горло перерезано им, Егоровым, в овраге, а не на квартире, а дома только убили и задушили. Убил он ее потому, что она она злая и весьма капризная женщина. Много пострадало по ее наговорам людей и в том числе бедная сестра его, Василиса Егорова, которую отдала за мужика замуж. Более никто в убийстве этом не участвовал» (курсив мой. — Н. С.).

Василиса на следствии рассказывала, что «в услужении у ней была в продолжение трех месяцев и отошла от нее по строптивому и злому ее характеру. Злоба происходила от того, что она по-русски говорила невразумительно и разговора ее она не понимала, не могла ей потрафить в исполнении приказаний, за что она, выходя из себя, бивала ее». Василиса сбежала от Симон-Деманш в дом Марии Ивановны, надеясь найти у нее защиту, но суровая барыня в наказание отправила Василису в дальнюю деревню и выдала замуж за крепостного мужика. Та же судьба постигла еще нескольких девушек…

Значит, не Луиза выдала насильно Егорову замуж, а Мария Ивановна? Почему же тогда Егоров обвиняет именно француженку, в сущности, такую же бесправную, как и они, убийцы?

И хотя все, кто так или иначе касался этого дела, оперировали одними и теми же документами, с самого начала, с момента первого расследования, появились две полноправные версии убийства Луизы Симон-Деманш.

Первая — преступление совершили повар Ефим Егоров и его соучастники.

Вторая — в злодеянии был виновен Александр Васильевич Сухово-Кобылин. Во флигеле дома на Сенной, где он жил тогда, был произведен обыск, в сенях (где обычно убивали для стола живность, привозившуюся из имений) обнаружились пятна крови… Зять Александра Васильевича, М. Ф. Петрово-Соловово, муж Душеньки, услышал буквально через несколько дней после трагедии, какую взятку необходимо было дать следователю Троицкому, чтобы дело было закрыто, — тридцать тысяч.

Сухово-Кобылин пришел в ярость. Он отказал вымогателям. Результатом этого поступка стал второй обыск и появившийся вскоре слух, что Луизу Симон-Деманш он убил не один, а вместе с Надеждой Нарышкиной — сплетни об этом светском романе распространялись по Москве с молниеносной быстротой.

Воспоминания современников о Надежде Ивановне Нарышкиной, урожденной Кнорринг, весьма скупы, но по ним можно составить себе некоторое впечатление об этой женщине, походившей во многом на «инфернальниц» Ф. М. Достоевского. Надежде Ивановне необходима была любовь-поединок, любовь-борьба; кипучие страсти, скандальность атмосферы, бурные волнения и переживания, становившиеся достоянием большого круга посвященных, — так было на протяжении всей ее жизни.

Влас Дорошевич в цитированном уже очерке «Дело об убийстве Симонн Диманш» рассказывает: «Сухово-Кобылин безуспешно ухаживал в эту зиму за одной московской аристократкой.

В один из вечеров у этой аристократки был бал, на котором присутствовал Сухово-Кобылин.

Проходя мимо окна, хозяйка дома увидела при свете костров, которые горели по тогдашнему обыкновению для кучеров, на противоположном тротуаре кутавшуюся в богатую шубу женщину, пристально смотревшую в окна.

Дама mond’a узнала в ней Симонн Диманш, сплетни о безумной ревности которой ходили тогда по Москве.

Ей пришла в голову женская злая мысль.

Она позвала Сухово-Кобылина, сказала, что ушла сюда, в нишу окна, потому что ей жарко, отворила огромную форточку окна и поцеловала ничего не подозревавшего ухаживателя на глазах у несчастной Симонн Диманш.

В тот вечер, вернувшись, Сухово-Кобылин не нашел Симонн Диманш дома».

С. А. Переселенков исчерпывающе точно, как представляется, охарактеризовал очерк Дорошевича как «красивый рассказ», в котором, «к сожалению, неизвестно, имели ли место в действительности подробности, сообщаемые здесь, или они являются созданием поэтического воображения автора». Но есть в этом повествовании, как и в приведенном выше, о знакомстве Сухово-Кобылина с Луизой, своя прелесть и своя загадка. Они и побуждают нас к вольному фантазированию. А почему бы и нет? Ведь загадка так и осталась загадкой, несмотря на то, что действующих лиц давным-давно нет.

Сохранилось одно из писем Н. И. Нарышкиной Сухово-Кобылину, датированное летом 1850 года. Его интонация, недомолвки и намеки со всей очевидностью указывают на близость этих людей.

«Вы всегда были так добры и снисходительны, что я не боюсь беспокоить вас, и потому прошу вас привезти мне небольшой пакет, который вам отдадут и который мне очень нужен. Прошу вас привезти как можно скорее. Надеюсь, что ничто не заставило вас переменить намерение ваше приехать в Сабурово, и что мы будем иметь удовольствие видеть вас 1 или 2 числа. Если по какому-либо случаю вы не намерены приехать сюда на этих днях (что будет очень скучно и вовсе не любезно), то, будьте так добры, велите сказать это посланному или дайте ему записку, чтобы мне можно было взять другие меры.

Мы остаемся совершенно одни; все наши гости разъехались и возвратятся не прежде, как через две недели; муж мой взялся доставить вам эту записку; он также уезжает: вы, вероятно, увидитесь в Москве. Оскар надел свой костюм для того, чтобы быть моим кавалером, он надеется ревностно исполнить эту должность, пока будет в нем надобность; постарайтесь, чтобы это продолжалось недолго, он вас ждет — вас и пари; он отступается от него. Я для вас ездила за шесть верст, и так как это путешествие увенчалось полным успехом, то вы обязываетесь быть здесь до 5 числа; вы должны это сделать вследствие бесконечного доказательства дружбы, которую я вам оказала. Отдайте, если можете, и во всяком случае приезжайте спросить у меня прощение и поцеловать у меня ручку — право, стоит того. Прощайте, до свидания. Вы слишком практический человек, чтобы ошибиться числом, и теперь я почти готова считать это достоинством и сознаться вам в этом во вторник. Протягиваю вам дружески руку и прошу Бога сохранить вас.

Сабурово, 30 июля.

Надежда Нарышкина».

Не раз повторяющиеся смутные намеки дают основание предполагать, что Надежда Ивановна так настаивала на встрече в дни отсутствия мужа отнюдь не для того, чтобы предаться любви. Скорее всего, она хотела рассказать Александру Васильевичу о своей обнаружившейся беременности. Нарышкина пишет так, словно нет никакой Луизы Симон-Деманш, словно Сухово-Кобылин принадлежит ей одной, и даже для мужа, с которым отправляется письмо, нет тайны в их отношениях.

А как реагировал на сложившуюся ситуацию Александр Васильевич? Увы, нам это неизвестно…

Имя Нарышкиной связывают с трагической историей очень тесно. Ни для мужа Надежды Ивановны, ни для кого в свете отношения между Нарышкиной и Сухово-Кобылиным к моменту гибели Луизы тайной не были. Огласка привела к фактическому расставанию Нарышкиной с мужем, московское общество отвернулось от «любовницы убийцы» и его пособницы… Даже Л. Н. Толстой сообщал в письме к своей тетке, Т. А. Ергольской, 7 декабря 1850 года: «Так как вы охотница до трагических историй, расскажу вам ту, которая наделала шуму по всей Москве. Некто Кобылин содержал какую-то г-жу Симон, которой дал в услужение двоих мужчин и одну горничную. Этот Кобылин был раньше в связи с г-жой Нарышкиной, рожд. Кнорринг, женщиной из лучшего московского общества и очень на виду. Кобылин продолжал с ней переписываться, несмотря на свою связь с г-жой Симон. И вот в одно прекрасное утро г-жу Симон находят убитой, и верные улики указывают, что убийцы ее — ее собственные люди. Это бы куда ни шло, но при аресте Кобылина полиция нашла письма Нарышкиной с упреками ему, что он ее бросил, и с угрозами по адресу г-жи Симон. Таким образом, и с другими возбуждающими подозрения причинами, предполагают, что убийцы были направлены Нарышкиною».

Надежде Ивановне было очень трудно. Сегодня, полтора века спустя, мы вряд ли можем в полной мере оценить нравы того времени. Но надо отдать должное мужеству этой незаурядной женщины. Когда разразилась трагедия, Нарышкина проводила дни в доме Сухово-Кобылина, не тая сочувствия к нему; она заботилась о том, чтобы Александра Васильевича не допускали к открытому гробу; писала письма к французскому консулу и аббату Кудеру; вмешивалась в следствие, не заботясь о своей репутации, и даже представила «сведение» о том, как жестоко обращалась Симон-Деманш с девушкой Прасковьей, жившей в доме графини Салиас…

В Париже, куда Надежда Ивановна уехала в том же 1850 году от сплетен, скандала, следствия, а более всего — для сокрытия от общества своей беременности, жизнь ее нимало не изменилась. Здесь она родила дочь Сухово-Кобылина, названную именем убитой возлюбленной и вымышленной фамилией Вебер.