61660.fb2 Талант (Жизнь Бережкова) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Талант (Жизнь Бережкова) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

ЧАСТЬ ПЯТАЯ. Три вечера под Новый год

1

Бережков, не затрудняясь, назвал дату, когда случился новый поворот в его судьбе. Эту дату действительно нельзя было забыть; она была особенной, пожалуй, даже странной. Событие, о котором пойдет речь, произошло под Новый год, в последний день, в последние часы уходящего 1928 года.

— Если нам с вами удастся правдиво написать про этот вечер, — говорил Бережков, — у нас получится настоящий новогодний рассказ нашего века. Совершенно фантастический и вместе с тем совершенно истинный. Мы с вами подходим к временам пятилетки. Это эпоха фантастических дел. Я впервые ощутил ее тогда, под Новый год. Ощутил и мгновенно был захвачен.

В этот день еще с утра Бережков удивился своему несколько приподнятому настроению. «С чего бы это?» — думал он. Одеваясь, он подошел к календарю, оторвал очередной листок, посмотрел на новое число, тридцать первое декабря, последний день года. Хорошо, что наконец истекает этот год, который не дал ему счастья. Вот, наверное, с чего взялась его приподнятость. Что предстоит ему сегодня? Новогоднюю ночь он, как условлено, проведет у Ганьшина. Тот посулил ему сюрприз. Что это будет? Может быть, какая-либо встреча, неожиданная и в то же время желанная.

Бережков смотрел на листок календаря, где типографской черной линией было как бы подчеркнуто «1928». Уже свыше пяти лет пролетело с того вечера, когда он в Выставочном киоске, близ павильона «Металл и электричество», купил две никелированные гаечки. Давно он затерял маленький шестигранник, который собирался беречь всю жизнь… Где-то затерялась и строгая девочка. А что, если она найдется? Нет, слишком нелепо было предположить, чтобы сегодня, у Ганьшина, который даже не знал о той давней встрече на выставке, могла объявиться Валентина. Однако Бережков подумал: «А вдруг?» Подумал, помечтал… Как это говорится? С Новым годом… С новым счастьем…

Бережков не запомнил, чем он занимался в этот день…

В очень светлом, большом чертежном зале института было шумнее, чем обычно. Праздник, предстоящий вечером, уже вторгся в служебный обиход, разбивал сосредоточенность. Каждому хотелось, чтобы скорее миновал рабочий день. Каждый предвкушал традиционную встречу Нового года, когда в дружеской компании провозглашают всяческие здравицы, пьют вино и веселятся до утра.

Приблизительно в час дня в зале появился Август Иванович Шелест. С утра он где-то читал лекции и сюда, в свой институт, только что приехал. Он тоже, видимо, сегодня не был расположен приниматься за дела. Кивнув всем, он не прошел в свой кабинет, не направился к столам конструкторов, а прислонился к горячей большой печке, облицованной молочно-белым кафелем. Смуглый, с орлиным профилем, с красивой проседью, он молча стоял, греясь у печки, и смотрел куда-то в окно с неопределенной довольной улыбкой.

Здесь вскоре нашла Шелеста его секретарша:

— Август Иванович, вам два раза звонили из Управления Военно-Воздушных Сил. Просили меня, как только вы вернетесь, сообщить туда об этом.

— Что же, сообщите, — сказал Шелест.

Через минуту произошел следующий телефонный разговор:

— Товарищ Шелест?

— Да.

— Говорят из секретариата товарища Родионова. Дмитрий Иванович просит вас приехать.

— Когда?

— Сейчас.

— Сейчас? А что такое? Может быть, вы меня ориентируете?

— К сожалению, ничего не могу добавить. Дмитрий Иванович приказал отыскать вас и немедленно пригласить к нему.

— Но… — Шелест несколько встревожился. — Мне все-таки следовало бы продумать, подготовить вопросы, о которых будет разговор. Не надо ли мне взять с собой те или иные материалы?

— Нет. Товарищ Родионов об этом ничего не говорил. Пожалуйста, сейчас же выезжайте. Он вас ждет.

Шелест отправился. В АДВИ стало тотчас известно, что директор института зачем-то вызван к начальнику Военно-Воздушных Сил. Строились всяческие предположения. Может быть, новогодние премии, награда? Но за что же награждать, если институт так и не создал советского авиамотора, если злосчастный «АДВИ-100» до сих пор так и не доведен? Или заграничная командировка? Нет, вернее всего, новое задание. Но какое?

Конструкторы с интересом ожидали возвращения директора. Однако через полтора-два часа, когда служебный день уже подходил к концу, оттуда же, из секретариата Родионова, вновь позвонили в институт. Было передано, что Родионов просит ведущих конструкторов института немедленно приехать к нему. Все они были перечислены в небольшом списке, утвержденном, видимо Родионовым.

— Пусть захватят с собой удостоверения личности, — предупредили из секретариата. — Пропуска для всех этих товарищей будут готовы.

В списке значился и Бережков.

Подобных приглашений доселе не случалось. От института до Управления Военно-Воздушных Сил было не близко. Поехали на трамвае. Бережков уже успел забыть о своих предчувствиях, теперь он был по-настоящему взволнован. Уставившись в замерзшее окно, он стоял на площадке трамвая, то и дело ощущая внутреннюю дрожь. Он не мог разговаривать от волнения, молчал всю дорогу.

2

В приемной начальника Военно-Воздушных Сил горело электричество: на улице уже смеркалось.

Войдя вместе с товарищами, Бережков увидел несколько конструкторов из винтомоторного отдела Центрального института авиации и среди них Ганьшина. Ганьшин сидел на подоконнике, как не полагалось бы сидеть профессору, в потертом, мешковатом, как всегда у него, пиджаке, в очках на вздернутом носу, с обычной скептической полуулыбкой. Конструкторы из его отдела о чем-то расспрашивали его; они, видимо, тоже только что прибыли сюда; Ганьшин что-то ответил и пожал плечами.

В углу дивана сидел Шелест, явно раздосадованный или обиженный, надутый. Своих учеников, конструкторов АДВИ, он встретил без улыбки. «Э, тут что-то уже произошло», — подумал Бережков. И подошел к Ганьшину.

— Здравствуй. Что такое? Почему нас вызвали?

Ганьшин лаконично ответил:

— Сверхмощный мотор…

— Как?

— Сверхмощный мотор, — повторил Ганьшин и опять пожал плечами.

— Расскажи толком! — закричал Бережков.

На него покосился секретарь Родионова, покосился, но ничего не сказал на первый раз. А Бережков требовательно сжал обеими руками кисти Ганьшина.

— Ну, расскажи же!

Вспомнилось, как он недавно стоял вот так же перед своим другом, ожидая от него каких-то чудесных, захватывающих слов. Но тогда их не оказалось.

— Спроси у Шелеста, — произнес Ганьшин. — Нам обоим там влетело…

Он указал на тяжелую, плотно прикрытую дверь, ведущую в кабинет Родионова. Туда вошел секретарь. Затем дверь снова раскрылась.

— Товарищи! Дмитрий Иванович вас просит.

3

Бережков первый раз в жизни вошел в кабинет Родионова. Вдоль стены, позади стола, где сидел Родионов, виднелись укрепленные на проволоке модели советских самолетов. Их было много. Выделялись характерные, однотипные по очертаниям, последовательно возраставшие в размерах, монопланы Туполева. Его новый самолет, тяжелый бомбардировщик, тогда только что вступивший в строй Военно-Воздушных Сил, во много раз уменьшенный в модели, был поднят несколько выше к потолку и раскинул почти на полстены мощные крылья светлого легкого металла. Рядом выстроились самолеты Ладошникова, тоже большие, длиннокрылые, поблескивающие нетронутым краской алюминием. Бережков знал: Ладошников, как и все другие русские конструкторы, страдал из-за отсутствия отечественных двигателей. Он не мог развернуться вовсю, проявить весь свой дар: в его распоряжении были лишь моторы заграничных марок; все они являли собой как бы сгустки технической мысли уже истекшего, вчерашнего дня, то есть были, по существу, уже отсталыми, ибо промышленность, создающая моторы, уже ушла вперед, уже доводила, испытывала неведомые нам новинки.

В сравнении с машинами Туполева и Ладошникова казались маленькими многие другие самолеты, развешанные в кабинете, особенно разведчики и истребители. Все они были созданы советскими конструкторами. Но и для маленьких машин в стране не было своих моторов. Не было ни одной модели авиамотора и в кабинете Родионова. Правда, некоторые моторы иностранных марок выпускались на наших заводах, но Родионов не дал места в своем кабинете этим двигателям. Бережков одним взглядом охватил эту картину: самолеты без моторов.

Родионов поднялся навстречу входившим — сухощавый, высокий, прямой, в военном темно-синем френче. Он приветствовал всех улыбкой, показал рукой на стулья.

— Нуте-с, нуте-с, рассаживайтесь, товарищи, — весело заговорил он. Разговор будет о большом деле.

Он помедлил, поглядывая на лица, ожидая, пока все расположатся. Снова улыбнулся и повторил:

— О большом деле!

Бережков мгновенно уловил — в те часы он был особенно чуток, — что Родионов переживает некое особенное состояние. Сквозь красноватый здоровый загар, всегда свойственный Родионову, пробился свежий румянец. Жест был сдержанно быстрым. Глаза блестели.

— Я почувствовал тогда обаяние Родинова, — говорил Бережков.

И, увлекаясь, забегая, пожалуй, несколько вперед, он очень теплыми, даже влюбленными словами нарисовал облик Родионова.

— В тот вечер я как бы вновь открыл для себя, понял Родионова, рассказывал Бережков. — Потом Дмитрий Иванович часто вызывал нас, и я всегда восхищался его четкостью, целеустремленностью, деловой обаятельностью, которую он излучал. Он удивительно сочетал в себе деловую сухость, особого рода недоступность, краткость, лаконичность речи с необыкновенной привлекательностью. Всем своим видом, каждым жестом он как бы говорил: «К делу! Быстрее к делу!» Однако, когда вы ему что-либо излагали, он, перебивая вас своим любимым «нуте-с», очень внимательно глядя вам в глаза, словно стараясь прочесть мысли, которые живут у вас, кроме тех, что вы высказываете, располагал к тому, чтобы быть с ним очень откровенным. Он умел слушать, от него исходил ток доброжелательства, доверия.

Однако случалось, что Родионов мгновенно изменялся. Именно мгновенно — это было его отличительной чертой. Вот он с вами спокойно разговаривает, спокойно и внимательно выслушивает, никакого волнения или раздражения вы в нем не замечаете, и вдруг, если для него выяснилось, что ваши слова или поступки являются неверными, вредными для дела, которому он беззаветно служит, его охватывало негодование. Он как-то особенно поднимал брови, густо краснел и сразу, без промежуточных оттенков, без нарастания, брал очень круто: начинал быстро, горячо, резко говорить, резко жестикулировать, гневно обрушиваясь на факты или мысли, которые, по его убеждению, являлись неправильными, нетерпимыми. В эти минуты прорывалась наружу его страстность. Потом, после такой вспышки, после того как с силой выбьет его пламя, оно, опять-таки не постепенно, как-то сразу, будто вбиралось внутрь, пропадало, как прихлопнутое. Дмитрий Иванович несколько секунд молчал, потом становился обычным, сдержанным Родионовым.

— Приведу еще одну черточку Дмитрия Ивановича, — вспоминал Бережков. — Бывают работники, которые взяли за правило считать, что в служебной обстановке нельзя посмеяться, пошутить. Они педантично придерживаются этого и ведут себя несколько искусственно, как, по их мнению, должны были бы вести себя на этом месте большие люди. В манере Родионова не было ничего подобного. Он был восприимчив к юмору. При обсуждении любого вопроса он легко улавливал какую-нибудь юмористическую грань, особенно если ее умел мельком выделить остроумный собеседник, и Родионов тогда с удовольствием, просто и весело смеялся. Его смех обрывался тоже как-то круто, и Родионов опять в один миг становился требовательным, внимательным человеком дела. Мягких переходов я за ним не знал.

На похвалу, на всякие материальные поощрения и награды он был очень скуп. Работы без напряжения, без увлечения, без накала он не признавал. Постоянное собственное напряжение, казалось, не утомляло Родионова. Весь смысл жизни для Родионова был в его борьбе, в его работе. Он служил своим идеалам, служил партии и в этом, как я думаю, находил единственное и полное удовлетворение.

В собранной, подтянутой фигуре Дмитрия Ивановича, во всех его поступках, даже в атмосфере, всегда будто несколько наэлектризованной вокруг него, жил этот дух преданности делу, которое ему поручила партия.

Все ради дела — вот чем всегда веяло от Дмитрия Ивановича. Мелкие люди, для которых личное благополучие, деньги, награды, карьера были самым главным в жизни, не любили Родионова и не удерживались около него. Но те, для кого счастьем жизни было творчество — например, конструкторское, — для кого высшей наградой, высшим наслаждением было само создание, сотворение нужной вещи, те обожали Родионова. Все ближе соприкасаясь с ним в дальнейшем, мы, конструкторы, вскоре убедились, что, если в том или ином изобретении, предложении имеется хоть малейший толк, оно найдет максимальную поддержку у Дмитрия Ивановича. Мы знали: он не только продвинет конструкцию в производство, он обеспечит требовательную, придирчивую проверку исполнения. А потом, в случае успеха, будет радоваться вместе с конструктором, будет не менее ярко, чем конструктор, хотя и внешне сдержанно, переживать удачу.

— Таков был человек, — заключил Бережков, — которого тогда, под Новый год, я для себя вновь как бы открыл, в которого с того вечера влюбился.

Приближался час, добавим от себя, когда Родионов, в свою очередь, заново открыл Бережкова.

4

Родионов стоял за своим столом.

— Придвигайтесь, товарищи, поближе, — проговорил он.

Еще с полминуты обождав, он сел и сразу, по своей манере, перешел к делу.

— Я не предполагал, товарищи, созывать сегодня вас. Однако, поговорив днем с вашими руководителями, с Августом Ивановичем Шелестом и Сергеем Борисовичем Ганьшиным, я, к сожалению, почувствовал, что они не передадут вам моих слов так, как я этого хотел бы.

Посмотрев на Шелеста, затем на Ганьшина, он продолжал:

— Извините, что я говорю об этом прямо. В таких вопросах прямота необходима. Иначе нам не удастся быстро мобилизовать все наши силы, прежде всего душевные, чтобы выполнить задачу, которая ныне выдвинута перед нами Центральным Комитетом партии и правительством.

Родионов снова помедлил. Сосредоточиваясь, чуть сдвинув брови, он куда-то смотрел поверх голов. Затем, будто охватив в этот краткий промежуток молчания все, что он хотел сказать, Родионов продолжал речь, по-прежнему сидя, чуть наклонив вперед, к конструкторам, свою нимало не сутулую фигуру. Его мысли были очень ясны. Он напомнил о так называемой «доктрине малого воздушного флота». Эта доктрина дискутировалась несколько лет назад. Вопрос стоял так. По сравнению с империалистическими западными государствами мы — технически отсталая страна. Как быть, если грянет война? Как воевать в воздухе? Сможем ли мы отразить в грозный час войны налеты тяжелых и быстрых эскадрилий врага? Сторонники «доктрины малого воздушного флота» отвечали: для того чтобы быть готовыми к войне, надо направить усилия на развитие оборонительной, легкой авиации, то есть главным образом одноместных истребителей, которые могли бы подниматься и летать на маломощных моторах. Еще в то время, несколько лет назад, партия решительно отвергла эту программу. Приняв ее, мы тем самым надолго признали бы себя второстепенным государством, которое не в состоянии принимать участие в мировом соревновании за высшие достижения в авиации, за первенство в воздухе. Еще тогда партия дала нам другую перспективу: Советская страна должна иметь большой и могучий Военно-Воздушный Флот. Мы часто повторяем это, но на деле это решается борьбой за одну ключевую позицию, которой мы до сих пор не завоевали. Больше того. Мы с вами как-то молчаливо согласились, что в ближайшее время ее нельзя завоевать, то есть, по существу, незаметно соскользнули к той же самой, якобы нами отброшенной, доктрине малой авиации. Эта ключевая позиция — мощный мотор. Нам казалось, что надо начать с малого, с мотора в сто лошадиных сил. На этом мы сосредоточили усилия всех наших конструкторов, всех производственников. Нас постигали неудачи, но мы не отступались и, конечно, не отступимся, пока не добьемся тут полного успеха, который, несомненно, близок.

Родионов с некоторыми подробностями рассказал о том, что на Заднепровском заводе успешно подвигается освоение мотора в сто лошадиных сил, сконструированного инженером Никитиным, работником этого завода.

— Эти моторы у нас будут, — продолжал он. — Трудности серийного выпуска завод упорно преодолевает. Однако маломощный мотор не решит больших задач нашего фронта. На маломощных моторах не взлетят вот такие самолеты.

Родионов обернулся и сильным сдержанным жестом показал на серебристую металлическую птицу, очень рельефную в свете электричества, размахнувшую крылья над совсем уже темным окном.

— Не всякая великая держава, — продолжал он, — имеет сейчас такие самолеты. Но для них, как вы знаете, мы вынуждены приобретать мощные моторы за границей. А что будет в случае войны? Нуте-с…

На столе перед Родионовым лежал том сочинений Ленина, еще первого издания, в картонном переплете светло-коричневого цвета. Уголки переплета несколько пообтрепались; книгой, видимо, немало пользовались. Среди страниц виднелись две-три бумажные закладки. Родионов развернул книгу на одной из закладок.

— «Война неумолима, — четко прочитал он, — она ставит вопрос с беспощадной резкостью: либо погибнуть, либо догнать передовые страны и перегнать их также и экономически… Погибнуть или на всех парах устремиться вперед. Так поставлен вопрос историей[5]». Вот, товарищи конструкторы… Погибать мы не намерены. — Родионов скупо улыбнулся. — Но тогда — на всех парах вперед!

Родионов кратко рассказал, что на днях в Центральном Комитете партии состоялось заседание, посвященное вопросам авиации.

— Я передаю вам, товарищи, — продолжал он, — директиву партии. Вперед! Нам нужен темп развития, какого не знала ни одна страна, нужен небывалый, беспримерный в истории техники рывок. Что же это значит, если говорить об авиации и, в частности, о ваших задачах, товарищи конструкторы моторов?

Родионов назвал сумму, отпущенную на следующий год для капитальных вложений в промышленность авиационных моторов. Это были сотни миллионов рублей в золотом исчислении.

Немного подавшись вперед, к настольной лампе под зеленым абажуром, поглядывая в большой блокнот, Родионов негромко называл цифры. Бережкова потряс этот момент, этот контраст деловитости и дерзновения. Словно не веря собственному переживанию, Бережков покосился в обе стороны. Да, сидят его сотоварищи, конструкторы, люди технического образования, технического мышления; да, перед ними, техниками, только что прозвучали слова, пронизанные зажигательной романтикой: «Погибнуть или на всех парах устремиться вперед». Их прочел этот худощавый серьезный человек, который держится так прямо, у которого чуть пылают щеки и блестят глаза, прочел сидя, не повысив голоса, почти без жестов. Все это — вся сдержанная суховатая манера Родионова, который продолжал оглашать цифры вложений, все это, казалось, лишь подчеркивало, резче оттеняло необыкновенный, поистине фантастический (как воскликнул, рассказывая, Бережков) смысл того, о чем конструкторы узнали в этот вечер в кабинете начальника Военно-Воздушных Сил страны.

— Таким образом, вы видите, — говорил Родионов, — что доктрина малой авиации вторично похоронена. Теперь мы не дадим ей воскреснуть. Вместе с ней отброшена и вся теория медленного, постепенного, или, как говорят, «нормального», развития техники, в частности техники моторостроения. Новые заводы авиационных моторов, или, во всяком случае, два из таких заводов, будут сооружены и пущены уже в наступающем году. Наилучшее, новейшее оборудование для них будет закуплено на Западе. Но на этом оборудовании надо выпускать советские моторы, которые вам, товарищи конструкторы, предстоит создать, — моторы, не уступающие в мощности сильнейшим заграничным двигателям. Партия поставила перед нами эту задачу — создать советский мощный авиамотор, самый мощный мотор в мире. Нужен проект, нужна конструкция, и не одна — несколько конструкций.

5

Родионов опять приостановился, словно давая время воспринять, освоить сознанием то, что он сказал.

— Я вызвал вас, товарищи, — добавил он, — только для того, чтобы вы лично от меня выслушали это. Ваши профессора, с которыми я сперва поговорил, к сожалению, усомнились в осуществимости этой большой задачи. Если, конечно, я правильно их понял… Нуте-с…

Он опять взглянул на Шелеста и Ганьшина. Шелест промолчал. Но Ганьшин принял вызов:

— Вы, Дмитрий Иванович, спросили, что я об этом думаю. И я, как специалист, как инженер…

Родионов нахмурился. По тону Ганьшина он уловил, что тот придерживается своего прежнего взгляда. Румянец на щеках Родионова вдруг перестал быть заметным, все лицо начало краснеть. Это был признак гнева. Ганьшин, однако, закончил:

— Как инженер, я не мог не высказать сомнений. Мы, Дмитрий Иванович, можем промахнуться, если сразу поставим себе эту большую цель.

Родионов справился с собой. Вспышки не последовало. Он промолчал. Вновь обозначился румянец. Но и в таких случаях, без вспышки, Родионов умел беспощадно разносить.

— Нет, я не могу назвать вас инженером, — не громко, но резко сказал он. — Если инженеру говорят: вот все, что тебе нужно, вот тебе завод с новейшим оборудованием, лучшие инструменты и приборы, вот тебе денежные средства для всех твоих затрат по производству, возьми все это и построй лучшую в мире машину, — неужели настоящий конструктор, настоящий инженер не вдохновится этим? Неужели инженер откажется от таких возможностей?

Бережков сидел, не чувствуя собственного веса. От волнения его все время будто покалывали иголочки. «Возьми все это и сделай!» Неужели он это слышит наяву? Он опять посмотрел на соседей, оглянулся, увидел помрачневшую упрямую курносую физиономию Ганьшина. «Послушай-ка, послушай! — подумалось ему. — Вот тебе мои фантазии!» Да, все наяву. Как странно за один этот час перевернулись их отношения. Всего несколько дней назад Ганьшин язвительно пробирал друга, впавшего в тоску, говорил: «Перестань ныть», а теперь… Кто из них ноет теперь?

Бережков уже всей душой принимал каждое слово Родионова. Как все это необыкновенно, какой потрясающий день!

Поднялся Шелест.

— Дмитрий Иванович!

Нервное смугловатое лицо пожилого профессора, учителя всех русских конструкторов-мотористов, было очень серьезно.

— Дмитрий Иванович! Вы не так нас поняли. Мы указывали на затруднения, но…

— Нуте-с, нуте-с…

— Но кто из нас не мечтает о таком моторе? Для нас будет величайшей честью, если мы, коллектив института…

— Почему «если»?

Шелест осекся. Родионов смотрел требовательно: он не любил условных предложений.

— Для нас, для коллектива АДВИ, будет величайшей честью, — повторил Шелест, — представить вам, положить на этот стол конструкцию самого мощного мотора в мире. И такой день придет, Дмитрий Иванович!

— Ну вот! Прекрасно… Но не опоздайте. У вас будут сильные соперники. Думаю, и группа Ганьшина соберется с духом. На этом, товарищи, сегодня мы закончим. Дискуссии излишни. Начинайте думать, работать! Вскоре, может быть, соберем большое совещание, где откроем дискуссию уже о чертежах. Нуте-с…

Родионов встал. Поднялись и конструкторы.

— Нуте-с, — улыбаясь, сказал он. — С Новым годом, товарищи! С новым мотором!

6

Выйдя из-за стола, Родионов подошел к Ганьшину.

— Что, Сергей Борисович, напустили на себя такую мрачность? Не прокатиться ли нам с вами завтра по случаю Нового года на аэросанях? Ведь это, кажется, давнее ваше увлечение? Или уже перевели себя в почтенный возраст? Поостыли?

— Нет, Дмитрий Иванович. Участвую во всех пробегах.

— А сани в порядке?

— Да.

— Ну, раз сам Ганьшин заявил, что вещь в порядке, значит…

Родионов рассмеялся, не найдя слов.

— Пожалуйста, могу подать, — все еще хмуро проговорил Ганьшин.

— Так прокатимся, Сергей Борисович, завтра на Волгу. И обратно.

— На Волгу?

— Да. Посмотрим площадку для нового моторного завода. Нуте-с, что скажете? Вчера туда уже отправилась комиссия, которая будет выбирать площадку. А тут и мы с вами нагрянем. И, может быть, АДВИ составит нам компанию на других санях. А, Август Иванович?

— С удовольствием, — сказал Шелест. — Алексей Николаевич, поведете сани?

Бережков не ответил. Он был странно рассеян и почти не слышал разговоров. В воображении мелькали разные моторы, порой беспорядочно разъятые на части, возникали какие-то несуразные и даже уродливые сочетания, а он как бы со стороны присматривался к этому, еще не понимая в тот момент, что же с ним творится.

— Алексей Николаевич! — вновь окликнул его Шелест.

— А?

— Поведете завтра сани? Разрешите, Дмитрий Иванович, вам его рекомендовать как чемпиона аэросаней.

— Знаю, знаю, — произнес Родионов. — Мы ведь старые знакомые. Побывали вместе… — Его левый глаз прищурился, именно левый (так целятся, наводят мушку), а правый весело, приветливо взирал на Бережкова. Побывали вместе в некоторых переделках…

Бережков молчал. Лишь слегка вспыхнуло лицо. Да, они повоевали вместе. Родионов это помнит: и поездку на аэросанях к Николаю Егоровичу Жуковскому, и встречу на балтийском берегу в ночь штурма Кронштадта. Помнится это и Бережкову. Странно, как похожа та лихорадка перед боем, тот порыв души, что Бережков познал там, в давнюю мартовскую ночь, на его теперешнее состояние. Но Бережков не нашел слов, чтобы сказать об этом. Он согласился вести аэросани, участвовать в завтрашнем пробеге на Волгу.

— Хорошо, — сказал Родионов. — Итак, товарищи, старт с Лефортовского плаца завтра в девять утра. Возражений нет?

— Может быть, Дмитрий Иванович, в десять? — предложил Шелест. — Ведь мы сегодня встречаем Новый год.

— А я, думаете, не встречаю? Так и просижу Новый год здесь, в управлении? Если бы не Новый год, мы снялись бы на рассвете. Значит, в девять? Решено. Теперь, товарищи… Желаю вам повеселиться… Всего доброго.

Немного сгрудившись в дверях, конструкторы один за другим выходили из кабинета.

— Большое дело! — сказал Шелест, когда затворилась дверь.

Он был тоже взбудоражен и рассеян: тоже, видимо, уже думал о новом моторе. От угрюмости, с какой он сидел тут на диване, казалось, не осталось ничего.

— Алексей Николаевич, — обратился он к Бережкову, — ровно в семь утра приезжайте, пожалуйста, в гарайт…

— Куда?

— Тьфу, черт… В гараж. — Шелест рассмеялся своей оговорке. — Как будто опять времена «Компаса», правда?

— Да, — кратко ответил Бережков. — Хорошо, Август Иванович, в семь утра буду.

Он говорил, а в воображении шла не заметная ни для кого и еще непонятная самому Бережкову работа. Странная улыбка, не в лад с разговором, на миг появилась на его лице. Но он опомнился.

— Да, да… Буду на месте, Август Иванович.

7

От Варварки, от Управления Военно-Воздушных Сил, Бережков и Ганьшин переулками шли к Красной площади. Дул легкий ветер, падал снег. Ярко светились многие окна. На свету было видно, как кружились или неслись наискось крупные хлопья. По пути, на белой мостовой, на белых тротуарах, то и дело вздымались маленькие завихрения, иногда обдавая снежной пылью.

Бережков взял Ганьшина под руку. Их обгоняли прохожие. Словно по молчаливому согласию, друзья ни словом не обмолвились о заседании, о моторах. Бережкову не хотелось говорить об этом. Он как бы инстинктивно оберегал незримую работу, которая совершалась в нем.

Дышалось легко. Бережков глубоко вбирал морозный воздух. Тротуар под ним словно пружинил. Куда делось угнетение, томившее его так долго?

На Никольской, оживленной улице, где сверкали витрины магазинов, сразу почувствовалась предпраздничная суета. Торопливо проходили мужчины и женщины со свертками, с последними покупками к новогоднему столу. Слышался говор, смех.

Сквозь пелену снега возник светящийся круг электрических часов.

— О, уже десятый, — сказал Ганьшин. — Пойдем прямо ко мне.

— Как же? А переодеться?

— Пустяки. Объяснишь, что такая неожиданность. Вызвали к Родионову. И завтра пробег черт-те куда…

— А кого ты ожидаешь?

Ганьшин перечислил нескольких общих знакомых.

— И кроме того, ведь я обещал тебе сюрприз. Он будет.

— Кто же он такой? Или, может быть, это она?

— Заранее не скажу. Сюрприз.

— Если она… — Бережков остановился среди тротуара. — Тогда, брат, не могу. Лечу переодеться.

— Оставь! — Ганьшин повлек друга. — Я чувствую, что ты сегодня и так, в чем есть, всех очаруешь.

— Знаешь, Ганьшин… — произнес Бережков.

Мечтательная странная улыбка опять проступила на его лице.

— Знаешь, я хочу сам очароваться. Ты когда-нибудь переживал это? Еще не самую любовь, а предчувствие любви, предчувствие, что она вот-вот тебя охватит.

— Переживал.

Бережков неожиданно продекламировал:

— «Мама! Ваш сын прекрасно болен…»

— Что это? Откуда?

— «Мама! Ваш сын прекрасно болен, — не отвечая, с улыбкой читал Бережков. — Мама! У него пожар сердца. Скажите сестрам, Люде и Оле, — ему уже некуда деться».

— Что это? — снова спросил Ганьшин.

— Маяковский. «Облако в штанах». Необыкновенно волнующая вещь.

— «Прекрасно болен», — иронически произнес Ганьшин. — Не понимаю. Какой-то набор слов.

— Сухарь! — крикнул Бережков.

Болтал ли он с другом, молчал ли, но в мозгу, помимо его воли, продолжалась незримая работа. Порой будто мерцала новая комбинация, новая конструкция; он всматривался, и все распадалось. Мерещился, лез в голову глиссерный двигатель «Райт». Странно, почему Август Иванович так оговорился? «Гарайт»… Шелест, значит, думал о «Райте»… Вот навязался этот «Райт»! Из-за него, черт побери, не различишь что-то иное, свое, смутно возникавшее в сознании.

С угла улицы друзьям открылась Красная площадь. Прямо перед ними темнели зубцы стены Кремля, проступали сквозь летящий наискось снег силуэты башен, еще с двуглавыми орлами наверху. Над Кремлем трепетало по ветру полотнище красного флага, ярко подсвеченного снизу. Напротив Кремля фонари у длинного здания Торговых рядов бросали на площадь пучки света. Иногда проходили автомашины, вырывая фарами из белесой полумглы полосы проносящихся, кружащихся снежинок. В этой вьюге, в этом призрачном свете московской зимней ночи просторная площадь, покатая с обоих концов, вдоль стены Кремля казалась выпуклой, сфероидальной, как бы сегментом огромного шара.

Бережков опять остановился, поднял руку в шерстяной перчатке, поднял палец.

— Что ты? — спросил Ганьшин.

— Обожди. Постоим минуту.

— Зачем?

Бережков таинственно наклонился к другу.

— Ощущаешь, — понизив голос, сказал он, — как мы несемся в мировом пространстве?

Ганьшин усмехнулся.

— Расфантазировался. Пойдем.

— Обожди… Слышишь, мы с каким-то шуршанием рассекаем эфирные пространства…

— Нет, ничего не слышу.

— Молчи, сухарь.

Они двинулись дальше. Бережков легко шагал, наслаждаясь метелью. В полумгле воображения, словно при неверном свете фар, опять проступали какие-то очертания мотора. Идя об руку со своим маленьким другом, Бережков уже ничего не видел, кроме того, что совершалось в фантазии.

— Ты, пожалуй, на правильном пути, — вдруг проговорил Ганьшин.

Бережков удивленно посмотрел.

— О чем ты?

— Как «о чем»? Разве ты не помнишь, что сейчас ты бормотал?

— Сейчас? Честное слово, не помню… Ну, подскажи! Ну, что я бормотал?

Он тряс Ганьшина за плечи.

— Отпусти. Скажу.

— Ну, что?

— Проклятый «Райт»…

— Ты думаешь? — протянул Бережков.

Ганьшин кивнул. Они снова пошли под руку.

— Нет, ты, брат, не сухарь, — сказал Бережков. — Вовсе не сухарь.

Дорогой — опять словно по молчаливому согласию — они больше не говорили о моторе.

8

Вскоре друзья добрались к месту назначения. Ганьшин отомкнул и растворил перед гостем дверь своей квартиры. Впрочем, говоря точнее, под этим наименованием следовало разуметь две маленькие комнаты, которые молодой профессор, недавно обзаведшийся семьей, занимал в многонаселенной, так называемой коммунальной, квартире. Заметим в скобках, что Бережков просил принести извинение читателям в том, что из его повествования выпали такие события, как женитьба Ганьшина, рождение его дочки, а также потрясающая эпопея обмена двух комнат в разных районах на две вместе, те самые, куда теперь переносится действие этого новогоднего рассказа, совершенно фантастического и совершенно истинного, как объявил Бережков.

…До полуночи было еще далеко, шел лишь одиннадцатый час. От Бережкова веяло морозцем, щеки и руки раскраснелись. Он раскланивался, говорил любезности дамам, с интересом озирался, словно кого-то ища. Нет, напрасно он понадеялся на некое «вдруг»… В самом деле, откуда бы взялась здесь та, о которой он подумал утром, отрывая листок календаря?

Какую же встречу предвещал ему Ганьшин?

Из дальней комнаты кто-то окликнул Бережкова:

— Алешка…

Удивительно знакомый, глуховатый голос. Бережков мгновенно повернулся. Люди добрые, Ладошников! Бережков ринулся к тому, с кем не виделся несколько лет, «ленинградцу», как все уже привыкли называть Ладошникова.

Михаил Михайлович стоял в углу, возле ганьшинского письменного стола, который сегодня был очищен от всего, что напоминало о науке, покрыт, как и обеденный, белоснежной скатертью, уставлен закусками и непочатыми еще питиями. Высоченная, даже, пожалуй, исполинская, фигура Ладошникова как бы подчеркивала незначительные габариты комнаты; казалось, тут ему было тесновато. Годы пребывания в Ленинграде несколько изменили внешность Ладошникова. Как видно, он отвык от когда-то излюбленных высоких сапог и косоворотки. Теперь он был аккуратно подстрижен, одет в отлично сшитый, чтобы не сказать — щегольской, костюм. И все же это был прежний Ладошников. Даже смотрел он по-прежнему из-под бровей, таких же лохматых, нависших, как и раньше, — смотрел на приближающегося Бережкова и улыбался. Шагнув навстречу, слегка задев при этом стол, на котором качнулись бутылки, Ладошников решительно сгреб в объятия соратника по штурму Кронштадта, автора «Адроса», стиснул сильными руками, затем несколько отстранил и сказал:

— Ты, брат, помолодел…

Действительно, в этот вечер Бережков не мог погасить молодого возбуждения, блеска зеленоватых, ставших будто ярче глаз, неудержимо возникавшей улыбки. Он опять узнал прежнего Ладошникова в этом кратком восклицании: тот словно бы ничего не видел, но все примечал. Перестав различать что-либо вокруг, Бережков не отрывал взгляда от приезжего. Давняя юношеская влюбленность мгновенно вновь завладела сердцем Бережкова. С нежностью он отмечал перемены, которые все открывались в Ладошникове. Того, видимо, покинула прежняя скованность, угрюмая застенчивость. В прошлом он никогда таким свободным движением не обнял бы Бережкова. И улыбка стала свободнее, полнее. Может быть, надо бы сказать «счастливее». Да, этому человеку, новому Ладошникову, ведомо счастье творчества, успех…

Подошел Ганьшин, толкнул Бережкова под бок.

— Ну, нравится сюрприз?

Потом Ладошников обратился к Бережкову:

— Ко мне, в Ленинград, доходили сведения, что ты стареешь, киснешь… А ты, оказывается…

— Какой черт, кисну? — перебил Бережков. — Завтра утром отправляемся в пробег.

— На аэросанях?

— Так точно. Присоединяйся!

— И Ганьшин участвует?

— Не только Ганьшин, но и сам Август Иванович… Видишь, чуть ли не весь «Компас» будет в сборе.

— Соблазнительно… Куда же вы держите путь?

Понизив голос — сведения о завтрашнем маршруте вряд ли следовало оглашать во всеуслышание, — Бережков ответил:

— На Волгу… На площадку нового моторного завода.

Вдруг словно какая-то тень прошла по худощавому лицу Ладошникова. Казалось, проступила на миг его прежняя угрюмость. Пожалуй, в другое время Бережков не уловил бы этой мимолетной тени, но сейчас с проникновением влюбленного он ее увидел.

— Что с тобой, Михаил?

Ладошников помолчал, потом буркнул:

— Нынче у меня день неприятностей.

— Что же случилось?

— Просил об одном деле… Но ничего не вышло… Отказали…

— О чем же просил?

— Дело большое… Касается судьбы одной моей машины.

— Какой? «Лад-8»?

Ладошников кивнул. Бережков не решился дальше расспрашивать на людях. Быстро взяв Михаила Михайловича под руку, он повлек его в прихожую. Однако там среди вороха шуб и шапок — от некоторых еще тянуло холодом уединилась молодая пара. Впрочем, это уединение было весьма условным: здесь же дымил папиросой пожилой военный. Пока Бережков оглядывал прихожую, отыскивая укромный уголок, раздались пронзительные звонки над входной дверью. К кому-то из обитателей коммунальной квартиры нагрянули гости. Нет, тут, на этой площади общего пользования, не поговоришь. Однако Бережков еще со времен новоселья Ганьшиных был знаком с местностью. Он тотчас нашел выход — выход на черную лестницу.

Смутный свет зимней лунной ночи проникал сквозь заросшие изморозью стекла небольшого окна, расположенного маршем выше. Два конструктора, очутившиеся наконец наедине, поднялись туда, к окну. На белеющем в полумгле фоне Бережков видел будто вырезанный из темного картона профиль Ладошникова: выпуклый лоб, выступающие, сильно развитые надбровные дуги, сжатый энергичный рот. Здесь, в тиши, Ладошников кратко рассказал о том, что называл «днем неприятностей». Приехав утром, он зашел в Управление Военно-Воздушных Сил и тотчас был принят Родионовым, который сообщил, что правительство решило не покупать чертежей «Майбаха», а строить завод для выпуска отечественного мощного авиамотора. Но такого мотора еще нет. И даже проекта нет.

— Кто знает, — продолжал Ладошников, — что станется теперь с «Лад-8»? Серийный выпуск невозможен, пока нет мотора.

Бережков слушал, но никак не мог изобразить на своем лице сочувствия. Опять неудержимо появлялась улыбка. Перед мысленным взором снова всплывали какие-то моторы-уроды, неясные, неустойчивые сочетания разных двигателей.

Перебив Ладошникова, Бережков стал с жаром излагать все, что произошло вечером в кабинете Родионова.

— Нам было сказано: погибнуть или на всех парах устремиться вперед! Это писал Ленин…

— Знаю…

— А сокрушаешься о «Майбахе».

Помолчав, Ладошников ответил:

— Интересный у нас получился дуэт… И печальная-то мелодия у меня.

— Развеселишься! Я тебе это предсказываю. На всех парах вперед! Так поставлен вопрос историей! Понимаешь?

— Ты, Алешка, кажется, совсем не замечаешь холода.

— Не замечаю… Ей-ей, не замечаю.

— А я, признаюсь, продрог.

— В таком случае пошли… Сегодня я тут всех буду развлекать. И тебя развеселю.

9

Некоторое время спустя Бережков уже рассказывал о знаменитой поездке в Серпухов на аэросанях.

В этом доме иные склонности и способности Бережкова нередко расценивались скептически, но его слава рассказчика здесь никогда не меркла.

— После обеда мы вышли на мороз веселые и бодрые, — повествовал он. Принялись запускать мотор, но не тут-то было… Это, друзья, нечто уму непостижимое. Каждое необычайное событие моей жизни до сих пор обязательно почему-то было связано с необычайным для меня конфузом.

Будто рассказывая этот эпизод впервые, Бережков с прирожденным артистизмом, с жаром изображал все перипетии. По-прежнему, как и на улице, он с наслаждением ощущал, что опять обрел себя. До Нового года, до момента, когда часы начнут отбивать двенадцать, минутной стрелке предстояло пройти еще почти полный круг.

Бережков закончил рассказ, но все желали еще слушать. Стали упрашивать:

— Расскажите что-нибудь еще…

Бережкову и самому хотелось говорить и говорить. Только о чем? Пусть предложит Ладошников.

— Михаил! О чем рассказать?

Ладошников развел руками.

— Уж коль рассказывать, то о самом важном. Что ты считаешь самым важным событием в своей жизни?

— Самым важным? Дайте подумать.

Бережков улыбался. Мелькнула мысль, что, может быть, самое важное событие его жизни происходит именно теперь, сегодня, начавшись с той минуты, когда его вместе с другими вызвали из института к начальнику Военно-Воздушных Сил. На миг его не то детская, не то плутовская улыбка, его сощуренные искрящиеся глазки стали совсем иными, опять не в лад с шутливым тоном, отсутствующими, очень странными. Но всего на миг. Он тотчас воскликнул:

— Есть! Вспомнил одно событие колоссальной важности! Но…

Выдержав интригующую паузу, Бережков обвел всех взглядом.

— Но вы ни за что не угадаете, что это такое! Мои приключения многим тут известны. Попробуйте-ка угадать, о чем я расскажу…

Стали угадывать. Высказывали разные предположения, но Бережков неизменно отвечал коротким «нет».

— Ну-ка, я попробую, — проговорил Ганьшин. — Дай посмотреть в твои глаза.

— Пожалуйста.

Бережков с готовностью наклонился к другу.

— Это вот что, — сказал Ганьшин. — Это еще одно твое приключение на аэросанях.

— Ну, предположим… Ну, а дальше?

— Дальше… Это история твоего водяного…

— Ганьшин, довольно! Ты мне все испортишь. Как ты?..

— Да, думаю, ты правильно идешь…

— Куда иду?

Бережков искренне недоумевал. Он собирался преподнести обществу сильно комическую, эффектную новеллу и уже предвкушал, как в конце все рассмеются, как расхохочется и он. А другой поток в неясной глуби воображения протекал по-своему: там возникали и рассеивались всякие фантастические компоновки, возникали и рассеивались, казалось бы, без всякой связи с новогодней болтовней, с новогодними рассказами. Но что же означают слова Ганьшина?

— Итак, друзья, — произнес Бережков, — до Нового года нам осталось еще…

Стенные часы висели в другой комнате. Он вынул карманные. Весь рассказ у него уже сложился, предстал ему готовым. И вдруг его рука остановилась. Уши стали краснеть. Он так и не закончил фразы, так и не посмотрел, сколько было времени, или, может быть, смотрел, но уже не видел циферблата. Исчезла плутовская улыбка. Он хотел что-то воскликнуть, но негромко выговорил:

— Извините, я сейчас должен уйти.

И с пылающими, как маков цвет, ушами побежал в переднюю. За ним пошел Ганьшин. Туда же поспешила Мария Николаевна.

— Что с тобой? Куда ты?

— Нашел, Ганьшин, нашел! — закричал Бережков.

— Подожди, но куда же ты?

— Чертить! Запрусь от всего мира…

— Стой! Ты, брат, кажется, хочешь унести чужую шапку.

— Разве? А где моя?

— Стой! Куда ты? — Ганьшин ухватил друга за пуговицу пальто. — Ведь тебе завтра вести аэросани. Ты всех своих подведешь.

— Ганьшин, придумай что-нибудь. Позвони сейчас же Шелесту, что я внезапно заболел.

— Ты, кажется, в самом деле болен…

— Да, да. Прекрасно болен. Понимаешь? Ну, пусти. Он вырвался и устремился к двери. Сестра крикнула:

— Алеша, и мне пойти? Тебе что-нибудь надо?

— Ничего… Только обвязать телефон подушкой. Нет, двумя подушками.

И он выскочил на лестницу. Вдогонку прогремел бас Ладошникова:

— Бегите и вы, Мария Николаевна. Мы вам поручаем этого одержимого.

10

— Что же вы там хотели рассказать? — с интересом спросил я. — И что у вас внутри в тот момент произошло?

— Хотел преподнести историю водяного бака.

— Какого бака?

— Неужели я вам не говорил про этот случай?

— Нет.

— Не понимаю, как я это упустил? Ведь это — колоссальное событие в моей жизни.

И Бережков поведал мне историю, которую не успел рассказать на вечере у Ганьшина.

— С той ночи, — сказал он, — когда мы оконфузились, не сумев завести мотор, меня не оставляла мысль, что надо придумать какую-нибудь несложную вещицу для того, чтобы в любых условиях, на любом морозе быстро согревать мотор. Вскоре представилась возможность осуществить эту идею. В АДВИ имелся отдел аэросаней, и я, не оставляя многих других дел, которыми занимался в институте, стал строить аэросани собственной конструкции. Помню, я с упоением нарисовал прелестные обтекаемые формы этих аэросаней. Все неуклюжие части, которые обычно очень грубо, очень неэстетично выпирают, я постарался втянуть внутрь под единую красиво выгнутую линию. Затем пришел черед моему маленькому изобретению. Я придумал очень простую вещь, такую, которую не менее сотни лет все знают без меня: самовар. Да, решил вмонтировать в мои сани самовар или водяной бак, действующий подобно самовару. Несколько щепок, несколько сухих березовых чурок, для которых всегда найдется место под сиденьем, и во всякую пургу, в любом пустынном снежном поле у меня будет кипяток, чтобы быстро отогреть и легко пустить мотор. В моем рисунке бак и его трубки составляли приятную волнистую линию, вписанную в профиль саней.

Наконец сани были выстроены. Все испытания они прошли отлично. Был объявлен пробег Москва — Ярославль. В числе участников фигурировал, разумеется, и ваш покорный слуга. На старте я всех поразил моей новинкой; все критически рассматривали мои сани и необыкновенный «самовар», отпуская по этому поводу всякие шутки, со смехом прорицая мне разные беды. В ответ я скромно улыбался. Через некоторое время я уже мчался впереди всех по блестящей целине, по насту. В Ярославль я пришел первым. Пройдя черту финиша, я сделал крутой поворот или, как мы говорим, вираж, и в облаках снежной пыли опять подкатил к этой черте, где ожидали победителя. Открываю дверцу… Красивейшая девушка преподносит мне букет цветов. Нет, два букета… Она дарит мне прелестную улыбку. И вдруг…

Тут Бережков рассмеялся.

— Для гостей Ганьшина, — сказал он, — я, наверное, еще многое присочинил бы: какую-нибудь захватывающую вставную новеллу. Лишь потом в рассказе последовал бы потрясающий эффект. Вам я этот аффект выложу сразу. Ярославль, финиш, заветная черта победы, букет цветов и прочее и прочее все это было еще очень далеко, обо всем этом я лишь размечтался, сидя за рулевым управлением моих несущихся аэросаней. Вдруг меня сильно подбросило. Крак! Раздался неприятный звук, будто что-то сломалось или треснуло. Канава! Ее я не заметил. Однако после толчка сани снова скользили, лишь немного потеряв скорость. Продолжалось мерное гудение мотора. С минуту я прислушивался. Как будто все обошлось. Я осторожно прибавил ходу. Сани слегка рванулись, и вдруг что-то забарабанило, заскрежетало по обшивке. Что такое? Ведь сани безотказно идут, отлично выдержав удар. Что же там бьет, царапает обшивку? Уже догадываясь, я с упавшим сердцем нажал на тормоза. Сани остановились, я вылез. Так оно и есть. Мой прелестный водяной бак оторвался при толчке. Вдоль саней свисали разорванные трубки. Испустив проклятие, я достал инструменты и принялся отвинчивать болтающиеся жалкие остатки моего изобретения. Мимо проносились участники пробега, издеваясь надо мной.

— И вот тут-то, — Бережков многозначительно поднял указательный палец, — вот тут-то произошло колоссальное событие в моей жизни. Я внезапно понял, что такое жесткость. Нет, здесь не подходит слово «понял». Это я понимал и раньше, читал о жесткости в учебниках, много раз слышал о том же от Августа Ивановича Шелеста, который систематически отстаивал и развивал в своих трудах принцип жесткости в конструировании авиамоторов и воспитывал нас, своих учеников, в духе этого же принципа. Но только тут, на снегу, злясь и чертыхаясь, я впервые не только понял, я почувствовал этот принцип.

С тех пор, какую бы я конструкцию ни чертил, я говорил себе: «Бережков, помни, водяной бак был не жестко сконструирован». И я втайне думал, что, может быть, никто из конструкторов мира не ощутил, не воспринял так глубоко принцип жесткости, как я. Для вас, конечно, надо пояснить, что жесткой конструкцией, жестким креплением мы называем такое, когда при самом сильном ударе в машине ничто не сдвинется, не шелохнется, словно вся она отлита из одного куска металла. А ведь двигатель внутреннего сгорания, мотор, непрерывно выдерживает удары, взрывы в цилиндрах. Нетрудно повысить мощность этих взрывов, но тогда расшатается, рассыплется конструкция, в ней будут ломаться, отлетать разные части, как отлетел при ударе мой водяной бак.

В американском глиссерном моторе «Райт» была, например, достигнута максимальная для того времени жесткость цилиндровой группы, все цилиндры мотора, как однажды я уже вам говорил, составляли блок, то есть один слиток металла. Как видите, не зря мне неотвязно мерещился этот самый «Райт», когда, взбудораженный, я шел из Управления Военно-Воздушных Сил под руку с Ганьшиным.

А потом, когда я у него в гостях рассказывал всякие истории и решил комически изобразить случай с водяным баком, вдруг как бы в одно мгновение родилась конструкция. Я увидел способ резко повысить жесткость всей машины, а не одной лишь цилиндровой группы, то есть увидел наконец, словно при взблеске молнии, еще нигде не существующую, кроме как в моей фантазии, конструкцию самого мощного мотора в мире.

И выбежал в переднюю, как безумный. И, позабыв про Новый год, про завтрашний пробег, ничего кругом не замечая, зашагал по Москве домой чертить, чертить.

Вот, мой друг, какие истории в наше время иногда случаются под Новый год.

11

Три дня или, вернее, трое суток, никуда не выходя из дому, не отвечая на телефонные звонки, питаясь главным образом лишь крепким кофе, Бережков чертил свою конструкцию, чертил в разных разрезах, в разных видах, на больших листах бумаги, размером во весь стол.

Порой, не раздеваясь, он на два-три часа забывался на кушетке, но даже и тогда перед закрытыми глазами назойливо возникали чертежи, то дико искаженные, то вдруг поразительно ясные.

Четвертого января утром, пропустив два рабочих дня, он прибыл на службу на грузовике. Грузовик подкатил к подъезду института; Бережков стоял в кузове, бережно придерживая два легких деревянных щита, сложенные вместе, аккуратно завернутые в газеты и перевязанные бечевкой. Он не забыл поручить сестре заказать эти щиты, на которых теперь были прикреплены кнопками его чертежи, — Бережков всегда любил отделать до блеска свою вещь и с блеском ее продемонстрировать.

Осунувшийся, с желтоватыми тенями утомления, которые не согнал мороз, но не чувствующий ни этого мороза, ни усталости, наоборот, внутренне невероятно возбужденный, он — в коротком полушубке, в шапке, в теплых бурках — легко спрыгнул, осторожно снял щиты и расплатился с шофером.

К подъезду вместе с двумя-тремя другими сослуживцами в эту минуту подходил профессор Ниланд, заведующий конструкторско-расчетным бюро института, тяжеловатый человек — тяжеловатый, как мы знаем, и в переносном смысле, — тот, кто с давних пор, с первого столкновения из-за гайки, не жаловал Бережкова.

— Здравствуйте, Филипп Богданович! — звонко крикнул Бережков. — С Новым годом!

— Здравствуйте. Поправились? Воротник советую все же застегивать. Грипп нынче с осложнениями. Будьте осторожны. — Ниланд покосился на странную ношу Бережкова. — Что это у вас?

— Помогите мне, пожалуйста, — попросил Бережков, — подержите дверь.

Ниланд любезно открыл дверь и пропустил Бережкова. Они направились к барьеру вешалки.

— Что это у вас? — повторил Ниланд.

Бережков загадочно ответил:

— Одно скромное произведение. Сегодня вы узнаете.

— Не понимаю… Вы же болели эти дни?

Бережкову захотелось созорничать; он наклонился к уху Ниланда и доверительно шепнул:

— Встречал Новый год…

— Четыре дня?

— Да. Опомнился только сегодня утром.

— А мне кажется, что вы еще и сегодня не опомнились…

Бережков не совладал с неудержимо расползавшейся улыбкой, но увидел уже спину Ниланда.

Со своим неудобным грузом Бережков поднялся на второй этаж, где находились кабинет директора и главный чертежный зал. На площадке он заметил объявление с крупной надписью: «Внимание!» Сотрудники в большинстве проходили мимо, не задерживаясь; очевидно, объявление уже было прочитано всеми вчера или позавчера. Бережков прислонил свои чертежи к стене и стал читать. Перед ним был приказ по институту. Внизу, под текстом, стояла подпись Шелеста. Быстро пробегая по строчкам, Бережков узнавал слова, которые под Новый год вместе с другими конструкторами слышал от Родионова.

В приказе говорилось о задачах индустриализации, великого преобразования всей страны, о необходимости стремительных, невиданных темпов для того, чтобы догнать и перегнать в технической вооруженности капиталистические государства. Выдержка из Ленина, которая недавно потрясла Бережкова, приводилась и здесь, в этом приказе: «Погибнуть или на всех парах устремиться вперед». Казалось бы, для Бережкова это уже не было ново, но он опять ощутил волнение.

Далее несколько фраз было посвящено авиации. «Нашему государству, читал Бережков, — нужен большой, могущественный Воздушный Флот. Ныне мы, коллектив АДВИ, получили от правительства задание, являющееся историческим: сконструировать авиационный мотор мощностью восемьсот восемьсот пятьдесят сил, то есть мотор, который превзойдет в мощности и прочих показателях лучшие заграничные авиадвигатели».

Бережков посмотрел на свои щиты, хотел улыбнуться, но губы вдруг задрожали: сказалось нервное перенапряжение, бессонница трех суток; он сжал рот. Теперь, перед этим листком на стене, Бережков как бы заново понял значение того, что он сделал.

В заключение в приказе объявлялось, что ввиду особой ответственности и важности задания создается комиссия для руководства проектированием. Председательствование брал на себя Шелест. Наряду с ним членами комиссии значились академики и профессора, в том числе Ниланд. Своей фамилии Бережков в этом списке не нашел, — он был в те времена лишь одним из старших конструкторов института и не имел еще никакого ученого звания. Первое заседание по вопросу об основных принципах проектного задания было назначено через неделю. Сообщалось, что после доклада состоится широкая научная дискуссия. На заседание приглашались все сотрудники АДВИ. Теперь Бережков улыбнулся и подмигнул именитой комиссии.

12

Кто-то неслышно подошел сзади и обнял Бережкова за талию. Обернувшись, он увидел Шелеста.

— Что с вами было? — ласково спросил Шелест. — Вы плохо выглядите. Может быть, вам надо еще денек-два полежать? Пожалуйста.

— Нет. Благодарю вас.

— Ну вот. Я так и знал, что вы на меня обидитесь.

— За что?

— Дорогой мой, к чему нам дипломатничать? Вы же прочли приказ.

— Прочел.

— Не обижайтесь. В комиссию, как вы видите, привлечены исключительно академики и профессора. Это нам необходимо для авторитетности, для представительства во внешнем мире. А здесь у нас, внутри, я рассчитываю в первую очередь на вас. Я хочу, чтобы вы с самого начала принимали участие во всей этой работе. А через некоторое время, прошу вас мне поверить, мы и формально включим вас в комиссию. Не дуйтесь же. Подготовьте к заседанию все ваши соображения, ваши идеи…

— Август Иванович, у меня уже нет никаких соображений…

— Значит, все-таки обиделись?

— Ничуть. Соображения у меня были четыре дня назад, когда… Мне кажется, что я понял тогда, какую конструкцию вы хотели бы взять в качестве основы…

— Да, я и теперь это продумываю. Не следует ли нам в будущей компоновке… пойдемте-ка ко мне, поговорим… в будущей компоновке танцевать от «Райта»?

— Уже… Уже, Август Иванович, все сделано.

— Что сделано?

— Я вам принес не соображения, а конструкцию.

— Конструкцию? — Шелест внимательно посмотрел в зеленоватые глаза Бережкова. — Какую? Сверхмощного мотора?

— Да.

— Где же она?

— Вот!

Бережков щелкнул по фанере.

— Так покажите же!

— Сам этого жажду! Разрешите, Август Иванович, показать всем.

— А ежели разнесут в пух?

— Готов повоевать.

— Что же, давайте… Идите в зал. Поглядим, покритикуем.

Бережков со щитом вошел в чертежный зал. Следом ту же дверь отворил Шелест. Сунув руки в карманы, с виду очень спокойный, директор встал у дверного косяка.

13

Об этом появлении Бережкова в главном конструкторском зале института с двумя чертежными досками, которые он привез на грузовике, еще и поныне сохранились легенды в АДВИ.

Волнуясь, он долго не мог ни развязать, ни разорвать крепкую веревку. Кто-то из конструкторов, сидевший возле, протянул ему перочинный нож. Упала перерезанная бечевка. Упаковку из газет Бережков попросту сорвал. На стенах зала висели разные чертежи заграничных моторов, которые в то время исследовались, изучались в институте. Не долго думая, поверх двух такого рода чертежей Бережков повесил для всеобщего обозрения свои доски. Там, на листах ватмана, прикрепленных кнопками, была изображена в продольных и поперечных разрезах некая конструкция. Надпись гласила: «Авиационный двигатель в восемьсот лошадиных сил. Компоновка конструктора А. Бережкова».

Оглянувшись, он увидел, что в зале уже никто не работал; порывистые безмолвные действия Бережкова притянули все взоры; два-три конструктора уже поднялись с мест и подошли к его чертежам. В дальнем углу Бережков заметил покрасневшее от раздражения лицо Ниланда. Тот поднялся и прошагал к Шелесту.

— Это… Это… Это что? — выговорил он.

— Проект сверхмощного мотора, насколько я могу судить, — ответил Август Иванович.

— Позвольте, ведь проект должна разработать комиссия. На каком же основании он?..

— Представьте, — рассказывал Бережков, — Ниланд в негодовании не мог даже произнести мою фамилию. Ему мой поступок в самом деле казался какой-то несправедливостью, подвохом. Ведь только что сформировали комиссию, наметили определенный порядок, составили повестку заседания, где предстояли солидные доклады, солидные прения об основных принципах проекта, и вдруг, ни у кого не спрашиваясь, вылез, как из-под земли, этот Бережков, вовсе не член комиссии, и повесил на стену свою компоновку. Безобразие! Какое он имеет право?! Это, мой друг, была непередаваемая сцена…

Увлекшись, Бережков изобразил все в лицах: себя, скромно, с видом барашка, потупившего взор; Шелеста, который уже сел на табурет у чьего-то стола и, закинув ногу за ногу, созерцал чертеж; возмущенную физиономию Ниланда, выкрикивающего: «Беспорядок! Комиссия! Комиссия!»

— В глазах Шелеста, — добавил Бережков, — вспыхнули искорки юмора. Он ответил Ниланду: «Что поделаешь, Филипп Богданович, стихийное бедствие… Приходится считаться с этим… с этим явлением природы. Попробуем, однако, рассмотреть сей проект. Что вы скажете, Филипп Богданович, о вещи?»

14

— Когда Шелест со свойственной ему тактичностью, — продолжал Бережков, — несколько успокоил Ниланда, оба они повернулись к проекту. Я ждал и хотел их суда. Ниланд пронзал инквизиторским взором мою компоновку. Пусть-ка он найдет в этой вещи хоть один уязвимый пункт. Я стоял спиной к своим чертежам, но мыслено видел их перед собой, смотрел на них глазами Ниланда и вновь оценивал, вновь как бы прощупывал каждый узел. Нет, вещь неуязвима, неприступна. Замысел в целом и каждое отдельное решение опираются на опыт мировой техники, развивают уже существующие, проверенные опытом формы. Вышколенный Шелестом, я в этой работе ни в чем не отошел от его заветов.

— Что же вы скажете? — повторил Шелест. — Каково, Филипп Богданович, ваше мнение?

— Ничего особенного, — пробурчал наконец Ниланд.

А, ничего особенного! Ура! Значит, ему не к чему придраться. Но он ядовито добавил:

— По-моему, до Бережкова все это мы видели у «Райта».

— Простите, — скромно проговорил я. — Далеко не все. Где вы видели «Райт» в восемьсот сил?

Ниланд не удостоил ответом.

— Конструктор «Райта», — сказал я, — сам не понимал, какие возможности таит его машина. А я их вскрыл. Только и всего. Ничего особенного.

Захваченный собственным рассказом, Бережков изобразил красочным боксерским жестом, как он парировал удар.

— Для вашей книги, — продолжал он, — я хочу разъяснить некоторые вопросы нашей профессии. Видите ли, я по призванию компоновщик. Я обладаю от природы свойством вообразить машину в целом, сделать компоновку вещи в целом. Этим свойством не всякий профессионал конструктор одарен. В современных конструкторских бюро, скажем, в автомобилестроении, есть, например, специалист заднего моста. Такой человек годами работает над этой деталью автомобиля и совершенствует ее от модели к модели. Есть специалисты по клапанам, по коробке скоростей и т. д. А меня всегда тянуло на компоновку вещи в целом, на общий замысел машины. Это решающий момент. Это, собственно, и есть авторство.

Вместе с тем тогда я не считал зазорным для себя взять из существующих моторов то, чему, как я был убежден, принадлежало будущее, и раскрыть в своем чертеже эту прогрессивную тенденцию, как я ее видел. Меня, как вы знаете, всегда влекли необыкновенные выдумки, но не менее силен был практический дух. И теперь в моей новой компоновке, которую я принес в АДВИ, не было ничего фантастического, никакого откровения. Воспитанный, вымуштрованный Шелестом, я тогда мыслил так: надо же с чего-то начинать! Ведь в нашей стране все еще нет ни одного отечественного авиамотора. Значит, следует учиться у чужестранцев. Или, говоря грубее, пройти этап подражательного творчества. Я понимал, что такая концепция ограничивает, обуздывает фантазию, и сознательно на это шел. Зато любому критику, конструктору или производственнику, который стал бы доказывать, что такую вещь нельзя построить, что она не будет работать, я мог ответить: вот прообраз этой формы, она испытана практикой, она работает.

Но, как вы увидите далее, нам не помогла и такая концепция: мы и на этот раз не довели своего мотора, потерпели еще одно жесточайшее крушение.

Однако тогда, в зале института, я свято верил в свой проект.

15

Тогда, в зале института, Бережков свято верил в свой проект.

Уже все подошли к чертежам; компоновка подверглась атакам; Бережков их отражал. В подобных спорах он всегда обращался к карандашу и бумаге, развивал в беглых набросках-чертежах ту или иную свою мысль, буквально показывая ее. Его и теперь потянуло чертить; он направился было к черной доске, которая и здесь, в конструкторском бюро, носила свое повсеместное название «классной», но Шелест сказал:

— Молодежь, тащите-ка ее сюда.

К доске кинулись несколько молодых инженеров и мигом придвинули ее. Держа в одной руке тряпку, в другой — кусок мела, Бережков защищал свою работу, порой разя оппонентов острогой, вызывавшей смех и гул. Перепачкав мелом пиджак, он быстро его сбросил и подтянул рукава голубоватой рубашки.

Шелест по-прежнему сидел на высоком табурете у чьего-то чертежного стола и с видимым удовольствием слушал этот вольный, даже, пожалуй, беспорядочный спор. Спорили его ученики, питомцы его школы, воспринявшие от него систему научно-технических идей. Как быстро сумел этот разбойник подхватить и претворить в компоновку бродившую у него, Шелеста, мысль. И как пылко этот прихрамывающий щеголь с испачканным мелом лицом отстаивает девиз, который из года в год, изо дня в день внушал Шелест: «Ничего фантастического, если ты хочешь что-нибудь создать».

В разгар дискуссии вдруг застучали в боковую дверь. Эта дверь вела кратчайшим путем в мастерские и в испытательную станцию института. Ее обычно держали под замком, чтобы чертежный зал не был проходным. Колотили так энергично, видимо, несколькими кулаками, что все повернулись на стук.

— Кто там?

Выяснилось, что в зал стремились студенты-практиканты, выпускники, которые, специализируясь на авиационных моторах, работали в АДВИ. Они уже проведали, что в главном зале вывешен проект восьмисотсильного мотора, что там стихийно вспыхнул диспут.

Ниланд рявкнул:

— Нельзя! Эта дверь не открывается.

— В этом, — воскликнул Бережков, продолжая рассказ, — если хотите, весь Ниланд, весь его педантизм! «Эта дверь не открывается!» А студенты поднажали и — вы представляете момент?! — высадили дверь.

Бережков опять повествовал в своем стиле, прибегая к любимым выражениям, жестикулируя и блестя глазами, будто видя тысячные толпы у своих чертежей.

— Высадили? — переспросил я.

— Ну, скажем так, — легко уступил он, — дверь с треском распахнулась. Студенты ворвались, и первым был Никитин, тот самый Андрей Степанович Никитин, который уже не раз на короткое время появлялся в нашей повести то в военной папахе, то в оранжевой майке и трусах на футбольном поле Заднепровья. Помню, я на миг удивился: неужели это он, такой, казалось бы, сдержанный, солидный, поднажал широким плечом на дверь? Среди вторгшихся студентов я увидел и Федю.

— Федю? Какого? Недолю?

— Да, да, его! Вы, вероятно, помните, как он отступился от меня во времена моих мукомольных приключений? А потом мы снова встретились. Но дайте отдышаться. Сейчас все расскажу.

16

Охладев к своему бывшему кумиру, к Бережкову-мельнику, Недоля проделал путь, по которому шли тысячи его сверстников — рабочих: работал слесарем на большом заводе, два года занимался на вечерних общеобразовательных курсах и затем по путевке комсомола поступил на подготовительное отделение Московского Высшего технического училища, куда хлынула в те годы рабочая волна.

Однажды с ним, уже студентом механического факультета, на улице столкнулся Бережков, теперь тоже иной — не владелец собственной мельницы или бродяга-изобретатель, вольный стрелок техники, а работник Научного института авиационных моторов, старший инженер-конструктор. Бережков сразу узнал несколько нескладную, долговязую фигуру, уже в брюках навыпуск, а не в черных обмотках, с которыми Федя не расставался много лет, непогрубевшее, почти девичье лицо с очень светлыми глазами, мягкие очертания губ, узнал также в следующую минуту и по-прежнему твердое Федино рукопожатие, крепкую, не под стать лицу, мужскую руку. Они вместе провели вечер. Бережков опять расфантазировался, разговорился о великой вещи, которую он все-таки создаст. Но прошло еще два года, а он ничего не создал, ничего не довел.

На последнем курсе Недоля вместе с группой товарищей-выпускников был направлен на практику в АДВИ. Он держался по-студенчески скромно, в отдалении, но порой, при случайных встречах, Бережков ловил его ожидающий взгляд. Казалось, Недоля хотел разгадать: придумает ли все-таки этот человек, увлечение его юности, когда-нибудь что-то чудесное? Или не ждать?

Теперь, вторгшись с товарищами-однокурсниками в главный зал института, он сразу увидел Бережкова, разгоряченного баталией, без пиджака, с воинственно подтянутыми рукавами голубой рубашки, со следами мела на возбужденном, порозовевшем лице, обращенном к залу, прочел надпись на чертеже «Компоновка конструктора А. Бережкова» и вдруг сам вспыхнул, покраснел. Неужели он дождался наконец минуты, в которую поверил так давно, неужели перед ним великая вещь Бережкова?

Вытянувшись, приподнявшись на цыпочки, Недоля стоял позади всех, но Бережков мгновенно заметил его светловолосую голову, его просиявшие глаза.

— Товарищи! — произнес Бережков, отчетливо видя во всем зале лишь глаза Недоли. — Товарищи, это еще не Вещь с большой буквы.

Он указал на чертежи рукой, в которой все еще держал тряпку, и, оставив на минуту спор, сказал, обращаясь к студентам:

— Попытаюсь, молодые друзья, объективно характеризовать эту конструкцию. Вы знаете, что мотор такой мощности нигде еще не создан. Но в этой работе еще нет новой, оригинальной идеи. Мы сами с абсолютной прямотой должны это сказать, нам нечего это скрывать, ибо… — Он взмахнул зажатой в кулаке тряпкой и повторил фразу, которую когда-то, много лет назад, в гостинице «Националь» преподнес американцу: — Ибо мы еще потягаемся с Америкой!

Он с невольной тревогой ожидал, что восторг в глазах Недоли сменится разочарованием. Нет, они по-прежнему горели. В зале было тихо. Молодежь внимала Бережкову.

— Что же для этого нужно? — продолжал он. — Я снова повторю, Август Иванович, вашу заповедь: встать обеими ногами на почву мирового опыта. Это, товарищи, традиция института. Но… — Бережков посмотрел вокруг, на белые гладкие стены, увешанные чертежами, и улыбнулся. — Но, с вашего разрешения, Август Иванович, я высек бы здесь на стене один девиз.

— Какой?

— «Быстрее! Быстрее! Быстрее!»

— Вы несколько увлекаетесь, мой дорогой, — мягко сказал Шелест.

Кто-то выкрикнул:

— Быстрее и лучше!

— Конечно! — подхватил Бережков. — И я утверждаю: в мировой технике сейчас нет ничего лучшего, чем то, что я взял и развил в своей компоновке. Я готов доказывать это по всем пунктам.

И дискуссия продолжалась.

Уже стало смеркаться, когда наконец Шелест, все время живо следивший за спором, воскликнул:

— Довольно, довольно!

Он сам снял чертежи со стены и положил на них руку.

— Давайте, Август Иванович, — сказал Бережков.

Шелест улыбнулся.

— Нет, Алексей Николаевич, этого я вам не отдам. Что с возу упало, то пропало. Это мы вместе будем защищать в комиссии. И назовем так…

Легко подняв фанерный щит, удобно устроив его на покатом столе, Шелест достал карандаш и сделал одну поправку в надписи. Теперь она читалась так: «АДВИ-800». Компоновка конструктора А. Бережкова».

На первом же заседании комиссия постановила принять компоновку Бережкова.

17

Однако комиссия прожила недолго.

— Я опять был охвачен огнем творчества, — повествовал Бережков. — Моя компоновка была принята, теперь следовало ее детально разработать. Комиссию собирали чуть ли не каждый день. Я утром прихожу, приношу наброски: такие-то блоки, такая-то схема; приносят свои предложения и другие. Начинаем спорить. У расчетчиков свои соображения. Я рисую, Ниланд возражает. Мнения членов комиссии разделяются. И вот — день, другой, третий, несогласия, столкновения, свара. Коллектив разложен, дело не идет.

Шелест нас мирил, старался никого не обидеть. Однажды я резко с ним поговорил, поставил вопрос ребром. Положение невыносимо; если он этого так или иначе не изменит, мы еще год протопчемся на месте.

В институте уже почти все понимали, что проектировать без главного конструктора нельзя, что по каждому пустяку нельзя созывать комиссию. И происходит большое событие в моей жизни. Август Иванович объявляет о разделении конструкторско-расчетного бюро. Вся расчетная часть остается Ниланду, а меня Шелест назначает главным конструктором АДВИ.

Это опять период моего серьезного творческого роста.

Тут мы с вами подошли к одному интереснейшему противоречию конструкторского творчества. С одной стороны, это, как вы могли убедиться, следя за моим рассказом, глубоко личный, глубоко индивидуальный, даже интимный творческий процесс, вдохновение, поэзия, а с другой стороны, это чертежный зал, десятки столов, дисциплина, четко работающий коллектив, техника современного проектирования. Надо уметь дать каждому нагрузку, разделить труд, указать направление в работе и гармонически все объединить.

Я многое понял в это время. Пожалуй, впервые уразумел, какое огромное значение в развитии техники имеет психология людей, создающих эту технику. Ныне, если что-нибудь случается с моим мотором, какая-либо неожиданная неприятность, я никогда не довольствуюсь техническим анализом, а стараюсь проникнуть в глубину человеческой психологии, ищу там причину аварии. Современный конструктор — это не только механик или глубокий естествоиспытатель, которому надлежит непрестанно учиться и учиться у природы, но и организатор, руководитель. Он не совершит в своей области ничего подлинно большого, если не добьется того, чтобы знать и понимать венец творения природы — человека, его духовную структуру, его душу. Современный конструктор — это и политик, и философ, и психолог, разбирающийся в мыслях, побуждениях, склонностях, способностях людей, ибо только с их участием, а потом их руками создаются все проекты и все механизмы.

Вспоминаю эти дни… Для меня это был не только рост, а буквально взлет. Мне словно открылся ранее неведомый новый мир творчества. Надо было подумать о каждом человеке, как-то совсем заново его постигнуть, дать ему увлекательную, интересную задачу, вести его. Может быть, тогда я впервые глубоко понял, какое счастье для конструктора работать в Советской стране, опираться на помощь вдохновенной, необыкновенной молодежи, нового поколения инженеров, уже взращенных революцией, проникнутых идеями и романтикой нашего времени. Впервые глубоко познал, какой мощной пружиной, какой силой является в психологии человека, в нашем конструкторском деле идея, идейность.

Вы можете представить, какой творческий подъем я переживал, если тогда же, между прочим, походя, сделал и проект тракторного мотора, того самого, о котором мне говорил Ганьшин. Прежде, когда душа была угнетена, я не мог выжать из себя, сколько бы ни силился, ни одной стоящей мысли о конструкции такого мотора, а теперь, словно в прозрении, словно сама собой, воображению явилась готовая вещь. Я даже не могу припомнить, когда же я ее начертил, знаю лишь, что сделал и сдал.

А в институте мы, весь наш молодой коллектив, сидели днем и ночью, вычерчивая тысячу деталей, или, как мы говорили, «раздраконивая» проект «АДВИ-800». Скорее, только скорее — это было нашим общим девизом. Стало известно, что Управление Военно-Воздушных Сил созывает конференцию по сверхмощному мотору, и мы решили, что придем на эту конференцию с совершенно законченным, разработанным во всех мельчайших тонкостях, отшлифованным до блеска проектом, поразим всех.

В чертежном зале, где я уже стал дирижером, мы по ночам работали и пели. В свое время мне безумно понравилось, как пели конструкторы Заднепровского завода, и у нас привился такой же обычай. Почему-то чаще всего затягивали «Садко — богатый гость».

Да, то были замечательные времена! Первая пятилетка! Мы на локомотиве времени! Вперед, на всех парах вперед!

18

Далее Бережков рассказал о конференции по авиационному моторостроению, созванной весной 1929 года. Он начал со своего излюбленного восклицания:

— Это было нечто уму непостижимое! В короткий срок, в какие-нибудь три-четыре месяца, появилось до сорока проектов мощного, или, как мы тогда говорили, сверхмощного мотора. Удивительное дело: лишь прозвучал призыв создать такой мотор, как оказалось, что мы, советские конструкторы, испытавшие столько неудач и еще не имевшие у себя в стране ни одного более или менее современного, по тогдашнему мировому уровню, авиамоторного завода, как будто только этого призыва и ждали.

Мощный советский мотор, мощная авиация, мощная страна — все это тогда как бы носилось в воздухе, этим мы жили, этим дышали. Откуда ни возьмись, хлынула стихия проектов. Помимо нескольких конструкторских бюро, которые по прямому заданию занимались проблемой сверхмощного мотора, с проектами выступили и разные другие коллективы, и отдельные конструкторы. Появился инженер Коломенского завода Грибков и предложил звездообразный мотор без коленчатого вала. Принес свои чертежи Пантелеймон Гусин, наш милейший «Гуся», изобретатель аэросаней, чемпион мотоциклета. Инженер АДВИ Лукин, очень скромный человек, помалкивал и помалкивал, а в один прекрасный день вдруг выложил проект сверхмощного мотора на нефти. Отыскался на Украине старейший русский конструктор авиационных моторов Макеев, который еще в 1916 году на Русско-Балтийском заводе работал над авиадвигателем для тяжелых самолетов «Илья Муромец». Появились проекты Никулина, Бриллинга, Швецова.

Научно-технический комитет Военно-Воздушных Сил не мог в порядке своей обычной работы справиться с этим потоком конструкций. Какие из них строить? Какие забраковать? Как отделить, отсортировать добро от зла? Ясности в этих вопросах еще не было, ибо наше моторостроение в тот год, по существу, лишь зачиналось и мы переживали дни творения. Тогда-то и решено было созвать конференцию по сверхмощному мотору.

И вот в зале Научно-технического комитета, на Варварке, собралось около ста человек, в том числе и все авторы проектов.

— На этой конференции, — продолжал Бережков, — мне опять запомнился Родионов, опять поразило в нем сочетание деловой сухости и дерзновения. В небольшой вступительной речи он охарактеризовал задачу конференции: поспорить о проектах и выбрать из них лучшие.

Потом как-то без переходных фраз он нам сказал: «Мы с вами, товарищи, принимаем и даем сражение. Это — сражение с капиталистическим миром за мощность мотора. Судьба нашей страны, товарищи, решается теперь в таких сражениях». Меня опять прохватывало волнение, когда этот, как всегда, очень прямо державшийся, худощавый человек в синем френче с красными ромбами в петлицах произносил слово «сражение».

Больше никаких напутственных или приветственных выступлений не было. Конференция сразу перешла к делу, стали рассматривать проекты.

— О, это было Мамаево побоище! — весело воскликнул Бережков. — В зале заседания развешивались чертежи спроектированных моторов; каждый конструктор поочередно докладывал о своей вещи, а потом авторы других проектов разносили ее в пух и прах.

Мы выступили на конференции с проектом «АДВИ-800». Конструкция была вычерчена до мельчайших деталей в натуральную величину, в нескольких разрезах. Некоторые узлы были, кроме того, изображены на отдельных листах, размеры указывались с точностью до одной десятой миллиметра. Рядом мы вывесили таблицы расчетов. Мы стремились даже самой отделкой чертежей утвердить марку АДВИ как передовой конструкторской организации и, несомненно, по сравнению почти со всеми другими проектами показали работу более высокого класса.

Обоснование проекта дал Август Иванович Шелест, с авторитетом которого все считались в этом зале. Концепция нашей вещи была совершенно ясной. В основу взята блочная конструкция «Райта», мотора в пятьсот сил. Вот наши изменения: мы таким-то и таким-то способом еще усиливаем жесткость, меняем размеры, что позволяет резко увеличить число оборотов и добиться мощности в восемьсот сил. Вот наши конструкторские решения, вот наши расчеты.

На конференции при поддержке Родионова мы подвергли осмеянию, взяли под обстрел зловредное, беспочвенное изобретательство, так называемую «свинтопрульщину».

Как? Вы не знаете этого словечка? Тогда я обязан доложить о его происхождении. Это выражение пустил на конференции один из ее участников. Он выступил очень остроумно. И, в частности, рассказал следующее. Однажды к нему, в военное учреждение, вошел изобретатель.

— Товарищ, государственные секреты можно вам сообщать?

— Конечно. Специально для этого сижу.

Изобретатель наклонился и таинственно сказал:

— Газов больше нет.

— Любопытно. Почему?

— Потому, что я изобрел свинтопрульный аппарат, который отражает всякую газовую атаку.

Изобретатель показал чертеж. Представьте себе пулемет. Над дулом помещена подвижная кассета, в которую вставлено огромное количество винтов-пропеллерчиков. Когда противник начинает газовую атаку, надо стрелять из пулемета, который так устроен, что на носик каждой вылетающей пули садится пропеллер и, вращаясь на лету, создает ветер, прогоняющий газ в сторону неприятеля.

Изобретателю был задан вопрос:

— Почему же вы назвали это свинтопрульным аппаратом?

Последовал ответ:

— А как же? Пуля-то с винтом прет.

Вся конференция хохотала.

Особенно рьяно обрушивался на всяческую «свинтопрульщину» ваш покорный слуга. И знаете почему? Ведь по природе я сам в высшей степени к ней склонен. Мне всегда мечталось о чем-то совершенно небывалом, необыкновенном, о какой-то ультрафантастической, потрясающей вещи. Однако, к моему счастью, моя судьба сложилась так, что я шел в технике не темными, не дикими путями. К моему счастью, мне с детства довелось общаться с великим ученым и добрейшим человеком — Николаем Егоровичем Жуковским. Огромное значение имели и встречи с Ладошниковым. Сыграло свою роль и влияние моего друга Ганьшина, а затем строгая выучка в институте Шелеста. Все это обуздало меня.

Видите, в каких противоречиях пребывал я тогда: изобретатель, фантазер, я громил изобретательство; русский конструктор, который в душе жаждал потягаться с конструкторами всего мира, я требовал одного — пока лишь следовать за ними. Взять самое передовое из мирового технического опыта и только на этой основе что-то творить, изобретать — такова была наша позиция на конференции, таков был смысл конструкции «АДВИ-800».

19

— Это словечко «свинтопрульщина», — продолжал Бережков, — стало крылатым на конференции. Однако иной раз оно употреблялось так, что во мне опять что-то бунтовало.

Помню, выступил Новицкий. Прошло уже несколько лет с того дня, когда я с ним впервые столкнулся, или, лучше сказать, схватился, в присутствии Родионова на обсуждении проекта «АДВИ-100». Теперь он уже был не начальником отдела моторов Научно-технического комитета, а директором «Моторстроя» на Волге, одной из грандиознейших строек пятилетки. Он по-прежнему ходил в полувоенном костюме, в суконной гимнастерке с отложным воротником, в хромовых сапогах, но поступь стала потяжелее. У меня было впечатление, что среди нас, конструкторов, собравшихся со своими проектами, со своими выдумками и мечтами, он, человек большого реального дела, чувствует себя как бы взрослее всех. Наши страстные споры он слушал порой с чуть снисходительной умной усмешкой, которая, если и уходила с губ, все же читалась в живых карих глазах. Он был вызван с площадки, чтобы сообщить конференции о ходе строительства и перспективах завода. Дело действительно было колоссальным. Уже теперь, на первом году стройки, туда вкладывалось около полумиллиона рублей в день. Думалось ли кому-нибудь в старой России о таком размахе? Мы внимали, затаив дыхание.

— Какой же мотор мы там будем выпускать? — сказал Новицкий.

Он посмотрел на стены, сплошь увешанные чертежами, и я опять уловил умную усмешку, мелькнувшую в прищуре глаз.

— Возможно, надежнее всего будет, — продолжал он, — просто начать с выпуска проверенной иностранной модели, чтобы потом заменить ее собственной конструкцией, органически выросшей на базе завода. И, разумеется, без малейшей «свинтопрульщины»!

Не скрою от вас, меня передернуло. Ведь Родионов сказал нам: «Сражение! Сражение с капиталистическим миром за мощность мотора». А директор «Моторстроя», этот уверенный в себе, твердый на ногах человек, вдруг заявляет: «Начать с иностранной модели». Неужели для него все, решительно все наши проекты, что мы принесли сюда, — лишь детские затеи, «свинтопрульщина»? Нет, что-то не то, что-то не так он говорит.

Представьте, это словечко пришлось также по вкусу не кому иному, как Любарскому. Его уже убрали с Заднепровского завода, вышибли оттуда, как выразился, если вы помните, Петр Никитин, и перевели в аппарат Авиатреста. По-прежнему барственный, с острой холеной бородкой, он с трибуны выразил без всякой иронии благодарность за новый термин, обогативший, по его мнению, философию и науку. Я понимал: все наше, советское, русское, для него было «свинтопрульщиной».

Он очень едко, даже злобно, выступал против проекта, разработанного на Заднепровском заводе.

Об этом проекте нельзя умолчать в нашей книге.

20

Этот проект представили соавторы: старейший русский конструктор авиационных моторов Макеев и его напарник, кажется, самый молодой на конференции, Петр Никитин. Если не ошибаюсь, я уже упоминал, что Макеев в годы мировой войны участвовал на Русско-Балтийском заводе в постройке двигателя для самолетов «Илья Муромец». Во времена разрухи он жил где-то в глуши, чуть ли не в деревне, на Украине. Потом, как передавали, пришел в один прекрасный день этаким седобородым дядей с посохом на Заднепровский завод. Впрочем, может быть, его где-то разыскал Петр Никитин, — не могу вам об этом точно доложить. Так или иначе, они выступили с совместным проектом.

Мы отстаивали принцип максимальной жесткости мотора. А Макеев и Никитин, который раньше тоже руководствовался теорией жесткости, теперь выдвинули принцип максимальной гибкости конструкции. Их вещь была совершенно оригинальной для всей мировой техники и основывалась на интересных и глубоких мыслях. Известно ли вам, что такое гибкая конструкция? Это, например, Эйфелева башня. Во время ветра ее вершина колеблется, отклоняется и вновь возвращается в первоначальное положение. Небоскребы — тоже гибкая конструкция. Эти огромные здания тоже колеблются, «ходят» от ветра. Жесткие крепления были бы разорваны. Макеев и Никитин доказывали, что сверхмощный мотор надо делать максимально гибким, что позволит резко увеличить силу взрыва в цилиндрах. Применяя жуткую по сложности математику, они так рассчитали цилиндры, чтобы те играли на ходу, как клавиши. Это открывало новые возможности в повышении мощности мотора.

Конечно, последовала масса возражений. Их невозможно изложить, не углубляясь в сугубо специальные вопросы. Но авторы математически опровергали все сомнения. Теперь уже я мог вернуть заднепровцам упрек в абстрактности решения. Однако и здесь их позиция была защищена. Они изложили свой план реконструкции Заднепровского завода, что позволило бы, как они доказывали, выпускать предложенный мотор. Ни у кого из нас проект не был подкреплен такого рода разработкой производственно-технических проблем.

Наряду с нашим был принят и проект заднепровцев. Мы, вся группа АДВИ, голосовали за него.

Нашему мотору был дан номер «Д-24», заднепровскому — «Д-25». Не помню, объяснял ли я вам происхождение такой нумерации. Буква «Д» означала «двигатель». Все авиадвигатели, когда-либо построенные в Советском Союзе, отмечались порядковыми номерами. Эти номера уже, как видите, дошли до цифры «25», и все же на советских самолетах еще не был установлен ни один отечественный двигатель.

21

— Во время конференции, — продолжал Бережков, — произошел еще один эпизод, о котором невозможно умолчать.

Помню, взяв кого-то под руку и не без удовольствия судача на всяческие большие и маленькие злобы дня (что, как известно, именуется разговором в кулуарах), я прогуливался по коридору, примыкающему к залу заседаний. И вдруг чуть не упал. Навстречу шел, — нет, я не мог поверить собственным глазам! — навстречу преспокойно шел Подрайский. Он опять носил усы, по-прежнему с изумительной аккуратностью подстриженные, но теперь уже не черные, а слегка посеребренные. Его красила и благородная седина на висках. Он выглядел в меру полноватым, благообразным, солидным. Свежее лицо свидетельствовало об отличном здравии.

Как он сюда попал? Украл, что ли, у кого-нибудь проект мотора? Или выступает на ролях соавтора, заключив условие — пятьдесят на пятьдесят? Кого же он здесь облапошил?

С каждым шагом мы неуклонно приближались друг к другу. Думалось: глазки Бархатного Кота, наверное, забегают, он засуетится, когда столкнется со мной лицом к лицу. Представьте, не случилось ничего подобного. В глазах Подрайского, которые наконец встретились с моими, не выразилось ни малейшего смятения. Наоборот, Подрайский просиял. И даже причмокнул от полноты чувств.

— Алексей Николаевич! Вот и увиделись!.. — воскликнул он.

Я буквально опешил. Он обращался ко мне, как к приятному давнему знакомому, будто ничего между нами не случилось, будто никогда и не было особнячка близ Самотеки.

— Наслышан о ваших успехах, — благодушно продолжал он. — Леля просила вас приветствовать.

— Леля? — переспросил я.

— Да, Лелечка… Моя жена… Неизменная поклонница ваших талантов. Она в восторге, что мы с вами опять будем работать вместе.

Я был ошарашен невозмутимостью Подрайского.

— Почему вместе? Где? — не без испуга спросил я. Потом, набравшись духу, выпалил: — И, собственно говоря, кто вы теперь такой?

Подрайский с готовностью сообщил, что приглашен заведовать отделом опытного моторостроения в Авиатресте.

— Верю, Алексей Николаевич, в ваш мотор, — ворковал он. — Верю всей душой. Считаю своей священной обязанностью вам помогать. Вы найдете во мне преданного друга. — Вкусно причмокивая, он расточал комплименты и обещания, а я стоял, оцепенев, бормоча что-то невнятное.

Наконец мы расстались. Я немедленно разыскал Шелеста.

— Август Иванович, нашему делу угрожает серьезная опасность.

— Что случилось, дорогой?

— Я только что встретился здесь с величайшим проходимцем. Это тот самый, который украл у меня мельницу.

— Что, кстати сказать, пошло вам лишь на пользу…

— Август Иванович, не шутите… Это гнуснейший тип. Ради денег он готов на что угодно. Я его вижу насквозь. Советскую власть он ненавидит, нас с вами ненавидит, нашу авиацию ненавидит…

— Алексей Николаевич, к чему столько пыла? Шут с ним… плюньте.

— Не плюнешь… Мы с вами у него в руках. Он в Авиатресте будет ведать новыми моторами. Август Иванович, нельзя допустить этого.

— Позвольте, о ком вы говорите?

— Его фамилия Подрайский.

— Гм… Тот, что имел секретную военную лабораторию?

— Да… Потрясающий пройдоха.

— А не преувеличиваете ли вы, дорогой? В последнее время мне довелось иногда с ним соприкасаться. Он казался дельным человеком.

— Где же вы его встречали?

— Здесь… Он тут, в моторном отделе, организовал испытательную лабораторию.

— И вы не сказали мне о нем?

— Извините, не догадался доложить.

— Август Иванович, поверьте, это черный человек. Меня трясет от одной мысли, что Подрайский будет властен над нашим мотором.

— Во-первых, успокойтесь… Его роль в Авиатресте вряд ли будет столь значительна, как вам это представляется…

— Он нас зарежет! Найдет способ зарезать! Август Иванович, у вас огромнейший авторитет. По одному вашему слову его вежливо выпроводят.

— Не так это легко, дорогой. В штат Научно-технического комитета ваш Подрайский был принят, если не ошибаюсь, еще при Новицком. Не думаю, чтобы Новицкий мог это сделать опрометчиво. Вы знаете, как здесь строго проверяют людей.

— Так пойдемте же сейчас к Новицкому!

— Пойдемте…

22

Новицкий сидел в президиуме конференции. Август Иванович послал ему записку с просьбой выйти в коридор.

Новицкий вскоре вышел. Он шагал неторопливо, выпуклые карие глаза поглядывали несколько сонно — начальник «Моторстроя», видимо, сберегал нервную энергию, отдыхал на конференции. Шелест сказал:

— Павел Денисович, мы хотели бы с вами побеседовать. Тема довольно деликатная… Товарищ Бережков придает, как мне кажется, этому чрезмерное значение, но…

— Не страшно… Тирады товарища Бережкова мы научились воспринимать с поправочным коэффициентом… Так в чем же дело? Вы меня заинтересовали.

— Вопрос касается, — ответил Шелест, — одного человека. Повторяю, возможно, все это и не так серьезно. Одним словом, нас несколько смущает, что отдел опытного моторостроения в Авиатресте поручен товарищу Подрайскому. Достаточно ли это солидная фигура? Вы, Павел Денисович, с ним работали, поэтому мы позволили себе…

— И отлично сделали!

Новицкий встрепенулся. На смугловатом лице уже не было и следа сонливости. Исчезло и насмешливое выражение, которое почти всегда таилось в его взгляде.

— Отлично сделали! — повторил он. — Подобные вопросы надо ставить на попа. Ложная деликатность тут может только повредить, Август Иванович.

— Позвольте… Теперь, кажется, я в чем-то виноват?

— Август Иванович, вы сказали, что все это, быть может, несерьезно. Разве вопрос о командных кадрах авиапромышленности можно считать несерьезным? Постараемся безотлагательно разобраться в том, о чем вы заявили. Поднимем документы. Слава богу, находимся в своей епархии.

Минуту спустя Новицкий вел нас в кабинет, который сам когда-то занимал, — в кабинет начальника моторного отдела при Научно-техническом комитете Военно-Воздушных Сил. В этот час комната была свободна — ее нынешний хозяин находился на заседании конференции. Предложив нам сесть, Новицкий без дальних слов, без проволочек, вызвал по телефону отдел кадров, обратился к кому-то по имени-отчеству:

— Николай Степанович, ты? У меня к тебе вот что… Возникла необходимость глубоко ознакомиться с деловым и политическим лицом Подрайского. Подбери, пожалуйста, все материалы. Кстати, они, наверное, у тебя подобраны, раз он переходит в Авиатрест. Да? Очень хорошо… Не посчитай за труд, приходи ко мне. Да, да… Здесь нам никто не помешает.

Закончив разговор, Новицкий подтащил к столу один из стульев, расставленных около стен, сел, закинул ногу на ногу. Мне показалось, что в карих умных глазах мелькнула его обычная насмешливость. Впрочем, может быть, я и ошибся. В следующий миг я уже не мог ее поймать.

— Это вы, товарищ Бережков, забили тревогу?

Я взволнованно заговорил:

— Еще Николай Егорович Жуковский с брезгливостью отзывался о Подрайском. Называл его жулябией.

— Жуковский?

— Да… Я готов поклясться, что за всю жизнь этот Подрайский не совершил ни одного честного поступка. Он продаст что угодно и кого угодно. Я боюсь за свой мотор, ибо к нему будет иметь какое-то касательство Подрайский. Как он вообще попал в авиацию?

В эту минуту в кабинет вошел работник отдела кадров — молодой военный в темно-синем кителе, что носили тогда командиры Воздушного Флота. Вежливо всем нам поклонившись, он подал Новицкому принесенную им папку.

— Вот, Павел Денисович, — негромко, со сдержанной почтительностью сказал вошедший. — Тут копия личного дела… А также и некоторые дополнительные материалы.

— Благодарю, — проговорил Новицкий. — Эти товарищи, — он указал на нас, — надеюсь, вам известны?

Да, оба мы были известны работнику отдела кадров. Он подтвердил это новым поклоном. Новицкий все же представил ему нас. Затем сказал:

— Прошу разрешить им ознакомиться с этим личным делом… Особые обстоятельства заставляют меня просить об этом.

Получив разрешение, он обратился к нам:

— Август Иванович! Товарищ Бережков. Придвигайтесь ближе. Давайте-ка почитаем вместе…

Новицкий раскрыл папку, перевернул заглавный лист. Представьте, взглянув на открывшуюся страницу, я опять чуть не упал от неожиданности. Эта страница являла собой фотокопию рекомендации, написанной Николаем Егоровичем Жуковским. Я сразу узнал его несколько небрежный крупный почерк. Письмо было датировано 1916 годом. В своей рекомендации Жуковский характеризовал лабораторию Подрайского как интересное, заслуживающее внимания и поддержки дело, причем особо упоминал, что лаборатория оказала услугу авиации, взявшись строить самолет Ладошникова и мотор «Адрос».

Я увидел, что Новицкий смотрит на меня.

— Это же… — растерянно заговорил я, — это же Николай Егорович написал, чтобы помочь своим ученикам. А Подрайский воспользовался…

Не возражая, Новицкий перевернул страницу. Нам предстала еще одна записка Жуковского, на этот раз скопированная на машинке. Как я тотчас понял, с этой запиской Ганьшин когда-то явился к Подрайскому. Николай Егорович выражал надежду, что молодой математик будет полезен «в разнообразных и ценных работах Вашей лаборатории». Эти слова теперь были отмечены на полях синим карандашом.

Отлично зная ухватку Подрайского, я все же опять был поражен его ловкостью. Как он ухитрился втиснуть сюда, в свое личное дело, даже и эту короткую записку Жуковского? А я, наверное, выгляжу злопыхателем, лжецом, неведомо за что очернившим человека.

Новицкий меж тем листал папку дальше. Ряд документов характеризовал Подрайского как выдающегося конструктора-изобретателя, автора вездехода-амфибии, руководителя большой лаборатории. Одна из бумаг была подписана военным министром царского правительства генералом Поливановым, другая — начальником штаба верховного главнокомандующего генералом Алексеевым.

— Эту амфибию он тоже прикарманил, — мрачно проговорил я.

Новицкий открыл следующую страницу. Я узрел документ, выданный Подрайскому в 1920 году Московским бюро изобретений. В бумаге сообщалось, что Подрайский является автором ценного предложения об использовании скипидара в качестве горючего для автомашин, предложения, которое в трудный период гражданской войны, в условиях почти полного отсутствия бензина, оказало существенную помощь автотранспорту. Это звучало весьма убедительно, солидно. Справка была подписана несколькими членами Московского бюро изобретений. Среди подписей затесалась, увы, и моя фамилия. Да, было дело, в свое время я подмахнул эту бумажку.

Новицкий не разглядывал ее. Слегка откинувшись на стуле, он уставился куда-то вдаль. Конечно, ему не бросилась в глаза моя фамилия. Ладно, промолчу и я. Однако едва я успел это подумать, тотчас прозвучал голос Новицкого:

— Насколько я понимаю, тут о Подрайском писал некий другой Бережков?

Черт возьми, когда же он успел рассмотреть подписи? Неужели все это он изучил ранее, еще в те времена, когда в качестве начальника отдела восседал в этом кабинете? И неужели запомнил?..

— Нет, это не другой, а я…

— Вы? — с нескрываемой иронией изумился Новицкий.

Он ничего больше не прибавил, но я почувствовал, что мои предостережения, мои горячие слова о нечестности Подрайского почти вовсе потеряли силу. Август Иванович сидел рядом со мной. Порой, склоняясь над тем или иным листом, он подавался ко мне, я ощущал его плечо. Сейчас он отодвинулся. Наверное, считает все случившееся одним из моих сумасбродств.

На следующих страницах была представлена история мельницы «Прогресс». Авторское свидетельство и различные справки подтвердили, что инженер Подрайский изобрел и успешно применил на практике новый тип мельницы с вертикально поставленными жерновами. Упоминалась и новая насечка жерновов по принципу Архимедовой спирали. Далее удостоверялось, что своим изобретением Подрайский принес пользу стране, облегчил положение городского населения, которое в период разрухи остро нуждалось в возможности молоть зерно.

Я молча прочитывал эти возникающие одна за другой бумаги. Ну и подал же себя, свою биографию, Бархатный Кот! Во мне пробудилось любопытство. Куда же он канул, где обретался после краха мельницы? Оказывается, в Управлении артиллерии Красной Армии. Справка гласила, что Подрайский в течение ряда лет работал над своим изобретением военного характера и зарекомендовал себя серьезным организатором и способным химиком. Вот как, еще и химиком?! Не взрывчатое ли вещество он предложил Управлению артиллерии? Не то ли самое, которое придумал и запродал Подрайскому неудачник Мамонтов, фигурировавшее сначала над названием «московит», а потом «лизит»?

Что я мог сказать, что мог противопоставить этому потоку бумаг?

— Величайший проходимец! Ультражулик! — сказал я.

Новицкий прищурился:

— Может быть, когда-нибудь он по отношению лично к вам совершил неблаговидный поступок? Мы слушаем… Сообщите, пожалуйста, об этом.

И вдруг по взгляду Новицкого, взгляду, который только что был острым, настороженным, а теперь стал равнодушным, даже, пожалуй, опять сонным, я понял: он опасается меня спугнуть, напряженно ждет ответа и намерен изобразить мой протест как попытку свести давние личные счеты с Подрайским. Эх, как я сразу не сообразил: сейчас Новицкий защищает не столько Подрайского, сколько самого себя, свой авторитет, репутацию начальника, который не совершает ошибок.

— Пожалуйста, мы слушаем, — вновь обратился он ко мне.

Но я промолчал.

— Август Иванович, — сказал Новицкий, — как вы считаете: есть ли у нас основания требовать устранения Подрайского? Имеем ли мы моральное право бросать на него тень?

Шелест ответил:

— Признаться, Павел Денисович, я такого права за собой не чувствую.

Новицкий поинтересовался мнением и работника отдела кадров. Тот согласился с Шелестом.

Все вышли из кабинета, лишь я в одиночестве продолжал сидеть. Потом встал, постоял у окна. Куда, к кому теперь пойти? Новицкий сумел заткнуть мне рот бумагой.

Вновь хлопнула дверь. Обернувшись, я увидел Любарского. Мы поздоровались. Он с тонкой улыбкой протянул:

— Э, кто-то расстроил нашего Калло.

После ссоры или, вернее, стычки в Заднепровье я не раз уже встречался с Любарским. Отношения были прохладными, но все же иногда мы перекидывались несколькими фразами. На днях он даже поздравил меня с успехом; правда, и тогда в его тоне слышалась ирония.

— Вас огорчили эти сеньоры? — продолжал Любарский. — Они только что мне встретились. Во главе шествовал Новицкий.

Я угрюмо молчал.

— Будьте философом! — посоветовал Любарский. — Смиритесь, это единственное утешение.

Я не проявил деликатности, буркнул:

— Не нуждаюсь в утешении, — и покинул кабинет.

23

— Чувствую, — сказал с улыбкой Бережков, — что надо подхлестнуть нашу затянувшуюся повесть. Разрешите сразу перенести вас на восемь — десять месяцев вперед, изобразить один денек — опять последнее число декабря, канун Нового года, наступающего тысяча девятьсот тридцатого.

Утром в тот день Бережков нервничал, ожидая, когда приедет Шелест. Они договорились встретиться в АДВИ в десять часов утра. Но Шелест опаздывал. Бережков в замасленной рабочей кепке, в черном, тоже кое-где поблескивающем маслом комбинезоне, натянутом поверх костюма, уже несколько раз пробежал по морозу из мастерских, где после очередной поломки был разобран и тщательно просмотрен «Д-24», в главное здание института и спрашивал там о Шелесте, выскакивал на крыльцо, оглядывая улицу, и, наконец, не выдержав, позвонил Шелесту домой. Из дома ответили, что Август Иванович уже час назад поехал на работу.

— Как — на работу? Мы его здесь ждем не дождемся.

— Кажется, он хотел по дороге заехать в редакцию.

— Еще в редакцию? В какую?

Бережков знал, что Шелест был членом редакционного совета в нескольких местах: в отделе техники Большой Советской Энциклопедии, в Научно-техническом издательстве и в журнале «Мотор». Не получив от домашних Шелеста более точных указаний, Бережков стал названивать во все эти редакции. Через несколько минут он напал на след.

— Да, Август Иванович у нас был и только что ушел.

— Куда?

— Одну минутку… Простите, оказывается, он еще здесь. Зашел в нашу парикмахерскую.

— В парикмахерскую? — вскричал Бережков. — Так передайте ему… Передайте ему, что все погибнет, если он не приедет сейчас же в институт.

— Как вы сказали? Что погибнет?

— Все.

Со стуком положив трубку, он мрачно посмотрел на телефон и зашагал в мастерские, к мотору.

Через некоторое время Шелест прибыл.

— Что у вас стряслось? Я думал, что АДВИ горит…

Они, директор и главный конструктор института, разговаривали в маленькой конторке мастерских. Шелест положил на стол большой желтый портфель, снял фетровую серую шляпу, которую носил и зимой, и энергично потер уши.

Бережков потянул носом.

— Вы, кажется, изволили и надушиться, — зло сказал он.

Шелест расхохотался. Видимо, он приехал в чудесном настроении.

— Хорошо, что я догадался, — сказал он, — кто мне позвонил. А то… А то, мой дорогой, остался бы неподстриженным под Новый год.

Он провел рукой по своим блестящим, цвета серебра с чернью, волосам, сейчас очень гладко зачесанным, и чуть их взбил. Бережков метнул на него свирепый взгляд.

— Какой, к черту, Новый год?! Август Иванович, погибаем без подшипника.

— Так я и знал… Если Бережков не раздобыл подшипника, то у него рушится вселенная… Садитесь-ка. Рассказывайте. Вместе что-нибудь придумаем.

— Я уже придумал. Но нужен, Август Иванович, ваш авторитет.

Бережков сообщил, что в разобранном моторе произведена подгонка и смена разных деталей. Поставлен новый кулачковый вал взамен сломавшегося. Но выяснилось, что треснул и шарикоподшипник на этом валу. Запасного подшипника таких размеров в институте нет.

— А рядом, — Бережков ткнул в пространство черным замасленным пальцем, — вы представляете, Август Иванович, рядом, на складе Авиатреста, есть такие шарикоподшипники. Но трест нам их не дает. Импортная вещь! Нужно чертовское оформление через тридцать три инстанции.

— Что же вы предлагаете?

— Конечно, немедленно позвонить Родионову. Вы, как директор…

— Ну знаете… Звонить начальнику Военно-Воздушных Сил из-за какого-то подшипника…

— А как же? Иначе, черт побери, мотор простоит несколько суток.

— Нет, я решительно отказываюсь. Во всем, дорогой мой, надо знать такт и меру.

— Тогда я позвоню сам.

— Попытайтесь, — иронически произнес Шелест.

— Хорошо.

Бережков потянулся к телефону.

— Алексей Николаевич, что вы?! Это… просто неприлично. Поищем-ка других путей. Надо быть совершенно невоспитанным, чтобы…

Бережков перебил:

— Теперь вы еще скажете о чести корпорации. Нет, Август Иванович. Вы же знаете, что Авиатрест вечно нас мытарит. Пора с этим покончить!

Больше не внимая предостережениям, Бережков взял трубку, назвал номер.

— Будьте добры, соедините, пожалуйста, с Дмитрием Ивановичем.

— Кто его просит?

— Передайте, что звонит Бережков, главный конструктор АДВИ.

— По какому вопросу?

— О моторе… Без Дмитрия Ивановича мы…

— О моторе? Сейчас ему доложу. Пожалуйста, подождите у телефона.

Насупившись, мрачно глядя на Шелеста из-под лоснящегося козырька нахлобученной кепки, Бережков ждал.

— Здравствуйте, товарищ Бережков, — раздался в трубке голос Родионова. — Я слушаю.

— Дмитрий Иванович, извините, что я обращаюсь к вашей помощи… Но мы можем потерять несколько суток из-за одного проклятого шарикоподшипника.

— Очень хорошо, что обратились… Нуте-с, в чем у вас затруднение?

— Дмитрий Иванович, Авиатрест не дает подшипника. И это не случайно. Нас там изматывают…

Жестикулируя, не стесняясь в выражениях, слыша порой внимательное «нуте-с, нуте-с», Бережков обрисовал положение.

— Так, — сказал Родионов. — Повторите, пожалуйста, размер подшипника, я запишу… Так… Сейчас же посылайте машину на склад и получайте там подшипник. Очень хорошо, что вы поставили этот вопрос, товарищ Бережков.

Мгновенно преобразившись, лихо сдвинув кепку на затылок, не забыв победоносно посмотреть на Шелеста, Бережков воскликнул:

— Спасибо, Дмитрий Иванович! Значит, к вечеру запустим. И в нынешнюю ночь «Д-24» будет отсюда вас приветствовать с Новым годом.

— А что, как остановится, да еще ровно в полночь?

— Ни в коем случае! Вы прислушайтесь под Новый год. Откройте форточку и слушайте. В полночь я дам такую форсировку, что вы дома нас услышите.

— И мотор выдержит?

— Обязан выдержать!.. Я, Дмитрий Иванович, загадал: если «Д-24» под Новый год будет работать, значит, в тысяча девятьсот тридцатом на нем взлетят наши самолеты.

— Примите, товарищ Бережков, такое же пожелание от меня… Эту ночь вы, следовательно, проводите с мотором?

— Да… Был бы только подшипник.

Родионов помолчал. Затем просто сказал:

— Нуте-с… Посылайте же машину.

— Нам тут и сбегать недалеко! — смеясь, воскликнул Бережков. Спасибо, Дмитрий Иванович. До свидания.

Окончив разговор, Бережков выпрямился во весь рост, сунул руки в карманы своего черного промасленного комбинезона и встал в таком виде перед Шелестом.

— Да, дорогой мой, — задумчиво произнес Шелест. — Кажется, я становлюсь очень старомодным человеком… И помру, наверное, таким.

24

В мастерских несколько слесарей-сборщиков и молодых инженеров, младших конструкторов института, перебирали мотор.

Все детали уже были пересмотрены; наметанный глаз по мельчайшим признакам, по чуть заметным засветлениям на обточенной стальной поверхности, по узору смазки разгадывал или словно прочитывал немую выразительную речь металла. Некоторые узлы уже были после переборки вновь смонтированы; около других, полусобранных на строго горизонтальных стальных плитах, еще лежали снятые части.

К плитам быстро подошел Бережков. За ним не спеша следовал Шелест.

— Недоля! — позвал Бережков.

Опустившись у плиты на корточки, Недоля что-то устанавливал или регулировал в одном агрегате мотора. Кепка была надета козырьком назад; голова прильнула к просвечивающему механизму; одна рука, словно обнимая сочленения металла, нежными, почти незаметными движениями массивных пальцев поворачивала блестящий диск, другая придерживала его снизу. Рядом на плите лежала синька — чертеж этого узла. Недоля не сразу откликнулся, лишь повел спиной; под пиджаком, некогда, видимо, коричневым, а теперь черно-лоснящимся, слегка двинулись лопатки. Наконец он отвел взгляд от мотора, поднялся и, откинув тыльной стороной ладони светлые волосы, выбившиеся из-под кепки, с довольной улыбкой произнес:

— На месте.

— Через два часа все у нас будет на месте, — сказал Бережков. Подшипник есть! Надо, друг, слетать за ним на склад.

— И сегодня пустим?

— Да.

— Сейчас умоюсь…

Ни о чем больше не расспрашивая, Недоля опустил замасленные руки в ведро с керосином и принялся их отмывать. Потом на несколько минут ушел и появился почти неузнаваемый: в новой пушистой кепке, в хорошо проглаженном темном, в полоску, костюме, в теплом свитере верблюжьей шерсти, не закрывавшем белого воротничка, перехваченного галстуком, — молодой инженер, младший конструктор института.

— Ты сегодня что-то приоделся, — сказал Бережков.

Он теперь обращался к Недоле то на «ты», то на «вы», то по имени, то по фамилии. Недоля смущенно улыбнулся.

— Я знал, — ответил он, — что Новый год здесь будем встречать. Помолчав, он продолжал: — Алексей Николаевич, к вам просьба…

— Пожалуйста. Какая?

— Алексей Николаевич, ребята… — Недоля, по студенческой привычке, называл ребятами своих товарищей, молодежь АДВИ, — ребята тоже хотят с нами тут встречать…

— Черт возьми, как я сам об этом не подумал? — воскликнул Бережков. Потрясающая мысль! Это будет абсолютно необыкновенный новогодний вечер. Закатим адскую иллюминацию…

Бережков уже стал фантазировать, но спохватился.

— Добывай подшипник! Потом этим займемся.

— А меня вы не приглашаете? — раздался голос Шелеста. Тон был очень грустный. Недоля обернулся.

— Август Иванович, неужели вы приедете?

— Если не помешаю, то…

— Август Иванович, мы не смели вас просить…

25

«Д-24» ревел под навесом на открытом воздухе. Ночь прорезали огненные языки из шестнадцати выхлопных труб. В любом помещений от этих сгорающих отработанных газов задохнулись бы не только люди, но и сам мотор, тоже требующий кислорода, кислорода… Сильный рефлектор освещал длинную панель со всякими приборами, где дрожащие стрелки показывали количество оборотов в минуту, мощность, развиваемую двигателем, давление масла и т. д. Рядом, в здании института, в зале испытательной станции, действовала точно такая же дублетная панель — за работой мотора можно было следить и оттуда.

Под навесом, ни к чему не прикасаясь, лишь поглядывая на стрелки, прохаживался дежурный механик. «Д-24» ревел, сотрясая бетонный фундамент под собой, сотрясая воздух. Вот так — без перерыва, без единой остановки хотя бы на минуту — мотор должен был проработать пятьдесят часов на государственном испытании, к которому его готовил институт. Авиационный двигатель, как знает читатель, по существу, еще не создан, не доведен, если он не может выдержать столько часов непрерывного хода на разных режимах, не сдаст такой нормы (ныне, скажем в скобках, значительно повышенной).

В воротах испытательной станции, похожих на ворота гаража, открылась дверь-калитка. На покатый настил, на снег хлынул поток электрического света. В зал, некое подобие цеха, вторглась еще гурьба гостей, участников новогодней пирушки, энтузиастов института. В глубине, среди испытательных приборов и машин, виднелся стол, уставленный яствами и питиями, закупленными в складчину. Над ним скрестились два прожекторных луча красный и зеленый. «Адская иллюминация» вперемежку с гирляндами хвои придавала залу фантастический вид. Вместо камина можно было греться у поднятого окна пылающей газовой печи. От подкрановой балки до самого пола протянулось белое полотнище, развернутый рулон ватманской бумаги, где были выведены строчки Маяковского:

Быть коммунистом

значит дерзать,

думать,

хотеть,

сметь.

На разметочной плите, словно на помосте, сидел ветеран института, почтенный работник бухгалтерии, страстный любитель-гармонист, и с упоением играл на своем инструменте. Кто-то плясал под гармонь и сразу сбился с такта, остановился, лишь раскрылась дверь. Гармонист продолжал играть, широко растягивая и снова сжимая мехи, но уже не было слышно ни звука «Д-24» все заглушил.

В небольшой комнате-«дежурке», отделенной от зала легкой застекленной перегородкой, сидел в кругу молодежи Бережков, уже выбритый, вымытый, тоже молодой. Ему только что позвонили по телефону, он успел подать первую реплику, когда в дверь ворвался гул мотора. Повернувшись к стеклянной стене, он замахал руками, что-то закричал, но его не было слышно. Затем опять раздались звуки плясовой. Дверь-калитка плотно затворилась.

Бережков закричал в трубку:

— Повторите, Август Иванович, не разобрал… Скорее выбирайтесь, Август Иванович… Ждем, ждем… Не открываем бала. Что? Почему я так кричу? Простите, до сих пор уши забиты… Да, гудит, гудит… Что? Какой американец? Как?

Бережков опять замахал рукой, хотя все вокруг молчали.

— Что? Не знаю никаких американцев! — кричал он. — Кто? Как фамилия? Вейл? Первый раз слышу… Что? Гостиница «Националы»? А, рыжий Боб!.. Боб Вейл! Разыскал вас? Хочет меня видеть? Что? Имеет разрешение? Стоит у телефона рядом с вами? Давайте, я с ним поговорю.

Бережков хохотал в трубку, слушая американца и, в свою очередь, напоминая разные подробности их встречи, со дня которой минуло уже почти полтора десятилетия. Все с интересом прислушивались. Бережков, конечно, уже не однажды рассказывал молодежи АДВИ о всяких своих приключениях, в том числе и о встрече с американцем Бобом Вейлом. И вот теперь из мира бережковских сказаний этот почти легендарный Боб вдруг заявился собственной персоной и, пожалуйста, где-то стоит у телефона. Закончив разговор, Бережков поднялся, улыбающийся, возбужденный, с лукавыми огоньками в сощуренных глазах, и объявил всем:

— Товарищи, неожиданная новость: к Августу Ивановичу каким-то образом добрался американец, американский инженер, мистер Роберт Вейл, которого я когда-то знал. Сейчас Август Иванович приведет его сюда. Прошу, товарищи, соблюдать дипломатическую вежливость.

Выйдя из «дежурки», Бережков потолкался по залу, сообщая всем новость, предупреждая о необходимости любезной встречи, потом надел шапку, кожаную куртку на меху, распахнул дверь-калитку, снова впустив все заглушающий рокот, и зашагал к мотору.

26

Четверть часа спустя раскрылись ворота института и по двору, слабо освещенному двумя-тремя фонарями, к испытательной станции подкатила машина директора. Приехали Шелест и заокеанский гость. Роберт Вейл выскочил первым, Август Иванович степенно сошел, указал американцу путь и, отворив дверь, пропустил гостя вперед.

Попав под Новый год в фантастическую обстановку разукрашенного производственного зала, где вдобавок к иллюминации пылало синим огнем разверстое окно газовой печи, американец казался здесь тоже театральным, феерическим. Он был одет в светло-желтое пальто, в непривычные для нашего взгляда брюки-бриджи, стянутые вокруг икр и свисающие, как шаровары. Из-под фетровой широкополой шляпы виднелась ярко-рыжая, цвета моркови, шевелюра. Усики были тонкими, подбритыми сверху. Он слегка прихрамывал. Под большими желтовато-дымчатыми стеклами очков искрились маленькие лукавые глазки. Однако в ту минуту, пожалуй, еще никто не разглядел этих подозрительно знакомых глаз.

Ничем не выдавая своего соучастия, Шелест любезно предложил мистеру Вейлу проследовать дальше в зал. Американец проследовал. С широкой добродушной улыбкой он оглядывал молодые лица, явно ища Бережкова. И вдруг кинулся к почтенному бухгалтеру, восседавшему с гармоникой на разметочной плите, заключил его в объятия, радостно крича на ломаном русском языке:

— Мой дорогой друг! Мистер Бережков!

Огорошенный ветеран института пытался высвободиться, растолковать ошибку, но под общий смех американец его тискал, с размаху хлопал по плечу, дружески наградил тумаком в бок. Наконец недоразумение разъяснилось. Экспансивный Боб всплеснул руками, извинился и… Американец, несомненно, был парень не промах. Не растерявшись, он мигом вытащил из кармана пальто небольшую книжку. В руках невинно пострадавшего оказался бесплатный прейскурант фирмы «Гермес», со звездным флагом Соединенных Штатов на обложке.

— На память! На память! Наша фирма! — восклицал гость.

Он безукоризненно продолжал свою роль, хотя многие, конечно, уже догадались о шутке. Вновь оглядевшись, он вопросительно повернулся к Шелесту. Тот с самым серьезным лицом выразил предположение, что Бережков находится у мотора. Боб тотчас оживился:

— А, мотор! Мотор! — с нерусским ударением заговорил он. — Мотор твоего друга!

Потом он по-английски попросил о чем-то Шелеста. Август Иванович выслушал, любезно кивнул и, подняв руку, сказал всем:

— Товарищи, пойдемте с нами. Посмотрим, как понравится американцу наш мотор…

И вот гурьба молодежи, наскоро одевшейся, уже распознавшей, чьи глазки скрыты под очками, окружает на морозе под навесом новогоднего американца. Мотор ревет, сотрясается земля, из выхлопных труб бьет острое пламя, а мистер Роберт Вейл совсем не восхищен. Его подвижная физиономия неодобрительно кривится, он наклоняется, проводит пальцем по корпусу мотора и поднимает этот палец, вымазанный черным маслом. Да, в «Д-24» пока есть этот изъян: прокладки кое-где пропускают масло. Пренебрежительно махнув рукой, американец отворачивается, вытирает платком палец и вдруг, снова обретя экспансивность, выхватывает из кармана еще один прейскурант фирмы «Гермес». Здесь, во всепоглощающем гуле, нельзя ничего произнести, ничего расслышать, но Боб энергично жестикулирует, демонстрирует звездный флаг на обложке прейскуранта и выразительно изображает размах — размах американской техники. Затем откидывает обложку и показывает снимок мотора. Он ударяет по странице пятерней: «Вот, господа, это мотор!» Он ждет восторгов, но все хохочут. Все знают, что последняя модель «Гермеса» уже далеко превзойдена в мощности вот этой машиной, еще не доведенной, еще пропускающей масло, но уже живущей, рокочущей во дворе института! И только теперь мнимый американец выпрямляется, срывает с себя шляпу и парик, сдергивает очки и, хохоча со всеми, театрально кланяется.

27

Вскоре Бережков, уже без парика, в своей меховой шапке, в кожаной куртке, снова наведался к мотору. Собственно говоря, он мог бы спокойно оставаться в зале станции, ибо приборы, находящиеся там, показывали отличную ровную работу, равномерную нагрузку всех цилиндров, но его все-таки тянуло сюда, под навес. Хотелось снова видеть вылетающие из шестнадцати патрубков огненные лезвия, вглядеться в каждое, распознать по характеру выхлопа, как ведет себя цилиндр.

Присев на табурет, он ощутил, как под деревянными ножками дрожит мерзлая земля. Во всем мире еще нет авиационного мотора такой мощности. Как чудесно он гудит! Бережков закрыл глаза, пытаясь уловить какие-либо дисгармонические стуки. Нет, ничего не стучало. Прошел ровно год с того вечера, когда… В памяти всплыл этот вечер; всплыло худощавое лицо с крупной родинкой на конце носа, с бледноватой незагоревшей полоской вверху лба, лицо человека, который всегда держится так прямо, Родионова, начальника Военно-Воздушных Сил страны. Тогда, чуть подавшись к лампе под зеленым абажуром, этот человек раскрыл том Ленина с потрепавшимися уголками переплета и прочел оттуда: «…Погибнуть или на всех парах устремиться вперед. Так поставлен вопрос историей…» И в те минуты там, в кабинете Родионова, год тому назад Бережкова вдруг залихорадило, затрясло так же, как… как сейчас на этом дрожащем табурете. Потом… Бережков улыбнулся, вспоминая, как он выскочил, словно ошпаренный, с новогоднего вечера у Ганьшина и побежал по улицам ночной Москвы: чертить, чертить!

Он опять притронулся к картеру мотора, ощутил пальцами горячее живое трепетание. Год назад это было мыслью, мечтой, фантазией, а теперь вот она, фантазия, гудит, сотрясая землю. Он достал часы, взглянул, машинально поднес к уху, не уловил тиканья и еще раз взглянул: секундная стрелка мерно двигалась. Бережков усмехнулся — к мощности этого гула он еще и сам не мог привыкнуть. Пусть же разносится по Москве под Новый год этот будто водопадный рев, такой, какого Москва никогда еще не слышала. А в наступающем году — до него осталось всего четверть часа — моторы «Д-24» поднимут в небо самые большие, самые быстрые в мире самолеты.

Из-под края навеса виднелось звездное небо, табуретка дрожала, длинные острия пламени стлались по ветру, и Бережкову чудилось, что он несется сквозь пространства, мчится на локомотиве или на корабле времени. Двор института, слабо освещенный фонарями, казался очень далеким. Уносясь, Бережков смотрел туда со своего корабля, будто через какой-то оптический инструмент: все было видно, но ни единый звук не доходил.

…Вот из проходной будки вышел сторож, беззвучно хлопнул дверью, направился к воротам, что вели на улицу, открыл их. Возникли лучи фар, и во двор беззвучно въехала легковая машина. Чья она? Откуда? Автомобиль еще не совсем остановился, а кто-то в темноватой военной шинели, в военной шапке, в сапогах легким упругим движением спрыгнул на снег. Кто же это? Странно, как он прямо держится. Неужели Родионов? Да, это был он, начальник Военно-Воздушных Сил Союза. И уже шагал к навесу, на пламя выхлопов, на рев мотора.

28

Новый год встречали у мотора.

Родионов стоял у ярко освещенной панели, где по приборам можно было видеть, как работает «Д-24», но сейчас, сдержанно улыбаясь, смотрел не на приборы, а на молодых конструкторов, которые, захватив стаканы и бутылки, покинули теплый зал.

Шелест прокричал на ухо Бережкову:

— Сбросьте газ до малого!

И показал на часы. Две стрелки уже почти слились у двенадцати. Не полагаясь на свой голос, Шелест еще и жестами скомандовал, чтобы мотор гудел потише. Кто-то откупорил вино.

Первый стакан Недоля, смущаясь, протянул Родионову. Тот снял перчатку, взял стакан. Губы командующего авиацией шевельнулись. Шелест угадал, что это было всегдашнее родионовское «нуте-с», теперь поощрительное, даже ласковое.

— Снизьте обороты! — опять прокричал Шелест Бережкову. — И давайте тост.

Он жестами изобразил, что предоставляет слово главному конструктору.

Держа в левой руке поданный ему стакан вина, Бережков сжал рычажок управления газом. Стрелка на одном из приборов говорила, что сейчас на этом ровном режиме мотор развивает мощность около семисот лошадиных сил. Бережков взглянул на прибор, взглянул вокруг на всех, кто здесь, на морозе, на ветру, ждал новогоднего тоста, вскинул голову и со счастливыми блестящими глазами потянул рукоятку, потянул не вниз, а добавил оборотов. Послушно двинулась стрелка — семьсот пятьдесят, восемьсот, восемьсот двадцать… Ого, как легко принимает мотор форсировку! Наверное, на всех ближайших улицах в домах задрожали стекла. Наверное, за празднично накрытыми столами многие прислушались, переглянулись: кто же в такую минуту, ровно в полночь, когда часы отбивают двенадцать, приветствует Москву словно новогодним тостом? Кто? Восемьсот сорок, восемьсот пятьдесят… Это советский авиационный мотор! Слушай, Москва, слушай! Может, и Ленинград услышит? Восемьсот шестьдесят, восемьсот семьдесят… Бережков не решился дальше набирать мощность, она и так поднялась куда выше проектной. Показав на приборы, на мотор, взмахнув рукой ввысь, к звездному небу, он безмолвно предложил выпить.

Родионов поднял свой стакан, подошел к Бережкову, чокнулся с ним. Бережков никогда еще не видел у строгого и, казалось бы, суховатого Дмитрия Ивановича таких сияющих глаз. И не только сияющих. Родионов с нежностью и с каким-то особым интересом вглядывался в конструктора, словно прозревая в этот миг что-то очень редкое, необыкновенное.

Толкаясь, чокаясь, беззвучно крича, ничего не слыша и все-таки друг друга понимая, все выпили здравицу, возглашенную без слов, — за свою страну, за авиацию, за мотор.

Кто-то крикнул, показал:

— Качать!

Кинулись к Шелесту и Бережкову. Молодые руки подняли и понесли под открытое небо пятидесятилетнего профессора, по трудам которого училось и это поколение, основателя АДВИ, — улыбающегося, слабо протестующего, придерживающего фетровую серую шляпу. А Бережков, кивнув на приборы, решительно отстранил всех. Потянув обратно легко поддающуюся рукоятку, он плавно перевел «Д-24» на прежний режим. Затем еще убавил газ. Рев постепенно сменился легким рокотом. Теперь уже можно было, пожалуй, и расслышать голос. Да, прекрасная машина. Сейчас она отлично выдержала форсировку. О, как понадобится летчику в любом трудном маневре эта «приемистость» мотора, способность почти мгновенно увеличивать обороты, отдавать полную мощность.

Потом Бережкова все-таки качали. Осмелев, молодежь добралась и до Родионова. Его, командующего авиацией, в строгой темно-синей шинели, тоже подкидывали и мягко ловили и снова подкидывали десятки рук.

А «Д-24» гудел. Родионов опять подошел к мотору, постоял, наклонился к Шелесту и что-то прокричал. Бережков, смеясь, подставил ухо.

— Когда же он сломается? — весело крикнул Родионов.

— Сломается, не беспокойтесь! — так же весело заорал в ответ Бережков.

Он уже не был птенцом в своем деле, твердо знал, что поломки еще будут, и запасся терпением, упорством, ультраупорством, по его выражению, чтобы доводить, доводить мотор.

— Оставайтесь с нами до утра! — прокричал он Родионову. — Тогда, может быть, дождетесь…

Родионов отрицательно повел головой.

Он так и не дождался поломки. Еще некоторое время он побыл у мотора, зашел в зал испытательной станции, потом попрощался со всеми и уехал.

Мотор действительно сломался лишь к утру, беспрерывно проработав четырнадцать с половиной часов. Для истории сохранилась краткая деловая запись об этом в журнале дежурных инженеров АДВИ, помеченная уже утренней датой: первым января 1930 года.

29

Несколько дней спустя Шелест привез в институт радостную весть. Высшими правительственными органами было принято решение: завод авиационных моторов, строящийся на берегу Волги, предназначить для серийного выпуска «Д-24». Шелест вскоре выезжал за границу в составе специальной комиссии, которой поручили заказать и закупить оборудование нового завода. Авиатресту было дано распоряжение изготовлять вне всякой очереди на своих предприятиях по заказам АДВИ все, что в процессе доводки мотора потребуется институту.

В связи с отъездом Шелеста Бережкову, как главному конструктору АДВИ, предложили временно замещать директора. Бережков наотрез отказался, даже когда ему позвонил Родионов.

— Не могу, Дмитрий Иванович, избавьте. А то меня непременно будут судить за кошмарнейшие преступления по службе.

— Почему так?

— Потому что у меня сейчас сомнамбулическое состояние.

— Какое?

— Сомнамбулическое. Я абсолютно невменяем. Ничего не вижу, ничего не слышу, ничего не понимаю, кроме…

— Кроме мотора?

— Да. Я теперь, как пуля, устремлен только к одной цели: довести мотор.

— Вот, вот… И надо устремить весь институт к этой же цели… Кто же проведет это практически? Мне подумалось: конструктор мотора.

— Конечно, конструктор! — пылко воскликнул Бережков.

Родионов рассмеялся:

— Нуте-с… Нуте-с, пуля… Договорились. Жму вашу руку.

— Подождите, Дмитрий Иванович. Решайте, как хотите, лишь бы я знал только мотор, лишь бы меня от этого не отвлекали.

— А кто будет отвечать?

— Не знаю, Дмитрий Иванович, как это выйдет юридически, но ведь я все равно отвечаю за свою вещь всей своей судьбой.

Родионов помолчал, потом сказал:

— Хорошо. Что-нибудь придумаем. Занимайтесь мотором.

Комиссия по закупке оборудования, снабженная всеми чертежами, вскоре уехала. Предварительно были просмотрены многие десятки прейскурантов-каталогов машиностроительных фирм, разработаны спецификации. Бережков принимал в этом самое деятельное участие, внес массу предложений, сопровождая их моментальными набросками на полях каталогов или на любом попавшемся под руку листе бумаги. Проводив Шелеста, он продолжал с коллективом АДВИ улучшать мотор.

Однажды ему снова позвонил Родионов. Расспросив о работе, Родионов сказал:

— Алексей Николаевич, у меня к вам предложение: вылететь со мной завтра на площадку завода. Пора вам пройтись по цехам, где будет выпускаться ваш мотор, окинуть все хозяйским взглядом.

— А у меня, — живо ответил Бережков, — есть встречное предложение. Что вы скажете о поездке туда на аэросанях? Славно промчимся, Дмитрий Иванович.

— С двумя-тремя приключениями в пути?

— Что вы! Никогда.

— Уж никогда ли?

— Дмитрий Иванович, я, конечно, не принимаю в расчет уму непостижимых случаев.

Родионов улыбнулся, держа трубку. В эти дни, когда мощный советский авиамотор был уже, казалось, создан, он охотно шел на шутку, подшучивал над Бережковым.

— А почему, собственно, нам не испытать и приключений? — сказал он. Нуте-с… Кто нам это запретил?

— Испытаем! — воскликнул Бережков. — Ручаюсь, испытаем. У меня ни один пробег еще не обходился без чего-нибудь невероятного…

— Не хотелось бы, Алексей Николаевич, только одного…

— Чего?

— Уму непостижимо засесть где-нибудь в сугробе.

— Никогда! Какие же теперь сугробы? Март. Самый дивный наст. Ничего чудеснее нет на свете.

— А сани в путь готовы?

— В АДВИ, Дмитрий Иванович, они всегда готовы.

— Что же, тогда завтра в шесть утра буду на Лефортовском плацу.

Бережков разыскал в мастерских Недолю. Там опять внимательно перебирали мотор.

— Федя, за дело!

Младший инженер-конструктор недоуменно посмотрел.

— Федя, завтра едем!

— Куда, Алексей Николаевич?

— На Волгу, на аэросанях.

— Зачем?

— На завод, где будет выпускаться наш мотор. Надо проверить, все ли там в порядке… Оглядеть все по-хозяйски.

Бережков с удовольствием повторял слова, только что услышанные от Родионова. Он послал Недолю подготовить сани к поездке. Теперь молодое поколение АДВИ быстро завладевало в институте всем. Недоля, как некогда и Бережков, жадно работал и в конструкторском бюро, и в мастерских, увлекался и аэросанями, проектируя для них с двумя товарищами свой первый собственный мотор.

30

Нет, в пути ничего не приключилось.

К десяти часам утра они вынеслись к Волге. Бережков заложил крутой вираж. Сани, накренившись, прочертили одним полозом по снежной целине красивую, геометрически точную кривую. С раскрасневшимся счастливым лицом Бережков оглянулся на Родионова, сидевшего в пассажирском отделении, поймал веселый взгляд, кивок и вовсю пустил сани по нехоженой белой глади русла, обозначенной высоким берегом с глубокими тенями оврагов. Мартовское солнце уже пригревало, в кабинке потеплело. Наметенные вьюгой, затвердевшие маленькие гребешки снега, заметные только вблизи, нескончаемо выраставшие навстречу, уже подтаивали, стали хрупкими, чуть ноздреватыми.

Жмурясь от искрящейся белизны, прижав ногой до предела педаль газа, свободно положив руки на руль, почти не управляя, Бережков отдавался удовольствию неимоверно быстрого скольжения, что можно ощутить, лишь летя с горы на лыжах или вот так, мчась по насту на аэросанях, когда, будто утратив вес, не проламывая подмерзшей легкой корки, полозья оставляют только след. И вдруг…

Ни в одном своем рассказе о пробеге на аэросанях Бережков не мог обойтись без такого «вдруг». Я ожидал, что он, по своей манере, выдержит интригующую паузу, поднимет палец, посмакует мое нетерпение. Нет, он повествовал с воодушевлением, глаза блестели.

— И вдруг, — повторил он, — я вздрогнул. Поверите ли, это тоже был один из потрясающих моментов моей жизни! Догадались, что произошло? Завод! Мы увидели завод!

Как-то сразу, за какой-то излучиной реки взгляду Бережкова, взгляду всех, кто несся с ним на аэросанях, открылась площадка Моторстроя. Крутизна берега несколько заслоняла ее; еще не было видно взрытой земли, движения по дорогам, работ. Казалось, очертания огромного завода, смягченные далью, поднялись прямо из снегов. Предстали ряды кирпичных труб, кое-где еще не выведенных доверху; длинные остовы крыш, еще не застланных, ажурных; силуэт башенного крана; темные контуры градирен и газгольдеров; железные переплеты эстакад; электростанция в фанерном тепляке с характерными короткими черными трубами, похожими на пароходные. Над самой высокой строительной мачтой реяло по ветру красное полотнище.

С каждой секундой завод приближался, становился явственнее. Вот уже можно различить вонзившиеся в голубое небо острия громоотводов на кирпичных трубах; поворачивается подъемная стрела, несущая над крышами по воздуху стальную балку; чернеют фигурки верхолазов; на крыше заклепывают стропила; блеснули здесь и там молнии электрической сварки.

Бережкова била дрожь. Ведь это же завод для его мотора! Уже много месяцев подряд Бережков занимался утомительной доводкой; мозг был сосредоточен на тысяче мелочей, на какой-нибудь ничтожной кривизне, эллипсности валов, которую им следовало придать для долгой службы, на мельчайших зазорах, измеряемых сотыми долями миллиметра, что тоже надо было отыскать, поймать нескончаемыми опытами. Каждый день одно и то же: просмотры диаграмм температуры и прочих показаний всех самопишущих приборов, демонтаж мотора, смена деталей, настройка. И на следующий день опять: нелады с маслоподачей, перегрев, клапаны, подшипники, прокладки… И только в редкие минуты, как-нибудь под вечер, мечты.

А тут перед ним не в мечтах, а наяву, среди снегов, на крутом берегу русской великой реки раскинулся на несколько километров завод, который будет выпускать эти моторы, самые мощные авиадвигатели в мире.

Рядом с Бережковым сидел Недоля в черной жеребковой куртке, в меховой шапке со спущенными, завязанными у подбородка ушами. Он тоже смотрел на завод, подавшись к ветровому стеклу. Ему стало жарко. Дернув тесемки, он снял шапку, смахнул тыльной стороной ладони легкую испарину на лбу. Пробившиеся где-то струйки ветра чуть трепали его светлые волосы. Бережков взглянул на него. Вот также, наклонившись вперед, прильнув к пулемету, Федя сидел рядом с Бережковым ровно девять лет тому назад, когда они мчались на аэросанях по льду Финского залива. Впереди и по бокам вскипали белые взбросы битого льда и воды от рвущихся тяжелых снарядов. И теперь вдали на берегу вдруг возник такой же, только черный, взмет: на стройке рвали землю.

Наметив трассу подъема, Бережков направил сани вверх по береговому склону. Встающий белый гребень постепенно закрывал стройку. Родионов приподнялся, перегнулся через спинку водительского места, чтобы все-таки видеть завод. Уже только кончики труб маячили над гребнем да колыхался по ветру приближающийся красный флаг. Родионов вдруг потряс Бережкова за плечи и, смеясь, показывая вперед, крикнул, перекрывая гул мотора:

— А?!

Так они и взлетели в гору.

31

Бережков остановил сани у тепляка электростанции.

Отсюда в глубь площадки к главным корпусам прокладывали траншею так называемого шинного туннеля. Линия работ просекала еще не застроенное поле. Промерзшую землю отогревали кострами, врубались в нее мотыгами, топорами, ломами, а там, где она не поддавалась и лому, вгоняли кувалдами железные клинья и все-таки откалывали кусок за куском. В пробитые колодцы запальщики закладывали бурки; звучал сигнальный рожок; люди отбегали; черные глыбы с глухим уханьем вздымались в воздух, оседала пыль; землекопы с лопатами и кирками снова шли туда.

Тогда еще в нашей стране не выпускали ни экскаваторов, ни грузовиков; на всем открытом взору пространстве курсировало лишь несколько грузовых автомобилей, переваливающихся на ухабах с боку на бок; всюду сновали лошаденки; выброшенную землю грабари, бородатые, в крестьянских армяках, в лаптях, кидали лопатами в сани и в телеги.

По свежему рву вслед за землекопами продвигались плотники и арматурщики. Здесь же на морозе на деревянную опалубку траншеи, на каркас железных прутьев выливали из бадей и утрамбовывали дымящуюся подогретую кашицу бетона. Перекликались то с волжским оканьем, то на украинской «мове», то по-московски акая. Виднелись солдатские папахи еще времен давней войны, кубанки, русские треухи, обтрепанные шлемы-буденовки, татарские стеганые шапки. В одном месте Бережков заметил странную группу в ватных, по-восточному пестрых халатах, в азиатских малахаях. Это были смуглолицые узбеки или казахи. «Вот так Моторстрой, — возбужденно подумал Бережков. — Всю страну подняли ради мотора».

Родионов в кожаном черном пальто без всяких воинских знаков и в мерлушковой шапке со звездой шел впереди. Недоля, шагавший рядом с Бережковым, оглянулся на тепляк, за которым в затишке под охраной сторожа были оставлены аэросани.

— Дальше не пойду! — сказал он. — Постою немного здесь, потом займусь санями.

— Успеется… Пойдем, — коротко кинул Бережков.

Его влекли длинные корпуса цехов в отдалении. Сквозь светлые пустые проемы окон и ворот можно было видеть, как там, внутри цехов, двигаются паровозы и вагоны. Под остовом крыши покачивалась поднятая на стальных тросах тяжелая тележка мостового крана, которую подтягивали к верхним главным фермам.

Тропка вывела их к санному пути. Длинной чередой шли груженные землей розвальни. На дорогу сыпались комочки мерзлого суглинка и песка. Полозья давили их, втирали в снег. Вдали показалась легковая машина. Она медленно пробиралась по этой дороге, пролегшей в снежном поле светло-коричневой широкой полосой.

— Дальше, Алексей Николаевич, не пойду, — опять сказал Недоля.

И все-таки шагнул поближе к траншее, где кипела работа. Бережков взял его под руку. С минуту они стояли молча. Родионов тоже остановился.

— Черт возьми, — сказал Бережков, — ведь это чудо. Чудо-завод, а?

— Да, — откликнулся Недоля. — И смотрите, как работают… Смотрите, как нужен народу наш мотор…

Бережков счастливо рассмеялся.

— Ну, это ты, Федор, того… Такому дяде, наверное, наплевать на все моторы.

Он показал на проезжавшего мимо небритого возницу в папахе, который, сунув под мышку рукавицы, свертывал толстыми, запачканными землей пальцами цигарку махорки.

— А между тем, философски говоря, — улыбаясь, продолжал Бережков, смысл его жизни, быть может, именно в том, что он служит созданию мотора. В том-то, Федя, и чудо, что всех этих мужичков, никогда не помышлявших о моторах, взяли крепкой рукой за ворот, стащили с русской печи, и вот…

Родионов стоял неподалеку. Внезапно его шея покраснела. Он круто повернулся.

— Не говорите пошлостей!

Бережков увидел его странно взметнувшиеся светлые брови, вспыхнувшее негодованием лицо. Недоля потупился и пошел в сторону.

— Куда ты? — растерянно выговорил Бережков.

Недоля лишь ускорил шаг.

— Неужели вы не понимаете, — с неутихающей резкостью быстро говорил Родионов, — что ему стало за вас стыдно!

— Дмитрий Иванович, я… Я только…

— Вы только сказали, что смысл жизни этих людей, — резко жестикулируя, Родионов показал вокруг, — в том, чтобы сделать ваш мотор. Подумаешь, существует этакий гений Бережков, а все эти мужички, как вы их изволили назвать, живут лишь для его мотора! Чудовищно! Постыдно! Они поднялись, чтобы разделаться с вековым угнетением, совершили величайшую в истории революцию, воевали за нее, лили кровь, голодали, валялись в тифах и все-таки выдержали, прогнали армии четырнадцати стран. И теперь работают, строят заводы на своей земле. Ради чего? Чтобы доставить удовольствие или, если вам угодно, творческое удовлетворение Бережкову? Черта с два! Им действительно наплевать на это, если только… Если только вы сами не служите народу! И, философски говоря, товарищ Бережков, смысл вашей жизни именно в том, что вы, желаете этого или не желаете, служите им, этим мужичкам, о которых позволили себе с таким пренебрежением говорить.

— Дмитрий Иванович, я… Я, конечно же…

— Вы, конечно же, наговорили вздору! Народ для мотора! Какая чепуха!

Бережков стоял, пытаясь улыбнуться, как провинившийся, пристыженный школьник. Родионов оборвал свою отповедь. Некоторое время он молчал. Вскинувшиеся брови опустились, краска возмущения схлынула с загорелого лица.

Рассказав мне об этом эпизоде, Бережков задумчиво проговорил:

— Можно ли это миновать в нашем романе? Нет, мой друг, нельзя. Вы должны знать все. Ваш герой был таким дураком, или, литературно выражаясь, настолько ограниченным, что никак не мог даже, как видите, уже не в первые годы революции глубоко понять, казалось бы, самую простую вещь: самую суть социализма — освобождение человека от гнета эксплуатации. Меня захватывали другие стороны нашей великой революции: патриотизм, невероятный размах индустриализации, дерзновенность пятилетки и так далее. А ее глубочайшая человеческая сущность, основа всех наших чудес, — это было последнее, что я осознал в социализме. К сожалению, приходится в этом признаваться… Вернемся теперь, мой друг, на площадку.

32

По дороге приближалась легковая машина. Родионов посмотрел туда и совсем иным тоном, будто и не было вспышки, сказал:

— Нуте-с… Это, кажется, Алексей Николаевич, за нами.

С подножки автомобиля соскочил Новицкий, директор Моторстроя.

— Дмитрий Иванович, здравствуйте! — весело закричал он. — Почему без предупреждения? Хотели застичь врасплох? Пожалуйста, вот и застигли… А, и товарищ Бережков! Здравствуйте, милости просим…

Пожав руку Родионову, он ударил ладонью по протянутой ладони Бережкова и крепко ее стиснул.

— Давно вас, Алексей Николаевич, сюда жду. Скоро переберетесь? Я ему, Дмитрий Иванович, уже и кабинет оштукатурил. Только где же мотор? Давайте, давайте, а то не поспеете за нами.

Новицкий был на два-три года моложе Бережкова, но теперь никто не назвал бы его молодым. Кожаное черное пальто, такое же, как у Родионова, не скрывало грузноватости. Его, видимо, увлекала работа: карие глаза, как и прежде, были очень живыми, но под ними набухли небольшие мешки. Сеточка красных жилок в белках глаз, краснота век были печатью многомесячного недосыпания.

— Нуте-с, как ваше здоровье? — спросил Родионов, внимательно вглядываясь в Новицкого. — Как сердце?

— О здоровье, Дмитрий Иванович, будем говорить, когда пустим завод. Тогда уеду лечиться… Этак месяца на два в санаторий. Позволите?

— Конечно.

— Боюсь, что для меня сразу найдется новая ударная задачка. Садитесь… — Новицкий раскрыл дверцу машины. — Дмитрий Иванович, с вашего разрешения, сначала повезу вас подкрепиться…

— Нет, благодарю вас…

— Тогда командуйте… Куда поедем? Что вы хотели бы посмотреть прежде всего? Или позвольте, я сам, Дмитрий Иванович, покажу вам стройку…

— Давайте-ка, Павел Денисович, попросту пройдемся.

— Охотно…

Они пошли по дороге. Новицкий рядом с Родионовым, Бережков сзади. Посматривая по сторонам, задумавшись, он время от времени прислушивался к сильному баску Новицкого.

— …Сейчас гоню шинный туннель, — объяснял Новицкий. Высоковольтный ток дам мостовым кранам точно по графику: первого мая. И немедленно начну монтировать оборудование.

— …Складируем, Дмитрий Иванович, неплохо. Сам это проверяю ежедневно. Не хотите ли туда проехать? Но уже вырисовывается, Дмитрий Иванович, угроза некомплектности. Я вам завтра вышлю рапортичку.

— …Базу создали. Это, Дмитрий Иванович, выполнено. Имеем теперь свой лесокомбинат, свои подсобные заводы: ремонтно-механический, бетонный, кирпичный, котельный…

— …С дорогами трудно. Транспорт режет, Дмитрий Иванович. Да, узкую колею веду… Но не хватает подкладок, костылей. Прошу вас, Дмитрий Иванович, в Москве нажать.

— …Ограда? Это тяжелый объект, Дмитрий Иванович. Ограда встанет нам ровнехонько в миллион рублей. С весны возьмемся… Нет, только из железобетона. Самый дешевый и надежный материал.

Бережков шел, порой ловя эти долетавшие до него слова, глядя на приближающиеся корпуса цехов. Его снова охватывал восторг. Боже мой, какой завод! Миллион рублей ограда!

Внезапно Родионов остановился перед невзрачным длинным бараком, сбитым из нестроганых досок, с небольшими, запотевшими изнутри окнами.

— А это что у вас?

— Это, Дмитрий Иванович, времянка… Скоро ее выбросим.

— А что там?

— Рабочая столовка.

— Вот как… Нуте-с, посмотрим.

33

В холодноватом помещении пахло щами. Под потолком стлался пар, заколыхавшийся, когда раскрылась дверь. Столы почти не были заняты, еще не настал час обеденного перерыва. Лишь несколько рабочих, не раздевшись, что-то ели из жестяных мисок. У самой двери, за столом, преграждавшим вход, сидела девушка в валенках, в пальто, в шерстяном платке и читала растрепанную книжку. Перед ней была навалена груда деревянных ложек. Не отрываясь от книги, она машинально нашарила и сунула Родионову ложку. Он нахмурился, взял, произнес:

— Странный порядок…

Девушка подняла взор и оторопела.

— Странный порядок, — повторил Родионов. — Для чего, собственно, вы тут сидите с этими ложками?

Запинаясь, она объяснила, что каждый, уходя из столовой, обязан сдать ложку. И показала большую плетеную корзину на столе, куда их следовало бросать.

— И вы здесь контролируете, чтобы рабочий, не дай бог, не унес вот эту деревяшку?

— Да…

Бережков увидел, что шея Родионова опять покраснела. Вынув из кармана совершенно чистый платок, Родионов протер полученную ложку. На полотне остался чуть заметный слой жира: ложка была плохо вымыта. Он повернулся к Новицкому. Брови круто взметнулись.

— Вам хотелось бы обедать здесь, товарищ Новицкий?

Несколько рабочих, сидевших неподалеку, заинтересованно прислушивались. Кто-то торопливо вышел из-за дощатой перегородки в глубине и нерешительно остановился.

— Дмитрий Иванович, — негромко ответил Новицкий, — во-первых, я столовыми не занимаюсь. Это дело кооперации…

— Не мое дело? И это говорит член партии, директор, коммунист?

— Дмитрий Иванович, — по-прежнему негромко, но твердо перебил Новицкий. — Вы могли бы сказать мне все это в кабинете, а не здесь…

Родионов сдержался. Не вымолвив больше ни слова, он бросил ложку в корзину на столе и зашагал к выходу. На воле Новицкий сказал:

— Должен повиниться, Дмитрий Иванович, я ни разу не бывал в этой столовой. Не находил времени…

— И очень плохо. Позор проверять эти несчастные ложки! И содержать столовую в такой грязи! Детские ясли у вас на стройке есть?

— Да…

— Но вы и там, наверное, ни разу не были?

— Не побывал, Дмитрий Иванович.

— Нуте-с, поедемте туда… А затем в партийный комитет… Вы и там, думается, не частый гость?

Новицкий промолчал.

У барака стояла легковая машина, которая ранее, когда они шли, медленно следовала за ними. Родионов обратился к Бережкову:

— Алексей Николаевич, вы, пожалуйста, пройдитесь по цехам. Все осмотрите по-хозяйски… Встретимся… — Отогнув кожаный обшлаг, Родионов взглянул на часы. — Встретимся, если не возражаете, через два часа вот там, у заводоуправления.

Он указал на очень заметное, четырехэтажное, уже оштукатуренное и частью застекленное здание в центре площадки. Потом сел с Новицким в машину. Она тронулась.

34

Ровно через два часа тот же облупленный пофыркивающий автомобиль подкатил к четырехэтажной коробке заводоуправления.

Фасад был залит мартовским солнцем, перевалившим за полдень. С крыши, обросшей сосульками, сбрасывали тяжелый, напитанный влагой снег. Широкое крыльцо из тесаных плит серого камня вело к главному входу: там уже были навешены массивные дубовые двери, еще не выкрашенные, а только зашпаклеванные. В некоторых окнах уже блестели стекла, забрызганные жидким мелом. А боковое крыльцо еще было забрано лесами. Шаткий наклонный настил из пары досок пока заменял здесь ступени. По этому настилу строители то и дело вкатывали с разбегу тачки или таскали носилки с цементом, известью, песком.

— Где же наш Бережков? — произнес Родионов, выйдя из машины и оглядываясь.

Новицкий ответил:

— Наверное, увлекся и про все забыл… Слишком импульсивная натура.

— А это неплохо… Нуте-с…

Сейчас родионовское «нуте-с» вызывало на разговор. Новицкий сдержанно пожал плечами. Но в ту же минуту появился Бережков. Он вышел из здания, сбежал по главному крыльцу, взволнованно направился к Родионову:

— Дмитрий Иванович, меня зарезали!

Его энергичный вид — слегка разрумянившиеся на ветру щеки, сдвинутая немного набекрень меховая шапка, черненый полушубок, туго перехваченный ремнем, испачканный на плечевом шве известкой, — его вид так противоречил возгласу, что Родионов улыбнулся.

— Кто вас тут обидел?

— Форменным образом зарезали! Я обошел завод…

— Нуте-с, нуте-с…

— Прекрасный завод! Необыкновенный завод! Но для работы главного конструктора не создано абсолютно никаких условий.

— Какие же вам нужны условия? — сухо спросил Новицкий.

— Конструкторское бюро загнали в какой-то закоулок.

— Закоулок в двести пятьдесят квадратных метров.

— А мне нужно в несколько раз больше.

— Ого! Может быть, все это здание?

— Нет, другое… Которого еще здесь нет… Дмитрий Иванович, это страшное наше упущение. Где мы будем изучать мотор? Где наша испытательная станция? Главному конструктору необходимо свое здание. И оно должно быть самым лучшим, самым чудесным на заводе.

— Вот, — усмехнулся Новицкий, — поскакал в царство фантастики.

— Нет, почему же? — проговорил Родионов. — Послушаем его.

— Я, Дмитрий Иванович, категорически настаиваю на отдельном здании. Иначе мы сами зарежем наш мотор! Ведь он должен с каждым годом развиваться, совершенствоваться. Над ним надо работать! Но где же я буду этим заниматься? Где буду экспериментировать?

И Бережков возбужденно описал здание, которое ему виделось в воображении, — со специальными лабораториями, где можно создавать искусственно разреженную атмосферу, чтобы изучать поведение мотора на различных высотах, с небывалыми рентгеновскими установками, которые насквозь просвечивали бы работающий двигатель, и так далее и так далее. Невольно улыбаясь, Родионов опять, как и под Новый год, у ревущего мотора, вглядывался в конструктора с каким-то особым интересом.

— Павел Денисович, нуте-с, что вы можете возразить по существу?

— Ей-богу, с удовольствием бы все это построил, — весело ответил Новицкий. — И перетащил бы сюда весь институт Шелеста. Но мне дан проект. Для меня это закон. И я не могу строить того, что придет в голову мне или такому фантазеру, как наш уважаемый Алексей Николаевич… У нас, как на всяком современном заводе, есть контрольные лаборатории…

— Мне надобно не то!

— Во всяком случае, Дмитрий Иванович, проект обсуждался много раз, и никто об этом не просил.

— А я прошу!

— Хорошо, — сказал Родионов. — Дадим вам свое здание.

И опять, как всегда, когда он говорил, почувствовалось; что он скажет, то и будет.

— Дадим, Павел Денисович, все, — продолжал Родионов, — о чем просит конструктор мотора. В этом нельзя жаться, ибо дело идет… — он помолчал, — о мировом соревновании. Проект надо соответствующим образом дополнить…

— Я сам все начерчу! — воскликнул Бережков.

35

Втроем они вернулись к тепляку электростанции. Солнце еще грело, но стало неослепительным, чуть золотистым. Впадины оврагов потемнели. Пора, пора было ехать! Обогнав спутников, Бережков энергично шагал к аэросаням. Родионов еще раз оглянулся на завод, потом посмотрел вдаль на белую равнину лугового берега, где виднелась деревенька, почти утонувшая в сугробах, глубоко втянул воздух, напитанный запахом талого снега, быстро нагнулся, сгреб белый, легко лепящийся комок и запустил в Бережкова. Снежок угодил в плечо. Бережков обернулся. Следующий ловко нацеленный удар пришелся ему пониже уха. Кусочки снега попали за шиворот.

— А-а-а! — крикнул Бережков. — И мы это умеем!

Снежки градом полетели в Родионова. Первый — мимо, второй — мимо, третий — в шапку, четвертый, — ага! — четвертый, кажется, в ухо. Бережков опять испустил боевой клич и, наступая, хватал на ходу покрасневшими мокрыми руками снег, бросал и бросал без передышки, чтобы заставить Родионова показать спину. Однако Родионов, пригнувшись, легко увертываясь, отвечал меткими ударами. Черт возьми! Бережков остановился, повел шеей, за ворот опять поползли холодные струйки. Ну нет! Хоть вы, Дмитрий Иванович, и командующий авиацией, но… Бац! Бац! Бац! По кожаному черному пальто Родионова забарабанили снежки.

Из-за тепляка появился Новицкий. Увидев сражение, он побежал по целине, зашел во фланг Бережкову и, немного запыхавшись, стал его обстреливать. Бережков попятился.

— Наша берет, Дмитрий Иванович! — закричал Новицкий.

Но Родионов вдруг метнул в него снежок.

— Алексей Николаевич, вперед! Зададим директору! Бей формалиста!

Бережков расхохотался. Атакованный с двух сторон, Новицкий пустился было наутек, увяз в снегу, сел и поднял руки. Родионов подошел к Бережкову.

— Славно! — сказал он. — Теперь, дружище, едем.

36

— Далее я вам с прискорбием изложу, — продолжал свое повествование Бережков, — трагический финал истории «Д-24».

Представьте, прошел март, апрель и май, пролетело лето, подступила еще одна зима, приближался следующий Новый год, уже 1931-й, завод был уже совершенно готов к пуску, там уже шло опробование термических печей, прессов, паровых молотов; мастера-токари налаживали в прекрасном механическом цехе всякие умные машины, станки-автоматы, специально заказанные для изготовления деталей «Д-24»; уже ежедневно гоняли вхолостую главную сборочную ленту и все малые конвейеры, но… Но вот вам положение: завод есть, мотора нет!

Во время монтажа оборудования Шелест и я часто вылетали на завод, предъявляли свои требования монтажникам, решали вместе с ними всякие сложные вопросы; ко мне там уже привыкли обращаться, как к главному конструктору, даже здание испытательной станции, о котором я просил, уже высилось на краю завода, однако — проклятье! — мотор-то ведь все еще не был доведен.

Минул год, как мы его построили, этот самый «АДВИ-800», или «Д-24». Вы знаете, как чудесно он работал, как легко принимал форсировку, показывая мощность сверх проектной, но до нормы государственного испытания, то есть до пятидесяти часов непрерывного хода, мы никак не могли дотянуть. Перестав ездить на завод, забросив и многие другие дела, я снова отдался лишь мотору. Нас опять мучили бесчисленные задержки выполнения наших заказов на предприятиях Авиатреста. Приходилось по многу раз просить, кричать, учинять скандалы, чтобы на каком-нибудь заводе нам выточили партию валиков, клапанов или поршней. Поверьте, я шел на то, чтобы клянчить у Подрайского, засевшего в Авиатресте, всякую необходимейшую мелочь. Ведь в процессе тончайшей доводки требуются, без преувеличения, тысячи новых деталей. Постоянно мотор попусту простаивал, пока мы выцарапывали нужные части. Мы, работники АДВИ, изводились из-за этого. В вынужденном безделье мы теряли драгоценнейшие дни. У нас буквально крали время.

И все-таки, несмотря на эти изматывающие непрестанные мелкие подвохи, мы довели мотор до такого состояния, когда вполне определились точки, над которыми еще следовало работать.

Нас, например, резали поломки клапанов. Наш «Д-24», как мы говорили, «плевался клапанами». Вот мотор отлично идет, крутится десять часов, двадцать часов, и вдруг на форсированном ходу тот или иной цилиндр выходит из строя. Машина хрипит и свистит, резко падает мощность. Мы уже знали, что означает этот проклятый дикий свист. Останавливаем, смотрим. Там, где в ряд расположены клапаны цилиндров, в одном месте чернеет дыра. Весь мотор цел, лишь вырвало клапан. Мы потом часами искали этот оторванный клапан и находили где-нибудь на краю двора или на улице: бывало, он отлетал чуть ли не на четверть километра.

Все ждали, что мы вот-вот скажем: мотор готов для государственного испытания. А он по-прежнему «плевался клапанами», по-прежнему на двадцатом, на двадцать третьем, на двадцать восьмом часу работы начинал адски свистеть.

Мы ощупью, экспериментально, искали форму клапана, чертили все по-новому и по-новому эту деталь, отсылали заказы Авиатресту, и из нас снова выматывали жилы.

И проходили недели, проходили месяцы, а мы все еще не могли рапортовать: мотор готов!

37

— Нам несколько раз предоставляли отсрочки, — продолжал Бережков, помогали. Дошло до того, что командующий авиацией сам занимался тем, чтобы выполнение наших заказов не задерживалось.

Но все сроки истекли. На Волге стоял новый, поистине грандиозный, первоклассный, полностью оборудованный завод авиационных моторов, стоял в бездействии из-за нас. Правительство не могло больше ждать. Было принято решение отказаться от нашего мотора и переоборудовать завод для выпуска иностранной модели. У немцев, у фирмы «ЛМГ», были куплены чертежи авиадвигателя, тогда самого мощного в Европе. Фирма обязалась передать вместе с чертежами и все так называемые операционные карточки, то есть всю технологию производства, и принимала гарантию за выпуск моторов.

Я понимал, что другого выхода нет. В эти последние месяцы меня порой удивляло или, вернее, трогало, что нас так терпеливо ждут, дают и дают нам время, приостановив пуск Волжского завода. Я ощущал, что наш недоведенный мотор задерживает, подобно пробке на шоссе, движение всей страны; был внутренне подготовлен к решению, о котором вам только что сказал, и все-таки оно на меня обрушилось, как страшное личное несчастье.

Ведь мотор был для меня ставкой всей жизни. Не удался мотор — значит, не удалась жизнь. Кроме того, поймите, конструктору, человеку творчества, присуще чувство, которое на страницах нашей книги однажды уже было названо словом «материнство». И как бы мать ни была подготовлена к тому, что дитя умрет, надежда не покидает ее до последней минуты.

Мне очень смутно, какими-то отдельными проблесками, помнится день, когда я узнал, что на «Д-24» поставлен крест.

Помню, Август Иванович пришел в мой кабинет. Я слушал доклад дежурного инженера, рассматривал листки миллиметровки, ночные показания самопишущих приборов о работе мотора. А он, наш мотор, ровно гудел за окном. На моем столе лежали разные его детали, то уже побывавшие в работе, сломанные или обнаружившие преждевременный износ, то совсем новые, матовые после обточки. Я подал Августу Ивановичу одну деталь, зная, что она заинтересует его. Он повертел стальную вещицу и, не взглянув на нее, молча положил на стол. Жест был таков, что я сразу все понял. Отпустил инженера. Спросил:

— Кончено?

Шелест стал говорить, но я расслышал, воспринял лишь одно: да, с мотором все покончено, мы не успели. Некоторое время, вероятно, сидел как оглушенный. Не могу вспомнить, как я встал, как очутился у окна, но последующий момент запечатлелся.

Я стоял, прислонившись к косяку окна, и смотрел на Шелеста, а он, присев на ручку кресла, обращался ко мне, говорил. Я заставил себя вслушаться. Ассигнования, расширение… О чем он? Дошло: институт решено расширить, будут выстроены новые производственные корпуса АДВИ, где через два-три года… Эх, через два-три года! Но сегодня или завтра мы вынесем в сарай, в могилу, наш мотор, навсегда похороненный.

Боже мой, но ведь вот же он — гудит за окном, живет! Я коснулся пальцами оконного стекла — оно вибрировало; ухо уловило его дребезжание, которое мы в институте по привычке перестали замечать. Так неужели же все кончено? И уже ничего невозможно сделать? Неправда, невозможного не существует! Спасать мотор, спасать! Далее опять слепое пятно в памяти. Знаю одно, я кинулся к Родионову. Как, на чем я к нему ехал или, может быть, попросту шагал, как попал в приемную, с кем там объяснялся — все это выпало, не помню.

Новый проблеск — кабинет Родионова. Длинная комната, которую когда-то я вам уже описывал. Очень много окон. Вдоль стен — модели советских самолетов. И вдруг в глаза бросилось то, чего раньше я здесь не видел. На специальной подставке, на высоком стальном стержне, была укреплена модель мотора. Я сразу узнал конструкцию Петра Никитина, наш первый отечественный авиамотор в сто лошадиных сил. Никитин дожал-таки свою машину, довел до государственного испытания, до серийного выпуска. Я был поглощен собственным несчастьем, но на миг мне стало страшно по-иному. Представьте себе эту картину: десятки самолетов разных типов, вплоть до крупнейших воздушных кораблей, сконструированных и построенных в нашей стране, и среди них один-единственный моторчик мощностью всего в сто сил. И модель нашего «Д-24» не будет здесь стоять. У страны, которая так устремилась вперед, по-прежнему нет отечественного мощного авиамотора. Мы опять вынуждены купить заграничную марку. Дмитрий Иванович, нельзя с этим мириться! Дмитрий Иванович, ведь вы же сами говорили о сражении моторов! Нельзя, нельзя, тысячу раз нельзя позволить, чтобы нас побили!

Это была истерика — я не могу подобрать другого слова.

Родионов в военном френче спокойно меня слушал, не перебивая, лишь изредка вставляя свое «нуте-с». В интонации, как мне чудилось, звучало: «К делу, к делу! Что вы предлагаете?» Но я ничего не предлагал. Я попросту прибежал к нему в отчаянии. Помню его ясный ответ. Сражение за советский сверхмощный мотор, сказал он, вовсе не проиграно. Мы идем к этой же цели. Выкладываем большие деньги немцам, но пустим завод, освоим технику. Сейчас мы покупаем у них время, платим золотом за время. Ваш институт мы реконструируем или, вернее, выстроим заново, вооружим конструкторов. И снова в атаку! Нуте-с…

В этом словечке мне опять послышалось: «Что вы предлагаете?»

— Дмитрий Иванович, я вас прошу… Дайте мне еще неделю. Только одну неделю.

— Что же можно сделать за неделю?

— Не знаю. Наверное, ничего. Но я сделаю.

— Что?

— Решу эту проклятую задачу. Что-нибудь придумаю. Приду через неделю к вам и доложу: мотор готов для государственного испытания.

— Алексей Николаевич, неужели вы считаете это возможным?

— Нет. Соберите тысячу специалистов, и все ответят в один голос: нет! Я тоже на таком консилиуме сказал бы: нет! И все-таки я сделаю!

В этот миг взгляд Родионова вдруг переменился. Я заметил, что он снова, как бывало, смотрит на меня с каким-то особым интересом, с необычайной теплотой. Он мне поверил. Может быть, всего на одну минуту, но поверил. Показалось, даже радостно вспыхнул.

— Алексей Николаевич, если бы это было так… Скажите, что вам нужно?

— Ничего. Я должен думать. И через неделю буду вам рапортовать.

— Идет.

Он встал и протянул мне руку.

Надо уходить. Вероятно, отчаяние опять выразилось на моем лице.

Родионов улыбнулся:

— Не убивайтесь! Ведь мы же с вами побывали в переделках…

Я насторожился. О чем он?

— Вспомним Кронштадт… Первый штурм не удался, а вторым мы его взяли… Нуте-с…

Воля, вера, призыв прозвучали в этом «нуте-с»…

38

Но Бережков ничего не придумал, не смог спасти мотор.

— Это были мучительные дни, — рассказывал он. — Я часами сидел, сжав лоб, будто стараясь что-то выдавить из черепной коробки, какую-нибудь гениальную идею. Или шел к холодному замолкшему мотору, который после очередной поломки был так и оставлен на стенде, под навесом. К нему уже никто не прикасался. Все в институте уже знали, что наше недоведенное творение оказалось за бортом. Ко мне относились бережно, не приставая с расспросами или с делами, ничем не отвлекая от мыслей, и, наверное, еще ожидали от меня чуда.

Мне и самому верилось, что вот-вот блеснет озарение и я решу каким-то необыкновенным способом в один момент все задачи доводки.

Чего, казалось бы, проще: клапан цилиндра? К чему мудрствовать? Взять, например, клапаны «Райта» или «Гермеса», в точности повторить, скопировать эту деталь — вот вам и решение. Однако это было десятки раз нами испробовано и столько же раз не удавалось: металл рвался до срока, клапаны выбрасывало черт-те куда.

Собственно говоря, я уже знал тогда разгадку. Нужна точка опоры, промышленность, производственный опыт, чтобы создать мотор. И не только авиамотор, своего рода пик современной индустрии, но и любой другой механизм.

Скажем, в те годы мы строили автомобильные заводы. Представьте себе, вы, получив некий образец, совершенно доведенную автомашину, предположим малолитражку, разберете ее, снимите самые точные чертежи, самые точные размеры и запустите по этим чертежам в производство. И у вас ничего не выйдет, ибо весь секрет в том, какова была технология производства, то есть как эта вещь обрабатывалась. Возьмите самую элементарную деталь, такую, например, как кузов, цельнометаллический кузов. Вот вы сделали его в абсолютном соответствии с чертежом, отшлифовали на пять с плюсом, а поставьте на место, и он может лопнуть. Почему? Потому что вам неизвестна история доводки. Вы не знаете, сколько операций, и какие именно, и в какой последовательности прошел этот стальной лист. А оказывается, это имеет значение.

Теперь другие времена. Мы так шагнули, что теперь копируют наши моторы.

Берем такой случай: война, наш самолет сбит над территорией неприятеля. Или даже мирное время: авария над чужим материком, самолет исчез, не найден. А на деле он попал в исследовательскую лабораторию какого-либо государства. Итак, наш мотор в чужих руках. Что же, заимствуйте, сдирайте… Во-первых, у вас долгое время ничего не выйдет, ибо мотор еще не приносит с собой своей истории, то есть технологии производства, всех операций, которые произвели его на свет. И во-вторых, уже в ту минуту, когда у вас возникло намерение скопировать, вы отстали, опоздали, у вас в руках лишь вчерашний день авиации, ибо конструктор, у которого вы списываете, уже находится далеко впереди, уже работает вместе с большим коллективом, вместе с заводом, над своей следующей вещью, доводит ее.

А самый материал, из которого сделана вещь, металл? Вот вы произвели химический анализ, выяснили состав металла и, казалось бы, получили у себя точно такой же. Нет, в работе он рвется, сдает. В чем дело? В том, что вы не знаете, как этот металл был выплавлен, как закаливался, как остужался. Тут важны мельчайшие технологические тонкости, о которых нельзя догадаться, которые познаются только долгим опытом.

Конструктор — это труженик. Он систематически работает, экспериментирует, изучает машину, производство. Я вам уже говорил, что, став зрелым человеком, почти никогда не называю себя изобретателем. Идешь по улице, в фантазии что-то сверкнуло, предстала вещь — готово, ты изобретатель. Конечно, тут тоже есть свои законы, но изобрести — это все-таки самое легкое в нашей профессии. А дальше труд, нескончаемый труд.

Над «Д-24» мы работали, как вам известно, около двух лет. Машина была почти доведена. Но с этого «почти» мы не могли сдвинуться. И потребовались бы еще долгие месяцы, может быть год, чтобы одолеть это ничтожное, это проклятое «почти». Вы спросите, почему бы не потерять на доводку еще год? Потому, помимо всего прочего, что конструкции авиационных моторов стареют. То, что было в момент рождения мотора современным, передовым, становится через три года отсталым, и уже нет смысла запускать это в производство. Таким образом, главной трудностью, которую нам пришлось преодолевать, было отсутствие собственного технологического опыта, производственной базы, современной промышленности авиационных моторов. Мы боролись с неисчислимыми трудностями, вытекавшими из самого существа задачи, боролись за дни и часы, а нас, кроме того, изматывали бесконечные проволочки, душила волокита.

Пришлось покупать мотор у немцев. Это решение казалось мне тогда чудовищным ударом, страшным поражением, но, как вы увидите далее, оно было единственно верным в той обстановке. Вместе с мотором к нам пришла и технология, культура производства; у нас быстро выросла армия производственников, которая научилась строить мощные авиамоторы. Мы купили время, как сказал Родионов. Но даже и он, человек очень ясного ума, еще мог на момент поверить мне, что я совершу чудо. Нет, я ничего не совершил, не спас мотора.

Крушение мотора нанесло мне жесточайшую психологическую травму. Страдая, убеждаясь в собственном бессилии, я, как мне казалось, изживал свои последние иллюзии. Довольно с меня неудач! Отныне я запрещаю себе конструировать сверхмощные моторы! И не сниму этого запрета в течение, по крайней мере, пяти лет, пока у нас не возникнет новейшая промышленность моторов. Буду рвать свои чертежи, если вдруг, забывшись, начну рисовать некую новую сверхмощную конструкцию. Нет, не начну, не позволю себе этого. И пусть отсохнет моя правая рука, если я нарушу эту клятву, пусть отсохнет в ту минуту, как только я проведу первую линию.

К Родионову я обещал прийти через неделю. Но не пошел. Это было слишком тяжело. Даже не позвонил ему по телефону. Он и так все понял.

Я сложил оружие. Мотор «Д-24» был вычеркнут из моей жизни.

39

Следующий Новый год Бережков встречал у себя дома, с родными, с друзьями, с молодежью. Дадим лишь один штришок этого вечера.

Вдоволь натанцевавшись, Бережков поманил за собой Ганьшина. Они ускользнули в кухню, захватив бутылку вина и стаканы. Там все было заставлено, стояли блюда с остатками закусок, куча посуды, бутылки. Не долго думая, Бережков предложил сесть прямо на пол, спрятаться от всех за большой плитой. Он весь вечер веселился, славно выпил. Маленький очкастый Ганьшин, не прекословя, опустился на пол и прислонился к теплому белому кафелю печки. Вместо стола Бережков мгновенно приспособил оцинкованное железное корыто, поставив его вверх дном. Когда-то в этой же кухне он горестно откупорил заветную баночку эмалевой краски и выкрасил это корыто. На покатых бортах и кое-где на дне сохранился поблекший коричневый слой, все еще напоминающий цвет пенки на топленом молоке. Бережков снял пиджак, привычно поддернул брюки, чтобы не испортить свежей складки, и сел у корыта, скрестив ноги калачиком. Ганьшин сказал:

— Мы с тобой старые китайцы…

— Которые все понимают, — подхватил Бережков.

Он наполнил стаканы.

— За что же мы с тобой выпьем? — спросил Ганьшин.

— За что? За правила трамвайного движения. Помнишь? «Старик, оставь пустые бредни, входи с задней, сходи с передней».

— И ты оставил?

Бережков махнул рукой. Пережив духовный кризис, он уже оправился. И, право, чувствовал себя превосходно, отказавшись от фантазий, решив стать наконец реалистом, дедовым человеком. Ныне он снова расставался с иллюзиями, как некогда с баночкой светло-коричневой эмалевой краски. Что же, и вышло неплохо. Ему тридцать шесть лет. Он главный конструктор института. И автор тракторного мотора в шестьдесят сил с вентиляторным обдувом, мотора, который уже осваивается в Ленинграде. Что ни говори, это немало. С этого можно начинать еще одну жизнь Алексея Бережкова.

— «У поэта нет карьеры, — проговорил он, — у поэта есть судьба». Но я, брат, больше не поэт. Следовательно… Следовательно, выпьем, Ганьшин, за тебя, величайшего скептика всех времен и народов!

Бережков с улыбкой поднял стакан.

— Славно! — сказал он. — Славно мы с тобой, дружище, провожаем этот год… Скатертью ему дорога!

Доносилась музыка. На стене тикали ходики. Где-то мчался локомотив времени. Друзья сидели в теплом уголке. Бережков философствовал. Он очень весело встретил Новый год.


  1. Цитата из работы В. И. Ленина «Грозящая катастрофа и как с ней бороться» (1917) — см. Полн. собр. соч., т. 34, с. 198.