61711.fb2
Даже если допустить такую невероятную вещь, что кто-нибудь из администрации лагеря согласится бросить письмо в почтовый ящик, оно все равно не попадет по назначению, так как вся корреспонденция проходила строгую цензуру. Все эти трудности казались неразрешимыми.
Но мы рискнули. Снегов писал письмо в моей ординаторской. Он сидел голый по пояс и писал, а мы, два врача, я и Куликовский, сидели рядом, приставив фонендоскоп к его груди. Были приняты строжайшие меры предосторожности: редкая цепочка выздоравливающих больных была расставлена около барака и давала нам знать о приближении надзирателей или ненадежных людей. Рукопись быстро прятали в трубу нетопящейся печки. Надзиратель, входя в ординаторскую и окидывая ее рассеянным взглядом, видел двух врачей, осматривающих больного. При этом не обходилось без курьезов. Снегов писал письмо, разоблачающее Берия, а Куликовский, помогавший ему, был удивительно похож на этого бандита; сходство усиливалось тем, что он носил такое же пенсне. Куликовский смеялся вместе с нами, но и страдал от этого сходства. Это был юмор висельников.
Письмо было написано, тщательно отредактировано и зашито в старый заплатанный ватник Снегова. Теперь нужно было его отправить. Для этого, как нам казалось, существовала единственная возможность.
В каждом больничном корпусе (кроме корпусов, в которых лежали больные с открытой формой туберкулеза) работала вольнонаемная сестра, главная функция которой состояла в надзоре за правильностью лечения больных. Была такая сестра и в моем, терапевтическом корпусе. Член партии, молодая женщина, коми по национальности, мать троих детей. Она поверила заключенному Снегову и пошла на страшный риск, пронеся письмо за зону. Во время командировки в Москву один из родственников нашей сестры, не имевший представления о содержании письма, вручил его близкой родственнице Снегова. В отдельной записке ей были даны строгие инструкции о том, что письмо должно быть вручено из рук в руки только Никите Сергеевичу Хрущеву и никому больше. Она так и поступила.
В течение нескольких дней подряд в приемную ЦК КПСС приходила пожилая женщина и просила свидания с Никитой Сергеевичем. Ее неизменно спрашивали: зачем? по какому делу? как доложить Первому секретарю ЦК о вашем деле?
— По важному государственному делу, — отвечала она. — Впрочем, если меня не пропустят, пеняйте на себя. Я ухожу.
Ее провели к Первому секретарю ЦК КПСС. Никита Сергеевич вспомнил Снегова, которого он знал по работе в Донбассе, внимательно прочитал письмо и обещал разобраться…
— Снегова к начальнику лагпункта, — крикнул надзиратель, входя в корпус. Каждый вызов в административное здание был, как правило, связан с неприятностями, и мы насторожились. Снегов отсутствовал более трех часов и вернулся усталый, возбужденный. Оказалось, что приехал полковник из Москвы, который пытался узнать, писал ли Снегов Никите Сергеевичу Хрущеву, как и через кого отправил письмо.
— Я ничего не писал, никаких писем не отправлял, — неизменно отвечал Снегов.
На третий день допросов терпение полковника истощилось, и он уехал, ничего не добившись от Снегова. На следующий день Снегову приказали собираться в этап. Его вывели за зону, и он исчез, как исчезали до него многие другие.
Все, о чем будет рассказано дальше, я узнал много позже.
Следствие и этап — самое тяжелое в жизни заключенного. Душный переполненный «столыпинский вагон» — как называли тюрьму на колесах, издевательства конвоя, тесное общение в купе-камерах с уголовниками, длительные остановки в этапных тюрьмах, грубая пища всухомятку, ограниченные порции питья — все это способно подорвать здоровье и молодого, крепкого человека. Наконец, Снегова привезли в Бутырскую тюрьму и поместили в одиночную камеру. Через несколько дней у него была многочасовая беседа с представителем Генерального прокурора СССР. К исходу третьего дня лязгнула обитая железом дверь камеры. Снегова вывели, посадили в «черного ворона» и повезли. Минут через пятнадцать машина остановилась у внушительного приземистого здания штаба Московского военного округа. В ярко освещенном подвале среди высших военных с суровыми озабоченными лицами Снегов приметил огороженное барьером место, которое занимал человек со знакомым и ненавистным ему лицом. Снегов узнал Берия, а Берия — его. Как, должно быть, жалел Берия, что не расправился со Снеговым раньше!
После очной ставки Снегова отправили в тюрьму, а затем — в этап. Однако он успел доехать только до Печоры. Семнадцатилетнее заключение кончилось, освобожденного Снегова срочно вызывали в Москву.
А дальше все было как в сказке. Вскоре по приезде в Москву Снегов был очень тепло принят Никитой Сергеевичем. Это были счастливейшие дни в его жизни.
— После отдыха вы будете работать в Министерстве внутренних дел. Партия посылает вас на очень важный участок работы. С произволом и беззаконием раз и навсегда покончено. Предстоит большая и важная работа по ликвидации последствий культа личности, и вы должны в ней активно участвовать, — говорил Никита Сергеевич.
Справедливость восторжествовала: мой отец был посмертно восстановлен в партии, а я — реабилитирован и работал в Институте хирургии имени А. В. Вишневского, научном учреждении высшего класса, вместе с замечательным хирургом А. А. Вишневским.
Шел XX съезд партии. Нас, сотрудников института, собрали в актовом зале и ознакомили с докладом Никиты Сергеевича Хрущева о ликвидации последствий культа личности Сталина. С глубоким волнением я вслушивался в каждое слово этого потрясающего документа. В руководстве партии нашлись люди, настоящие большевики-ленинцы, сказавшие правду народу о Сталине, решившие покончить со всем тем, что нам мешало двигаться вперед. Какова же была моя радость, когда я услышал: «Вот что нам пишет старый член партии товарищ Снегов…» И далее следовала выдержка из письма Снегова Н. С. Хрущеву, строки которого я знал почти наизусть. Никита Сергеевич воспользовался этим письмом! Факты, содержащиеся в нем, он посчитал настолько важными, что включил их в свой доклад. Снегов оказал важную услугу партии, а мы все, помогавшие ему, тоже стали участниками этого благородного дела. Я считал Никиту Сергеевича самым близким человеком, не только своим спасителем, но спасителем России. Однако находились люди, которые говорили: «От кого надо было спасать Россию?» А разве не от кого? Прежде всего — от лжи».
Никита Сергеевич много раз вспоминал ночь уже перед последним днем работы съезда — тогда он еще раз перечитал страницы доклада, и ему померещилось, что он слышит голоса погибших товарищей. Что творилось в его душе? Его, конечно, угнетала вина перед ними.
У каждого свое право судить Хрущева за такой поворот XX съезда, за ту роль, которую он сыграл в истории нашей страны и партии. Бесспорно, по-видимому, одно: этот съезд никого не оставил равнодушным. Стало ясно, что за зло, за преступления против народа рано или поздно придется нести ответ, что из умолчаний не возникнет прощения.
Еще живы охранники тех лагерей, где содержались «враги народа». Для них этот съезд — тоже трагедия. Один из таких написал в журнал «Огонек» о своих «душевных муках». Нет, не напрасно стерег он эту «гидру», кормил с ней наравне таежного гнуса. Не убедит его никто, что академик Вавилов не враг. У папаши-купца не мог вырасти честный сын. От этого «крика души», каким бы бессердечным или злобным он ни казался, не отмахнешься. Как не отмахнешься и от риторики тех, кто развенчание Сталина воспринимает так, будто опорочивается вся их жизнь, будто перечеркивается все, что совершено партией и народом…
В то утро, когда Хрущев решился, я думаю, он не предполагал, какой сложной будет история решений XX съезда. Не знаю, так это было или нет, высказываю свою точку зрения, но доклад этот Хрущев сделал как бы неожиданно. Мог ли он задолго до съезда обсуждать доклад с членами Президиума ЦК, в особенности с теми, кто тоже должен был нести свою долю ответственности? Удалось бы ему произнести его в таком случае? Он принял решение апеллировать к партии, обратившись непосредственно к съезду.
Когда он объявил о своем решении, его стали пугать непредсказуемыми последствиями. Чем сильнее противились Молотов, Маленков и Ворошилов, тем тверже становилось убеждение Хрущева: надо открыть все. Принять половинчатое решение, осуждающее культ личности Сталина, и не вдаваться в подробности массовых репрессий, с его точки зрения, означало обман партии. Он предложил Молотову выступить с докладом. Тот отказался. Никита Сергеевич предупредил, что не изменит решения и выступит с докладом в качестве делегата съезда. Не остановило его и то, что он ставил под удар и себя — ведь он тоже был рядом со Сталиным. Он сказал, что лгать и изворачиваться не будет. «Придут молодые, спросят: почему смолчали? Что ответим им мы? Как они отнесутся к нам? Спасали свои шкуры, не хотели ответственности? Не жгла боль за гибель товарищей?!»
Так вспоминал Хрущев тот день своей жизни.
Его решение требовало немалого мужества. Поймут ли его? Поддержат? Встанет ведь и вопрос: а где же ты был раньше, дорогой товарищ, разве не знал, что арестовывают твоих друзей по партии, тех, с кем ты работал много лет бок о бок, неужели верил, что все это враги?
До сих пор мы задаем себе и другим эти вопросы. Верил или не верил Блюхер в виновность Тухачевского, подписывая вместе с другими членами Военного трибунала смертный приговор одному из своих товарищей, герою гражданской войны и тоже маршалу? Верил или нет Михаил Кольцов, когда в 1937 году на конгрессе писателей в Париже гневно клеймил позором «пятую колонну» и радовался, что «врагов» безжалостно уничтожают? Несколько месяцев спустя он был арестован и погиб так же, как Блюхер, как тысячи других — веривших…
Пленум ЦК 1938 года, низложение, а затем и арест Ежова несколько разрядили ситуацию. Репрессии пошли на убыль. Хрущев уехал на Украину. На одной из послесъездовских встреч Хрущеву пришла записка из зала с вопросом о том, как могли допустить такие репрессии, что делали для их прекращения партийные руководители. Никита Сергеевич попросил встать того, кто задал этот вопрос. Никто не поднялся. «Мы боялись так же, как и тот, кто спрашивает об этом».
Боялись… Думаю, это было сказано искренне.
Никита Сергеевич был делегатом XVII партийного съезда, и однажды Микоян рассказал ему об эпизоде, случившемся в те дни. Когда съезд шел к концу, в перерыве между заседаниями в комнату Президиума вошли несколько секретарей обкомов партии во главе с Варейкисом — секретарем партийного комитета Центральной Черноземной области, занимавшим видное положение в партии. Подошли к Кирову. Попросили передать Сталину свои замечания о его грубости, нетерпимости, заносчивости. Киров перебил: «Скажите Сталину сами». — «Ты в друзьях, тебе легче и проще». Появился Сталин, и Киров передал ему разговор. Анастас Иванович запомнил ответ Сталина: «Спасибо, Сергей, ты настоящий друг, я этого не забуду».
Съезд победителей, а именно так он назван в истории партии, закончился на большом подъеме. Успехи были неоспоримы — индустриализация превращала СССР в могучую державу. Долго гремела овация в честь Сталина. Но, видно, не радовала его. Да и как могла радовать, если несколько сотен делегатов вычеркнули его имя из списка для тайного голосования? Как он мог верить людям? Рукоплещут и ненавидят! Мнительность его уже перешла в мстительность. Иначе как объяснить тот факт, что из 1966 делегатов съезда 1108 были вскоре уничтожены, в том числе 98 из 138 членов и кандидатов в члены ЦК.
Но прежде случилось страшное.
1 декабря 1934 года был убит Сергей Миронович Киров.
Анатолий Рыбаков в романе «Дети Арбата» дает свою версию этого убийства. С ней можно соглашаться или не соглашаться. Роман не документ. Убийство Кирова, быть может, самая ужасная тайна, так и не проясненная до конца. XX съезд создал комиссию по расследованию обстоятельств злодейского убийства. Удалось выявить некоторые факты. Никите Сергеевичу сообщали, что отыскался шофер машины, в которой везли арестованного начальника личной охраны Кирова. Неожиданно из рук этого шофера сидевший с ним рядом сотрудник НКВД вырвал руль, машина врезалась в стену дома. Тут же в крытом кузове автомобиля раздались не то выстрелы, не то тяжелые удары. Это все, что запомнил шофер, теряя сознание. Так во время инспирированной автокатастрофы погиб начальник личной охраны Кирова. Вскоре уничтожили и тех, кто его арестовывал. Исчезло множество других лиц, так или иначе замешанных в этой истории. Не знаю, закончила ли работу комиссия. Во всяком случае, деятельность ее замедлилась, а там, по-видимому, и вовсе прекратилась. Теперь, наверное, узнать правду очень трудно. Однако живы председатель той комиссии и многие ее члены. Как говорится, было бы желание.
XX съезд входил в жизнь. Казалось, двойная мораль отживала свой век. Набор прежних клятв и уверений, славословие так резали ухо, что достопочтенные творцы од приумолкли. Во всяком случае, на самое первое время. Нам казалось — навсегда. Может быть, именно по этой причине «притихшим» удалось отсидеться.
В свете новых знаний, новой правды прервалась инерция привычного, рушилась философия «все до лампочки».
Из жизни общества уходили имитация чувств, страх.
Этот проклятый страх! Почему он держится так долго? Как и зачем был он встроен в нашу жизнь?!
Как случилось, что многие не только мирились, когда их называли «винтиками», но и гордились этим: крепите нас куда угодно, вставляйте в любую машину, мы все разом закрутимся — лишь бы двигалось дело. Лишь бы… Эта самоотверженность казалась главным. Мы и сегодня, когда речь идет о самом святом, о человеческих жизнях, поем: «А нам нужна одна победа, одна на всех — мы за ценой не постоим…»
Почему мы не думаем о цене?
Или думаем и молчим?
Это все тот же страх.
На вечере, посвященном семидесятилетию «Известий», выступал Михаил Ульянов. Он рассказал одну поучительную историю.
«Знаете ли вы, как учат гордого орла быть послушным воле человека, исполнять любой его приказ? Молоденького орла-птенца заносят в юрту, накидывают ему на голову кожаный мешочек и сажают на бечевку. Орленок цепко держится за нее лапами. Бечевку раскачивают. Птица в ужасе, ничего не видит, не понимает, ждет хоть минутной передышки. Через какое-то время колпачок снимают, протягивают орленку руку. На ней спокойно, устойчиво. А потом все сначала. Накидывают колпачок на голову, веревку раскачивают. Длится все это столько, сколько нужно человеку, чтобы сделать гордого орла покорным, чтобы он охотился для человека, приносил ему добычу и забыл о далеком небе, о свободном полете».
Не так ли и с нашим страхом? Его внедряли десятилетиями, пуская в ход немало разных приемов. А в человеке велика жажда твердой почвы под ногами, и вот уже бес-искуситель нашептывает: «Не трепыхайся, говори «согласен», думай про себя что хочешь, это твое личное дело, а на людях принимай все с одобрением, ведь ничего другого от тебя и не ждут».
Отчего возникли чувства самоцензуры и приспособленчества? На пустом месте возникли они? Хрущев о себе самом сказал: «Боялся!»
Страх испытывали все. Вспомните маршала Жукова. В книге воспоминаний он уже писал об этом. Те, кто был особенно близок к вождю, хорошо знали, какую цену приходится платить за эту близость. Иначе не объяснить унизительных, трагических ситуаций в их судьбах.
Как понять Молотова, с его исключительной верностью всему сталинскому, как оценить его человеческие чувства, если он терпел арест и пребывание в одиночке собственной жены? Он что, верил в виновность Полины Семеновны и спокойно дожидался, пока Берия доложит Сталину о ее прегрешениях?
А каково было Михаилу Ивановичу Калинину, жена которого много лет провела на каторжных работах, а он ничего не мог сделать для облегчения ее участи?
Екатерину Ивановну арестовали в 1937 году, а выпустили по амнистии (!) в 1945-м, когда Михаил Иванович был уже тяжело болен. Выпустили, но не разрешили жить на кремлевской квартире, предложили переехать на другую. Можно представить душевное состояние Екатерины Ивановны, когда ей пришлось идти за гробом Михаила Ивановича рядом со Сталиным, Маленковым, Берия.
Я был знаком с Екатериной Ивановной: в 60-е годы она приходила в редакцию «Известий», просила помочь в организации музея Михаила Ивановича, но никогда не говорила о пережитом.