61711.fb2
Вечером на Ургуцкую улицу приходил поливальщик. Он шел вдоль арыка и, орудуя лопатой-черпаком, бросал воду на мягкую песчаную мостовую. Улица становилась прохладной, и мы носились босиком по этой упругой, холодившей ноги, земле…
В Москве, за особняком графа Воронцова, тоже располагался сад, некогда плодоносящий, но куда ему было до щедрого южного собрата. Культурные яблони выродились. Остались только дички, упрямые и жизнестойкие, как все дети вольной природы. Едва начинали краснеть кислые сморщенные яблоки, как мальчишки и девчонки срывали их и наедались до резей в желудке.
Нашим главным развлечением был трамвай. Лихое занятие — прыгнуть на ходу на заднюю площадку второго или третьего вагона. Кондуктор зорко наблюдала за акробатическими прыжками мальчишек. Дергала протянутую под потолком вагона веревку — подавала звонком сигнал вагоновожатому. Случалось, остановив трамвай, вагоновожатый и кондукторша старались поймать нарушителя, бежали за ним до ближайшей подворотни и кричали вслед: «Поймаем, уши оторвем!» Но никакой спринтер не мог бы изловить ловких мальчишек с Таганки.
В квартире, где я жил, кроме меня, мальчиков не было. Дочери нашей хозяйки Зоя и Аня садились вечерами на подоконник и пели под гитару. Они хорошо знали все песни Лидии Руслановой и Клавдии Шульженко. Пели и плакали от томившей их тоски по любви.
Две другие девушки-«коммуналки» считались интеллигентками. У Лели отец — инженер-строитель, у Нины — отец и мать именовали себя счетными работниками, попросту говоря, были бухгалтерами. Когда у Зои родился ребенок, пришлось освободить «угол». Нас приютили Емельяновы, Лелина семья. Ее мама Нина Антоновна и она сама стали для меня родными людьми.
В начале 50-х годов мы с женой навещали Нину Антоновну — маленькую хлопотливую старушку, угощавшую нас чаем с сахарином. Бывало, я просил у Нины Антоновны спички, она долго рылась в своем чуланчике, приносила коробочку — и сахарин, и спички хранились у нее с 20-х годов, от нэпа. Нина Антоновна очень боялась повторения голода и запаслась «дефицитом» до самой смерти.
По вечерам Леля и Нина заводили патефон с записями песен Вари Паниной, модной исполнительницы цыганских романсов, короля городских шлягеров Юрия Морфесси, эмигрантов Петра Лещенко и Александра Вертинского.
Вся эта музыка была тогда под запретом. Прежде чем завести патефон, двери плотно закрывали, завешивали окна, иначе можно было прослыть «недобитыми нэпманками». В гости к девушкам, «на танцы» приходили красивые молодые люди, чаще других актер театра Вахтангова Надир Малишевский, балетный либреттист Петр Аболимов. Он одержал верх и стал мужем Нины. После войны Петр Федорович ходил в помощниках Ворошилова, был директором Дворца съездов. Когда ожидался визит молодых людей, девушки норовили отправить мам из дома. Мамы соглашались с условием, что в комнате останется Алеша. Я садился к патефону и выполнял роль диск-жокея. Гости одаривали меня плиткой шоколада или конфетами, чтобы умерить мою бдительность.
Память о 1937-м. Мне тринадцать лет, возраст первых раздумий, первых слез от того, что придется умереть. Но это во сне, а наяву? Мы тогда и слов таких не слышали: массовые репрессии. В нашей квартире забрали ночью только одного жильца, угрюмого человека. На кухне у него не было керосинки. «Этот питается по столовкам» — для хозяек примусов и керосинок в этом было что-то ненадежное. Его исчезновение никого особенно не взволновало. Только проходя мимо опечатанной красным сургучом комнаты, вспоминали про себя о жившем здесь человеке.
1937 год в доме, где жила с родителями моя будущая жена, восьмилетняя Рада, — там другое дело. В романе Юрия Трифонова «Дом на набережной» описано все это иезуитское буйство сталинских репрессий. Он жил там, близ Кремля, а я совсем в другом — рабочем — районе Москвы, в той ее части, где мальчиков одолевали иные заботы.
1937 год. В то время для нас существовала только Испания, бои с фашистами. В моду вошли шапочки-испанки — синие с красным кантом пилотки, а также большие береты, которые мы лихо сдвигали набок. Непривычный запах апельсинов и мандаринов, доселе неизвестных нам фруктов, казалось, донесся на Таганку прямо из жаркой Испании. Мы обжирались этими прекрасными плодами. В мальчишеском жаргоне самым сильным ругательством стало слово «фашист». Так мы называли тех, кого ненавидел весь двор: трусов, жадин и доносчиков. От клички фашист «отмывались» в нешуточных драках.
Еще была школа. 478-я — трудовая, политехническая, только что отстроенная. Труд здесь был главным, и наш директор Петр Иванович Симаков ценил ребят прежде всего по трудолюбию. Ему не пришло бы и в голову уговаривать или даже просто разговаривать о снежных заносах, преграждавших дорогу к школе, или иных хозяйственных проблемах с учениками, уговаривать взять в руки лопаты — все решали сами ребята. Разводили огонь под огромными чанами, куда ссыпались снежные кучи, «топили» снег — вывозить его на авто было невозможно, не было авто; сгружали уголь для котельных, ремонтировали школу. Это само собой разумелось. В школе реально действовало самоуправление.
Да, были суды над Тухачевским, другими высшими военачальниками, были другие оглушительные процессы 30-х. Однако воспитательные акценты расставлялись умело и четко: для мальчишек и девчонок того времени мир делился только на «белых» и «красных». Нам и в голову не приходило раздумывать, на чьей быть стороне. В этом красном мире жили и совершали подвиги полярные исследователи, челюскинцы, папанинцы, Чкалов, Беляков, Байдуков, Громов и его товарищи, только что совершившие беспосадочные полеты в США, отважные летчицы Гризодубова, Осипенко, Раскова, установившие мировой рекорд дальности полета для тяжелых самолетов.
В 1939 году в школах усилили военно-спортивную подготовку. Ввели обязательные ночные лыжные походы на длинные дистанции. В одну из ночей сводный лыжный батальон 478-й школы занял позиции вдоль полотна Павелецкой железной дороги, когда в Москву шли поезда с делегатами XVIII партийного съезда.
Мы жгли костры на высоких насыпях и грелись в их пламени. Поезда поднимали снежную поземку и пропадали в серебристой темноте, и мы верили, что наша бдительность охраняет старших товарищей от вражеской диверсии.
Учителя без тени смущения прославляли смелость донесшего на родителей-кулаков Павлика Морозова, поскольку самым родным каждому человеку были не мать и отец, а великий друг детей — Сталин.
Таким существовал наш мир, и ничего уже не переменишь. «Нам нет преград на суше и на море…» — пели мы в ту пору.
В те же годы на Таганской площади произошло два приметных события местного значения. Открылся роскошный магазин с непривычным названием «Гастроном» и не менее прекрасный кинотеатр. В гастрономе за прилавками манили взор небольшие деревянные бочонки с несколькими сортами черной и красной икры разного посола, а еще паюсная — тягучая, липнущая к зубам, надолго оставлявшая во рту терпко-солоноватый вкус. В гастрономе можно было купить колбасные обрезки, они стоили значительно дешевле и состояли из вполне приличных кусочков колбас — отдельной, любительской, языковой, ливерной, буженины, тамбовского окорока и массы других вкуснейших изделий. Продавцы работали в высоких поварских колпаках, и, если покупался фунт или два, услужливо спрашивали: «Вам куском или нарезать?» Отвечая на просьбу «нарезать», хватали длинные тонкие ножи, прижимали колбасный батон большим пальцем и с умопомрачительной скоростью, — так и казалось, что они отхватят себе руку, — нарезали груду ломтиков колбасы или ветчины.
В кинотеатре перед сеансами непременно выступал джаз-оркестр, танцевали Анна Редель и Михаил Хрусталев — блестящая эстрадная пара тех лет. А главное — шли потрясающие фильмы. Многие мальчишки смотрели «Чапаева» по двадцать раз, и героика гражданской войны опаляла наши души.
Мальчишки с Таганки редко выбирались в центр города. Мир наших интересов ограничивался ближними московскими заставами — Крестьянской, Абельмановской. Нина Антоновна была театралкой. Она вывела меня в театр. Я видел в довоенных постановках «Дни Турбиных» Булгакова во МХАТе (Нина Антоновна непременно обливалась слезами), «Отелло» и «Уриэля Акосту» с великим актером Остужевым в Малом театре. Больше всего меня потрясло, когда я узнал, что он глухой. «Принцессу Турандот» у Вахтангова, «Даму с камелиями» в Камерном. Там играла «звезда» театральной Москвы Алиса Коонен, а ставил спектакль Александр Таиров. В 1950-м их судьбы были сломаны, а театр закрыли, подвергнув разносной критике.
В доме на Воронцовской жили, естественно, семьи разного достатка, но это не очень бросалось в глаза, да и не принято было, точнее сказать, боялись «выпендриваться». По-настоящему убогую жизнь, как и в голодном Самарканде, я увидел в селе Рыболово, под Москвой, куда в 1937 году мама отправила меня на лето с сыном ее сослуживицы Олегом Иконниковым — он был года на три старше меня.
Деревня стояла на голом высоком берегу Москва-реки. В песчаных откосах гнездились тысячи ласточек, а когда мы прыгали с кручи в воду, на нас пикировали растревоженные птицы.
Раз в неделю матери привозили нам городские продукты. Раскладывая их на маленькой кухне, бабушка Ольга закрывала окна: «Чтобы не сбежались на запахи соседи». Она отрезала у селедок хвосты и головы, делила на кучки и одаривала потом родню, приговаривая — это им в картофельный отвар для вкуса и запаха. Вдоволь в деревне было только молока и вишен.
Лето и осень 1940 и 1941 годов я проработал в Казахстане в геологоразведочной экспедиции. Добрался до Москвы только в начале октября 1941 года, а в 1942-м ушел в армию.
И вот теперь держу в руках номер газеты «Известия» за 15 июня 1937 года. Прошло более полувека. Недавно проезжал по Таганской площади, Воронцовской улице. Нет там знаменитых торговых рядов архитектора Бове, нет кинотеатра «Таганский», сгинул и гастроном. Наш дом обезлюдел, окна его забиты тяжелыми досками. В той «коммуналке», где некогда коптили потолок двадцать керосинок и примусов, была, оказывается, зала графа Воронцова, и там на балах, как говорят, появлялся Пушкин. Я помню, за буфетом Нины Антоновны сохранилась часть росписи потолка — лента из цветов и милые амурчики. И вот теперь дом ждет реставрация.
На одном из заседаний редакционной коллегии «Известий» редактору отдела пропаганды Юрию Константиновичу Филоновичу было поручено подготовить биографические очерки о выдающихся деятелях страны, павших жертвами культа личности либо вычеркнутых из нашей истории. Нам казалось важным, чтобы читатели, в особенности молодые, знали не только их имена, но и судьбы. Такие материалы вызывали интерес, об этом мы знали по редакционной почте.
Очень скоро, однако, публикации начали встречать скрытое сопротивление. Дело было не только в разного рода звонках и «опровержениях», а в ощущаемом нами недоброжелательстве. Авторов материалов да и редакцию в целом запугивали: «О ком печетесь? Кого расхваливаете?»
Иногда складывались странные ситуации. Для «Недели» был набран очерк о командарме Второй Конной Филиппе Кузьмиче Миронове. История этой армии, как и роль ее командующего, долго была за семью печатями.
В очерке было рассказано о сложном боевом пути этого храброго человека.
Член казачьего отдела ВЦИК, неординарная личность, он в августе 1919 года вопреки запрету Реввоенсовета с недоформированным корпусом выступил из Саранска на фронт. Был арестован за нарушение приказа, приговорен Ревтрибуналом к расстрелу, но помилован ВЦИК. В то же время ЦК РКП(б) снял выдвигавшееся против него обвинение в контрреволюционной деятельности. С сентября по декабрь 1920 года Миронов командовал Второй Конной армией. За успешные бои против врангелевских войск в Крыму был награжден почетным оружием и вторым орденом Красного Знамени.
Очерк журналиста В. Гольцева был уже сверстан. Поздним вечером в редакцию позвонил Семен Михайлович Буденный. Не знаю уж, каким образом и что ему стало известно, но он настойчиво советовал не печатать ничего об этом «предателе». До выхода «Недели» оставались считанные минуты, странное предупреждение Буденного обескуражило меня и Гольцева. Я решился позвонить домой М. А. Суслову. Коротко рассказал ему о разговоре с Семеном Михайловичем. Суслов был немногословен: «Печатайте», — отрезал он. Очерк вышел, но я почувствовал, как долго может жить в душе человека ненависть, далеко уводя в сторону от истины.
Миронов был убит во дворе Бутырской тюрьмы в 1921 году. Тайна этого убийства так и не прояснена.
Звонок Буденного в редакцию «Известий» был не случаен. Он продолжал настойчиво бороться и с решением о реабилитации другого видного военачальника времен гражданской войны — Б. М. Думенко. Бывший вахмистр царской армии, Думенко активно включился в борьбу с донской контрреволюцией и уже к концу 1918 года командовал Сводной кавалерийской дивизией. Его помощником был С. М. Буденный. Первая Конная армия сформировалась на базе Сводного конного корпуса, во главе которого стоял Думенко. Владимир Ильич Ленин приветствовал героические подвиги конников Думенко. По ложному доносу Думенко был осужден и расстрелян. В 1964 году его полностью реабилитировали. «Известия» рассказали об этом человеке. Буденный уже не звонил в редакцию. Но в 1970 году во втором номере журнала «Вопросы истории КПСС» обрушился с нескрываемой злобой на своего бывшего командира. Его не смущал и факт реабилитации. Семен Михайлович хорошо чувствовал, что можно и чего нельзя, понимал разницу между 1964 и 1970 годами.
Опыт работы в «Комсомольской правде» здесь, в большой официальной газете, невозможно было применить впрямую, но и делать ее, как прежде, тоже не хотелось. Небольшой тираж солидного издания не делал ему чести. Сложность состояла не только в том, чтобы готовить материалы более острые, злободневные, но, что оказалось труднее, — человечные. Какими бы извилистыми путями ни шла в ту пору общественная жизнь, главное в ней определялось, я бы сказал, раскрепощением души человека.
Тяга к открытости, к искренности, дружелюбию, взаимопомощи была основой перемен, определяла общественный оптимизм. Две публикации в «Комсомольской правде», напечатанные почти перед самым моим уходом в «Известия», такие разные по сюжетам, связывались единством моральных принципов и до сих пор остаются, с моей точки зрения, хрестоматийными. Я говорю об очерке Нины Александровой «Чужие дети» и публицистическом репортаже Аркадия Сахнина «Эхо войны».
Очерк Нины Александровой прост. Это история любви и преданности, выдержки и благородства двух взрослых и двух детей, нечаянный случай, обыденная драма, даже мелодрама, а за ней — высокие страсти, не на сцене, а рядом с нами, на нашей улице, в наших днях; сила любви и спасение в ней — вот о чем писала прекрасный журналист, наша Нина. «Чужих детей» экранизировали, передавали в радиоспектаклях, читали вслух. Нет, не сентиментальные реминисценции в духе Чарской привлекали умы и сердца читателей. Миллионы людей услышали сигнал «SOS» и вытаскивали себя из безразличия и апатии…
Нина Александрова перешла на работу в «Известия». Она погибла трагически. Отправилась в командировку, чтобы проверить читательское письмо. Самолет потерпел аварию…
Репортаж Аркадия Сахнина был о другом. Эхо войны раздалось близ Курска, где нашли огромные склады боеприпасов, оставленных немцами при отступлении. Сотни бомб, снарядов, мин, упрятанных под землю, а рядом жили люди.
Аркадий поехал к саперам. Он видел молодых солдат, не прошедших испытания войной, их старших товарищей, поседевших в минувших боях, за смертельно опасной работой. Любое неверное движение могло стать последним. Скупо и сдержанно Сахнин написал о военном подвиге в мирное время.
Такие человечные, жизненные истории без фальши, показного бодрячества свидетельствовали о новом взгляде журналистов на окружающий мир. В конце 50-х в «Комсомольской правде» напечатали еще один, запомнившийся мне материал. Он вызвал буквально взрыв общественного интереса. Это была передовая статья очеркиста Веры Бендеровой «Мама». Тысячи писем пришли в редакцию.
В них слышался крик души старых матерей и отцов, которых бросили их дети. Речь в письмах шла даже не о материальной помощи, хотя и о ней тоже, а о разрыве нравственных нитей, ведущем общество к распаду.
Со студенческих и даже школьных лет нам вдалбливали в голову не подвергаемые обсуждению установки о типическом и нетипическом в жизни. Все, что выходило за рамки утверждений о самом гуманном и счастливом обществе, в котором живут советские люди, все, что показывало реальные процессы и коллизии, обозначалось клеймом «очернительство».
Жесткие установки сталинизма, определившие структуру общественной жизни: политику, экономику, культуру, традиции, рамки семейных взаимоотношений, скреплялись мощным внешним ободом — вечной тревогой о неизбежности войны.
Не могу не отметить, так как об этом часто забывают, что именно на XX съезде была подтверждена ленинская концепция о взаимоотношениях социалистического государства с мировым сообществом: мирное сосуществование. Было сказано и о том, что не существует фатальной неизбежности мировой войны.
Первый в истории отношений между двумя великими странами визит главы Советского правительства в Соединенные Штаты Америки стал конкретным выражением нашей решимости не только декларировать свои цели и намерения, но и подкреплять их делами.
Илья Эренбург в статье «Время надежд», опубликованной в «Известиях» накануне визита, писал, что приглашение Хрущева в США в равной степени идет от правительства этой страны и от ее народа…
В нью-йоркском «Колизее» только что завершила работу советская выставка «Наука, техника, культура в СССР», ее открывал член Президиума ЦК партии, секретарь ЦК Ф. Р. Козлов. Посетили выставку президент Д. Эйзенхауэр и вице-президент Р. Никсон и дали ей высокую оценку.
У нас была низкая производительность труда, отставала технология, удручали качество многих изделий легкой промышленности, состояние сельскохозяйственного производства, но через четырнадцать лет после окончания опустошительной войны наши надежды опирались на крепнущий материальный фундамент.
Во времена «холодной войны» появился термин «железный занавес». Не откажешь Черчиллю — а это его определение — в хлесткости выражений. Его тут же подхватили журналисты. Оставим в стороне спор о том, кто и с какими целями опустил этот занавес между востоком и Западом, — его «придерживали» с обеих сторон. И вот этот занавес, кажется, начал подниматься и открывать миллионам людей мир, в котором все активнее проявлялось человеческое взаимодействие…