61711.fb2 Те десять лет - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Те десять лет - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Помню, в те годы секретарем МГК по пропаганде работала Евгения Коган, бывшая жена Куйбышева, помню ее дочку, Галю Куйбышеву. Помню, как я огорчалась, когда т. Коган устраивала походы своих товарищей в театры — это бывало часто, — а я не могла пойти вместе с ними, потому что по воскресеньям работала на заводе И все другие культурные мероприятия, в которых участвовал Н. С, мне были недоступны из-за «непрерывки».

Секретарем парткома на Электрозаводе работал т. Юров, очень энергичный товарищ. Тогда называли друг друга по фамилии, не особенно интересовались семейными делами. Юров не знал и не интересовался, за кем я замужем. Однажды он позвонил поздно вечером нам на квартиру, я подняла трубку, он отрывисто спросил, кто у телефона, я ответила: «Кухарчук», — автоматически. «А ты что там делаешь, я звоню на квартиру т. Хрущева?» Очень он был поражен тем, что я, оказывается, жена Хрущева. А вопрос у него был срочный: наши подшефные луга были под угрозой вытаптывания военной конницей, и необходимо было вмешательство МГК до утра следующего дня. На следующий день он меня допрашивал, как это я сумела скрыть свои семейные отношения с секретарем МГК. Я ответила, что не скрывала, а информировать товарищей на заводе без вопросов с их стороны не считала нужным. Кстати, с помощью МГК удалось защитить подшефные Электрозаводу луга от военной конницы… Тов. Юров впоследствии был невинно репрессирован и погиб.

Работали мы в партийном комитете Электрозавода много. Как я уже упоминала, уходила я из дома в 8 часов утра и возвращалась не раньше 10 вечера. Ездила на трамвае от Дома правительства до Электрозаводской улицы, дорога отнимала не менее часа. По дороге на работу и с работы читала литературные новинки, запомнилась мне «Как закалялась сталь», прочитанная впервые в трамвае. Завод работал в три смены, и партийная, профсоюзная и комсомольская организации (комитеты) должны были обслуживать все три смены: проводили собрания, политзанятия и пр.

В 50-е годы я еще поддерживала связь с работниками завода через Варю Сыркову, ходила к ней в гости, виделась там с товарищами по работе, а после ее смерти, а потом и смерти т. Цветкова (бывшего директора лампового завода) живая связь оборвалась, только по телефону передавала приветы через Тамару Тамарину, работницу электролампового завода с 1916 года.

Как мои родители познакомились с Никитой Сергеевичем.

В 1939 году немцы заняли Польшу и приближались к моим родным местам — селу Василёву. Как известно, наши войска в это время двинулись на запад и заняли районы Западной Украины, город Львов и Западную Белоруссию. Н. С. позвонил мне в Киев и сказал, что мое село Василёв и окружающий район отойдут к немцам и, если я хочу, то могу приехать с оказией во Львов, а оттуда меня отвезут в Василёв, чтобы я смогла забрать своих родителей. Еще Н. С. добавил, что организует мою поездку т. Бурмистенко, секретарь ЦК КП(б)У. Тов. Бурмистенко сообщил мне, что по командировке ЦК едут две женщины для работы во Львове и я поеду с ними. Одна, молодая комсомолка, ехала для работы с молодежью, а вторая, партийный работник, должна была работать среди женщин Львова. Нам велели надеть военную форму и дали револьверы. Было сказано, что мы переодеваемся для удобства, чтобы военные патрули меньше останавливали нас по дороге. Ехали более-менее спокойно, но на дороге недалеко от Львова чуть было не попали под (встречный) грузовик: шофер грузовика не спал три ночи и заснул за рулем. Пострадала только комсомолка — ударилась переносицей… Довез нас на своей машине проезжавший мимо командир (проверил документы); девушку отправили сразу в госпиталь на перевязку, а мы вдвоем остались на квартире командования. Командовал войсками Тимошенко Семен Константинович, тогдашний командующий Киевским военным округом, Н. С. Хрущев находился в войсках как член Военного совета. Когда Н. С. и Тимошенко вернулись домой и увидели нас в военном и с револьверами, они сперва расхохотались, потом Н. С. очень рассердился, велел немедленно пере- одеться в платья. И продолжал бурно возмущаться: «О чем вы думаете? Собираетесь агитировать местное население за Советскую власть, а сами приходите с револьверами? Кто вам поверит? Им десятилетиями внушали, что мы насильники, а вы с вашими револьверами подтверждаете эту клевету…»

Переоделась и поехала в Василёв за своими родителями. Сопровождал меня Божко Василий Митрофанович, один из бойцов охраны Н. С. Доехали спокойно, нашли хату моих родителей. Отец и мать были дома. Сбежалось много народа посмотреть на меня и узнать новости. Никто не хотел верить, что село отойдет немцам, не знали этого еще и младшие командиры в частях. Но мне разрешил т. Тимошенко сказать, почему я приехала за родителями. Ночью во двор отца поставили танк. Всю ночь в хате толпились военные, грелись, мама их кормила, с ними сидел и В. М. Божко. Под утро приехали представители вновь организованной местной власти, чтобы меня арестовать как шпионку и провокатора. Еле их уговорили Божко и танкисты, что они ошибаются. Утром родители мои и брат с семьей погрузили в полуторку свое имущество и себя, и мы двинулись на Львов. С нами доехал до первой военной комендатуры представитель местной власти. Он хотел что-то узнать поточнее, но в комендатуре не было еще никаких сведений о территории, которая по договору отойдет к немцам.

Привезла я своих родичей во Львов, во дворец воеводы, где квартировал Н. С. Стали они ходить по комнатам, удивлялись всему. Например, покрутил мой отец водопроводный кран и кричит матери: «Подойди, посмотри, вода льется из трубы». Все прибежали, смотрели, ахали, только брат Иван Петрович сказал, что он видел водопровод, когда отбывал военную службу.

Когда вошли в комнату т. Тимошенко и Н. С., отец, указывая на Тимошенко, спросил: «Это наш зять?» Но я не заметила, чтобы он разочаровался, узнав, что зять его — Н. С.».

Записки Нины Петровны прочитали наши дети, нам с женой хотелось, чтобы они узнали о деде и бабке подробнее, об их жизни, их времени.

Взвесив, стоит ли публиковать написанное Ниной Петровной, — ведь она об этом не думала, — Рада и я решили, что стоит — многим, возможно, будут интересны реалии тех лет. Без блеска и широты обозрения, без глубоких, серьезных познаний — в литературе, искусствах, самой истории — складывались биографии многих представителей того послереволюционного поколения. Не вина, а беда этих людей, что они учились урывками и все больше для дела, а дело предъявляло им жесткие требования и властно подчиняло себе.

Нина Петровна оборвала свои записи 1939 годом. Ни сама она, ни Никита Сергеевич не рассказывали своим близким, как складывались их судьбы. Хрущев с первых дней нападения фашистской Германии на нашу страну был на фронте. Вместе с генералом Кирпоносом возглавил оборону Киева и вернулся туда 6 ноября 1943 года, когда город был освобожден советскими войсками.

В конце 60-х, когда имя Хрущева не упоминалось, на торжествах, посвященных годовщине Сталинградского сражения, побывал Зиновий Тимофеевич Сердюк, товарищ Никиты Сергеевича по работе на Украине, член Военного совета 64-й армии генерала М. С. Шумилова, сражавшейся в Сталинграде. Пришел в мемориальный музей. В самом дальнем углу висел маленький снимок заседания Военного совета фронта. Группа посетителей толпилась у стенда, и кто-то удивился: «Смотрите, тут, кажется, Хрущев, разве он воевал в Сталинграде?»

«Это были взрослые люди, не юноши и девушки, и мне пришлось прочитать им маленькую лекцию, — рассказывал Сердюк. — Они ушли, а я тогда подумал: может ведь случиться, что забудут не только многих, но и многое…»

Университет. Мы — журналисты

В 1987 году уже в поредевшей компании старых товарищей отметили мы 35-летие первого выпуска факультета журналистики МГУ. Жизнь разбросала нас по городам и весям, а многим, увы, не пришлось дожить до этого дня.

Когда сейчас спрашивают о первых послевоенных годах и при этом говорят: «Вам, конечно, было тяжело!»— я отвечаю совсем не так, как того ожидают.

«Нет, — говорю я, — нет! Хотя не скажешь, что то время было простым и легким, все-таки преобладало ощущение счастья. Мы представляли значимость дела, которому собирались служить, хотели как можно лучше и ак-тивнее проявить себя. Эти цели перекрывали все остальное в жизни тех лет».

Никто из нас не отважится назвать Московский университет нашего времени островом вольности, как никто не ставит слишком высоко образование, которое мы тогда формально получили. Филологи не прочли доброй половины книг лучших русских писателей, историки западной литературы не знали имен многих литераторов «оттуда». Журналистам мало что говорилось о мировой прессе. Зато мы зубрили латынь и распевали при сдаче экзаменов по древнегреческой литературе: «С ужасом в город вбежав, трояне, как олени младые…» — в усладу нашему милейшему старцу профессору Радцигу. На всю жизнь мы усвоили правила самообразования и наверстывали упущенное в университетских программах с большим упорством.

На экзаменах, стоя перед черной доской, на которой по заданию профессора Галкиной-Федорук (она читала курс истории русского языка) были написаны длинные сложные фразы, не каждый мог быстро определить, где подлежащее и где сказуемое, и Евдокия Михайловна только крякала от досады. Галкина-Федорук не занижала оценок за пробелы в школьных знаниях, ведь между школой и университетом у большинства был фронт и у всех — война, а приглашала обычно прийти к ней домой, подзубрив предварительно элементарные правила. Принимая дома, сообщала, за каким из двух огромных сдвинутых столов работает она, а за каким ее муж — историк, в ту пору проректор МГУ. При особом расположении Евдокия Михайловна доставала баночку с вареньем, наливала чаю и с ехидцей спрашивала: «А знаешь ли ты, милый товарищ, что перед «а», «но», «да» ставятся запятые и что «бы», «ли», «же» пищутся отдельно?» Чаще всего домашний экзамен оканчивался благополучно.

Евдокии Михайловне нелегко дались «университеты», она начинала с самой черной работы, была даже грузчицей и уже взрослым человеком осваивала азы грамматики. Сам Рабле мог бы позавидовать сочности и яркости ее речевых оборотов, когда она читала лекции о вульгарных словах и выражениях в русском языке. «А ну-ка, заприте двери», — обращалась она к старосте курса… Быть может, оттого, что мы слушали эти дерзкие и откровенные лекции Галкиной-Федорук, никто из нас не сквернословил. Нравы в пору нашей молодости были довольно строгие. В те годы все окрашивала Великая Победа.

Она рождала чувство братства, единения. Мы были уверены в том, что лучшее впереди, что все нам по плечу, что человеку не страшен никакой черт. Наверно, это ощущение счастливого будущего шло и от неведения, незнания многого…

Мы не были, конечно, такими уж простодушными бодрячками, Кое-что все-таки настораживало. К примеру, в 1949 году был арестован доцент Пинский — он прекрасно читал историю западной литературы XVIII–XIX веков. Стали «исчезать» с биологического факультета не только преподаватели, но и студенты. После августовской сессии ВАСХНИЛ в 1948 году для всех факультетов был введен курс мичуринской биологии — студенты называли его «лысенкоедение». В Коммунистическую аудиторию, самую большую в университете, однажды явился профессор Презент, главный сподвижник Лысенко, и сообщил, что познакомит с новым важным учением. Он читал лекции зло и как-то надменно, будто поучал, своих поверженных противников.

Думаю, что многие студенты-биологи относились к новому учению без почтения, хотя явно выражать это было опасно. Филологи играли на этих лекциях в «морской бой», поскольку их не интересовали проблемы межвидовой борьбы, влияния среды на наследственные признаки и т. д.

Однажды Презент соскочил с кафедры и, подлетев к моему соседу Авениру Захарову, выхватил у него листочек с квадратиками «морского боя». «Чем вы занимаетесь, студент, — закричал он, размахивая перед носом Авенира бумажкой, — чем?!» Захаров, небольшого роста, плотный, как боровичок, в полинявшем бушлате, поскольку служил в войну на торпедных катерах, спокойно принял бумажку из рук Презента и проговорил: «Профессор, вы разговариваете со старшиной первой статьи советского Военно-Морского Флота, па-пра-шу не кричать. «Морской бой», в который я сейчас играю, мое профессиональное занятие, оно меня успокаивает и помогает вникать в вашу чересчур сложную лекцию!»

Как ни странно, Презент сник и поспешно вернулся на кафедру. Через минуту ему была передана записка: «Не может ли профессор порекомендовать способ скрещивания клопа и светлячка — это облегчит нашу жизнь на Стромынке?»

Нас, филологов, главные события ждали, однако, впереди.

9 мая 1950 года в «Правде» была опубликована статья грузинского языковеда Арнольда Степановича Чикобавы о некоторых вопросах советского языкознания. Статья эта занимала всю специально для нее предназначавшуюся вкладку и сопровождалась предисловием от редакции, где сообщалось, что открывается свободная дискуссия по проблемам языкознания, направленная на преодоление застоя в этой важной области науки.

Через много лет редактор «Правды» той поры Л. Ф. Ильичев рассказал мне, как появилось это сочинение в газете.

Неожиданно его пригласил Сталин на свою «ближнюю дачу» в Волынское и показал плотную стопку листов, исписанных четким почерком. Усадив за стол, сказал, что один его знакомый из провинции прислал статью. Пусть редактор прочтет ее сейчас и скажет, стоит ли печатать. Редактор понимал, что просто так, из желания посоветоваться, Сталин не стал бы вызывать его. Решение уже принято, нужна лишь видимость его одобрения.

Сталин неслышно ходил по комнате, время от времени наклонялся к столу, брал один из карандашей, лежавших аккуратной кучкой, наклонялся над плечом редактора и вносил какую-нибудь мелкую поправку: ставил запятую, снимал лишний союз… Не знаю, как уж там давалось редактору чтение этой весьма специальной статьи, что смог понять он в языковедческом споре Чикобавы с Марром, наверное, его больше занимал Сталин, мерно шагавший за спиной. Ни вопросов, ни замечаний. Молчание. И даже когда Сталин останавливался и почему-то трогал пальцем редеющую макушку редактора, оглядываться не хотелось.

Шутливый тон этого рассказа (чего не случается, дескать, с газетчиками) никак не вяжется с дальнейшими событиями. Как только статья Чикобавы была напечатана, пошли еженедельные вкладки в «Правде». Дискуссия полыхала вовсю, и студенты-филологи поняли, что ее огонь подпалит и нас, грешных. Мы учились по Н. Я. Марру, и учили нас его твердые последователи. Деканом факультета был тогда Николай Сергеевич Чемоданов, ярый маррист, жесткий человек, читавший лекции сложно, нисколько не заботясь о том, как их воспринимают студенты. На его экзаменах слабонервные девицы, загнанные в угол неожиданными и малопонятными вопросами, падали в обморок. Нас взволновало свое: не придется ли пересдавать экзамены?

В отличие от сессии ВАСХНИЛ, где Лысенко и его приспешники сразу же начали громить «вейсманистов-морганистов», буквально затаптывать своих оппонентов, открыто переводить научный спор в политическое русло, языковедческая дискуссия сперва была достаточно демократичной.

На Чикобаву резко ополчилась целая группа ученых. Языковеды-марристы чувствовали себя в полной безопасности, так как за ними были не только авторитет Мар-ра, чья точка зрения считалась официально признанной, но и позиция директора Института языка и мышления Академии наук СССР академика Ивана Ивановича Мещанинова. Он был первым языковедом, удостоенным звания Героя Социалистического Труда.

Ученые мужи сначала не поняли, где, в чьем кабинете, из чьих рук были получены странички, которые они так лихо отвергали. В дискуссию вступили те, кто разделял точку зрения Чикобавы. Теория Марра о том, что язык есть надстройка над базисом, начала рушиться. Студентов особенно взбудоражили статьи молодого ученого нашего факультета Бориса Александровича Серебренникова. Он был в ту пору то ли аспирантом, то ли едва успел защитить кандидатскую. Серебренников всегда держался принципиально, независимо, не скрывал отрицательного отношения к построениям Марра. Он был учеником известного лингвиста академика В. В. Виноградова. Академика убрали с факультета, а его ученика ломали на собраниях, семинарах, ученых советах и в конце концов исключили из партии. Студенты считали это несправедливым и обрадовались, когда увидели публикацию Серебренникова в «Правде». Он отстаивал свою точку зрения.

Борис Александрович теперь академик, один из крупнейших советских лингвистов. Его принципиальная позиция, весь последующий путь в науке — пример достоинства и верности своим убеждениям. Для многих студентов той поры это был хороший урок, как можно и должно отстаивать свои взгляды.

Статья Сталина «Относительно марксизма в языкознании», опубликованная в «Правде» 20 июня 1950 года, расставила все точки над i. Поверженные каялись, победители торжествовали.

Держу в руках брошюрку, экстренно выпущенную издательством «Правда» с материалами дискуссии, в том числе с ответом Сталина, как было сказано, группе товарищей из молодежи, обратившейся к нему «с предложением высказать свое мнение в печати по вопросам языкознания, особенно в части, касающейся марксизма в языкознании». Вновь читаю строки, которые некогда приходилось заучивать наизусть.

Сталин писал: «Дискуссия выяснила прежде всего, что в органах языкознания, как в центре, так и в республиках, господствовал режим, не свойственный науке и людям науки. Малейшая критика положения дел в советском языкознании, даже самые робкие попытки критики так называемого «нового учения» в языкознании преследовались и пресекались со стороны руководящих кругов языкознания. За критическое отношение к наследству Н. Я. Марра, за малейшее неодобрение учения Н. Я. Марра снимались с постов или снижались по должности ценные работники и исследователи в области языкознания. Деятели языкознания выдвигались на ответственные должности не по деловому признаку, а по признаку безоговорочного признания учения Н. Я. Марра.

Общепризнанно, что никакая наука не может развиваться и преуспевать без борьбы мнений, без свободы критики… Создалась замкнутая группа непогрешимых руководителей, которая, обезопасив себя от всякой возможной критики, стала самовольничать и бесчинствовать… Если бы я не был убежден в честности товарища Мещанинова и других деятелей языкознания, я бы сказал, что подобное поведение равносильно вредительству».

Кто не согласится с чеканной мыслью Сталина о том, как должна развиваться наука? Но как нам теперь не поразиться его фарисейству. Будто и не было трагедии великого труженика Николая Ивановича Вавилова и десятков его коллег. Будто не было заушательской, разносной, а точнее сказать доносной, критики со стороны Лысенко. Будто не преследовали тех, кто сомневался в открытии О. Лепешинекой, которая, не выходя из своей квартиры, «разгадала» великую тайну происхождения живого из неживой материи. Она же, кстати, обосновала возможность омоложения содовыми ваннами. В ту пору в аптеках исчез порошок, употреблявшийся ранее как средство от изжоги.

За всем этим — постоянное стремление взвинчивать, предельно накалять общественную атмосферу. Какой-то театр абсурда, нечто за гранью логики… Теперь, спустя тридцать с лишним лет, это представляется сценами из инфернального мира. А мы-то жили в мире реальном и, если говорить о нас в массе, верили всему, о чем читали в газетах и слышали на собраниях. Или, быть может, принимали на веру. Самоотстранение от сложных процессов общественного бытия было не только защитной реакцией — оно постоянно культивировалось: «Не лезь не в свое дело», «Наверху виднее», «Что, тебе больше других надо?» Психология эта укреплялась в сознании многих.

Это уже после XX съезда партии стало понятнее, зачем так долго и так настойчиво вырабатывалась система низведения личности до положения «винтика», — ведь проще иметь дело с политическими младенцами.

Когда буря языковедческих дискуссий миновала, мой товарищ по факультету Виталий Костомаров вздохнул с облегчением. Ему, правда, влепили строгий выговор с занесением в учетную карточку — он что-то не так сказал на языковедческом семинаре, — но из комсомола не исключили. Чуть позже Костомарова, как идеологически нестойкого, не утвердили на общественную должность машинистки в стенную газету «Комсомолия». Встретившись недавно, мы посмеялись, конечно, над бдительностью своих сокурсников. Виталий сохранил листок многотиражной газеты «Московский университет», где в небольшой заметке студент-журналист А. Аджубей утверждал, что должность машинистки может быть предоставлена В. Костомарову, ибо является чисто технической. После этой заметки я был отстранен от прохождения по Красной площади в студенческой спортивной колонне МГУ и назначен на праздничные дни дежурить по факультету. Виталий Григорьевич Костомаров теперь директор Института русского языка имени А. С. Пушкина…

Строилось новое здание МГУ на Ленинских горах, его открыли через два года после окончания наших занятий — в 1954-м. Темпы возведения были рекордными и для нынешнего времени: всего шесть лет. Колючая проволока, сторожевые вышки, высокие заборы, которые окружали огромную строительную площадку, отъединяли нас, копавших во время воскресников траншеи для укладки труб, переносивших кирпич, убиравших территорию под будущие цветники, от «зеков» (странное дело, до сих пор в университете есть зона «А», зона «Б» и так далее), которые выполняли более тяжелую работу, но это не смущало и не пугало нас. По нашим тогдашним представлениям, за проволокой шло перевоспитание трудом, который мы, вольные, считали тем главным, что лежит в основе человеческого достоинства. О многих километрах колючей проволоки на холодных северных землях, о миллионах погибших — расстрелянных, умерших от голода, цинги — никто тогда не вспоминал, об этом не говорили и не писали. И если кто-то знал и думал — то только про себя.

Нашим трудом было ученье. Нас не посылали копать картошку, перебирать овощи на базах. Учиться хорошо и отлично считалось исполнением долга и проявлением общественной сознательности.

Ребята, получавшие Сталинские стипендии, вызывали уважение.

В конце 1950 года я проходил практику в газете «Комсомольская правда». В военно-спортивном отделе, которым заведовал Борис Иванов, получил первое журналистское задание — написать о стрелковых соревнованиях на стрельбище «Динамо» в Мытищах. Участники соревнований расположились в белых вылинявших палатках, а выходя на линию огня, палили по таким же простеньким мишеням, какие висели в стрелковом клубе МГУ. Записав все данные о соревнованиях и победителях, я ринулся в редакцию и к вечеру отдал Борису Иванову свое сочинение. «Пойдет», — сказал он, проглядев страничку.

Утром я не отыскал заметку на последней полосе, где обычно печатали спортивную информацию. Прибежав в редакцию, робко постучал в кабинет Бориса Иванова. Он тиснул мою руку и сказал: «Старик, поздравляю с первой публикацией», — наклонился к столу и отчеркнул на газетной полосе крошечный, пять строк, столбик, набранных петитом в подбор с другой информацией. Больше всего я жалел об утере заголовка «Белые палатки, беглый огонь». Но зато меня приятно кольнуло по-доброму сказанное «старик»… В «Комсомолке» тех лет это кое-что значило.

Борис Иванов выложил передо мной пачку писем читателей в редакцию и послал неподражаемо элегантным жестом прощальный привет. Дневная норма для литературных сотрудников была тогда — обработать сорок писем. Я не успевал. День за днем стопка писем росла. Росла и моя тревога: не справляюсь. Рабочий день растягивался до раннего утра. Я начал понимать, как делается газета. Хаотичное мельтешение людей, беготня к дежурному или главному редактору, ворохи оттисков с пометками «отделу информации», «свежей голове», крики по местному телефону снизу, от верстальных столов: «Сократите хвост Семушкину», «Рубаните Чачина» и т. д. Газетные полосы, как известно, не резиновые, и многие статьи приходилось сокращать.

Через какое-то время я стал разгребать почту увереннее и даже готовил подборки писем. Таких подборок становилось все больше, и все больше писем отсылали на мой стол и «зав», и «зам», и даже старший по возрасту, а следовательно, и по положению литературный сотрудник. Роптать не приходилось — практика. За усердие стали чаще давать и репортерские задания.