61755.fb2
Но там же был и надсмотрщик фашист-зверюга, по прозвищу «боксер». Это после знакомства с его кулачищами я уже несколько месяцев являюсь иждивенцем гетто. А еще до того была лютая зима 41-года на аэродроме, проклятые вагонетки — «лоры»; угольная бригада Фраткина с «постэном», который то и дело заявлял: «Мало того, что я ненавижу евреев, так приходится теперь их дважды в день пересчитывать». Под его опекой я однажды чуть не отдал концы, не выдержав соревнования с неутомимым угольным транспортером. Не стерлась с моей памяти и строительство моста в Шансах, в распоряжении фирмы «Грин Бильфингер». На этом мосту я проработал недолго: упал, не выдержав тяжести баллона с кислородом, и при том еще покалечил своего напарника. Но там, на городских работах, я меньше размышлял: надо было двигаться, мгновенно оценивать ситуацию, сохранять силы, комбинировать пару полешек, краюху хлебца, картофелину. Здесь в гетто, наверное, размышляет каждый, строит свою заградительную крепость; одни уповают на то, что болезни и голод «освободят» их от гетто и от жизни вообще; другие строят из себя равнодушных ко всему: будь, мол, что будет. Есть еще третьи: они бодрят и себя, и других. Таковы ребята Лейбки Лаца, с которыми судьба свела меня в гетто. Но о них… Не сейчас и не здесь. Еще несколько слов о равнодушных. Когда окружают гетто и начинается очередная акция, с них быстро слетает равнодушие: они бешено мечутся по гетто в поисках варианта «выжить на этот раз», не попасться, пережить других. Стыдно признаться, но и мне порой эти мысли были не чужды. Но на практике часто получалось так, что те, которые мудрили, меняли места пребывания, как раз попадались в облавы первыми… Впрочем, все это про маски и про самоуспокоение — все это частности: груз общей беды давит на каждого. Чтобы отвлечься, обсасываются разные мелкие события — им придается значительное, а порой и загадочное толкование. Какое-нибудь двусмысленное высказывание немца или строительные работы, проводимые где-то неподалеку от ограды гетто, — все это пища для длинных дискуссий и опрометчивых выводов. Для того чтобы потолковать, не нужно много времени. В рядах бригады по дороге в город или тут же на строительной площадке, когда надсмотрщик «яалэ вэяаво»[83] удаляется достаточно далеко. Но лучше всего отвести душу вечером, когда идешь к знакомым, где попутно что-то можешь продать, выменять или упросить, чтобы взяли с собой в город какую-нибудь вещь, если сам не идешь на городскую работу. Вечером иногда и пошутишь с кем-нибудь, посмеешься. Вот, например, вечер в канун Нового 1942-го, у нас на Гриняус. Каждый вытащил что-то из люкс-продуктов, остатков довоенной роскоши. Сварили кофе. И к этому «шикарные пирожки» из картофельной шелухи. А наш сосед, композитор из Германии Эдвин Гайст, напевал нам мотивы из своей оперы «Дионизиус».
К собачьей жизни с удавкой на шее, тоже, оказывается, можно привыкнуть, приспособиться. Нельзя же все время тянуть на одном только страхе. Чувствительности у многих жителей гетто теперь явно поубавилось по сравнению с первым периодом жизни в гетто. Не через одно сито мы уже просеялись за это время. Распознали коварство фашистов-душителей. И проклинали их на чем свет стоит, избранными изречениями в духе Шолом-Алейхема. И не только проклинали, но и организовывались потихоньку… Надежда, что все изменится к лучшему, жила в каждом из нас, но жила где-то глубоко. К слухам, содержащим хоть малейший намек на добрый исход, мы относились с большим интересом. Такие слухи живо подхватывались и растекались по гетто широкими кругами. Поскольку чаще всего эти слухи оказывались мыльными пузырями, к ним со временем выработалось отношение легкой иронии. Легчало порой на душе и от того, что покроешь проклятием кого-либо из «своих» мучителей — Павлушку Марголиса или морду — Аронштама[84].
Время у работников городских бригад бежит быстрее: для них первичная мечта дожить скорее до «файерабенда»[85], до построения домой, пусть бегом, пусть под пинками, под улюлюканье «постэнов», но домой, хоть дом этот и окружен колючей проволокой. Эта цель — домой, заглушает мысль о завтрашнем дне, который конечно будет таким же, как и сегодняшний. В данный момент главное — скорее остаться со своими, без «фрицев» и не слышать над головой осточертевшего «Лос»[86]. И мысли, и чувства подавляет усталость. Физическое изнеможение порождает равнодушие. А этого и добиваются, видимо, наши хозяева.
Уже с четырех часов начинается возвращение в гетто. Первыми возвращаются некоторые малочисленные специальные женские садовые бригады. Опять упирается в ворота гетто черная лента живых существ. Не с победой это возвращение. Это приход рабов на ночлег. Но вечером шире шаг у бригад, веселее позвякивают котелки и за спинами не у всех уже тощие мешочки, у некоторых уже кое-что и есть: полено дров, — а это теплый вечер дома, или мешочек с картошкой, спасающей от голода иждивенцев гетто, которые часто жмутся в переулках за воротами гетто, ожидая возвращения из города своих кормильцев.
Но ворота еще надо пройти. Надо подойти к охраннику, и горе тому, кем охранник заинтересуется. Отсыпать, забрать, избить — любимое занятие этих извергов. И тогда прощай «смысл» целого дня. Часто, еще на подходе к воротам, «разведка» предупреждает, что у ворот «горит огонь». И тогда вспоминаешь рожденную в гетто песню про полицейского в зеленой шинели, который отобрал весь «пэкл»[87].
Но вот ты минуешь эти адские ворота и сразу же забываешь про цену своего риска. Ты торжествуешь, как победитель, гордо несешься домой, стараясь продлить свое «чудное мгновенье» и выглядеть этаким героем перед близкими. Лениво тянутся дымки из живших геттовских труб, приглашая к теплу и похлебке. До полуночи люди все возвращаются из многочисленных бригад. А утром все повторится. И так до тех пор, пока придет «ди геуле»[88]. И только тогда оборвется поток и, наверно, закончатся все наши переживания.
День закончен. Мне стало грустно, и мне не о чем больше писать. Я чувствую, что вот-вот прорвется клокочущая где-то у самого горла боль, прорвется недетским моим рыданием, и оно сольется с завыванием ветра на нашем пустыре у геттовских огородов.
Пора кончать, пора бросить карандаш, все это ни к чему, все равно никто этого не поймет, не услышит, не прочувствует Никто!.. Несколько моих видений и дум воплотились в стихотворные строчки:
Странички моего старого альбома! Я листаю вас застывшими пальцами. Каким от вас веет теплом! Чарующим запахом свободы, счастья, беззаботных юношеских лет. Я вспоминаю совсем недавнее прошлое. Прошлое, куда так хотелось бы вернуться. Сказку минувших дней, вытканную золотом… Сколько хороших минут доставили мне записи, стихи и рисунки друзей в эти мрачные дни, когда то и дело окружают гетто и фашисты готовят нам расстрел…
5 июля 1942 года
Каунасское гетто
Длинная зимняя ночь прошла спокойно. Резкий звонок будильника разрушил тишину и вернул нас к действительности. Я открыл глаза и тотчас же вспомнил, что настает день, который внесет изменения в нашу жизнь.
На всякий случай натянул на себя побольше белья, носков и встал. Вскоре встали отец, мать и сестра. Брат наш погиб на VI форте еще летом, и семья наша уменьшилась.
Резкий свет электричества высветил бледные лица, разбросанные по комнате вещи. Говорили шепотом, будто боялись спугнуть тишину. Я вышел на улицу. Догорала холодная звездная ночь. Где-то недалеко уже слышались гулкие шаги по земле, охваченной первыми заморозками. В домиках зажигался свет, скрипели колодезные цепи. Гетто просыпалось. Мне вспомнилось, как я вставал когда-то в школу, с каким настроением скорее к ребятам, спортивным состязаниям, к прерванным, будто вчера, разговорам. И еще почему-то вспомнились бутерброды с брусничным вареньем, которые мама давала мне с собой в школу. От этих воспоминаний меня начало знобить. Я скорее вернулся в комнату. Втихомолку поели, а то, что осталось, рассовали по карманам.
Мы с сестрой вели дневники с первых дней гетто и теперь припрятали их. Я открыл сарай и подвал — так было приказано накануне. Не хотелось ни о чем думать, но желание поскорее узнать, что же с нами будет, не давало покоя. Пусть это любопытство: оно все же лучше чем страх, это предохранитель, привилегия незрелого моего возраста. Вот уже позади темные окна нашего домика, и мы шагаем в неизвестность. Мы шли, взявшись с сестрой за руки, старались развлечь друг друга. В темноте различали фигуры сгорбленных от холода людей, идущих в том же направлении, к площади Демократу. Тоненькая пленка льда трещала под ногами. Красными полосками занималась заря. Людей на улице становилось больше, чаще мигал свет карманных фонариков, слышались голоса. Женщины окликали проходящих, искали мужей, не вернувшихся с ночных работ в городе. Слышался тихий плач. Мы еще крепче взялись за руки, подобрались, насторожились. Вскоре мы уже влились в скорбный поток. Мороз хватал за уши и за нос. Темнота сменилась туманом, который был заполнен черными тенями. Мы приближались к площади. Возможно, среди нас были люди, которые догадывались, что будет дальше. Хорошего, собственно, никто не ждал, давно его не видели, этого хорошего, с самого июня 1941 года. Но большинство старалось успокоить себя, что, мол, ничего страшного не произойдет. Внутренняя дрожь, видимо, била многих, но я не видел, чтоб хоть один повернул обратно в гетто, в поисках тайного убежища.
Когда я теперь вновь переживаю эти минуты, становится не по себе от того, что люди так послушно шли навстречу своей гибели. Никто не кричал, не бросался, как я себе это представлял из прочитанных книг. Никто не ждал хорошего, но вместе с тем в каждом жила искра надежды и она почему-то направляла нас не назад, а вперед, опасности навстречу.
Вот и пустырь или площадь, открытая всем ветрам. С одной стороны — граница гетто, с другой — блок и река.
Недолгое замешательство — куда пристроиться? Затем разобрали таблички с наименованиями городских бригад и местных служб. Это подобие «организации» подействовало успокаивающе: если нас созвали сюда, чтобы убить, то зачем еще это построение по бригадам: не все ли им равно, этим палачам, в какой колонне покончить с нами? Кругом был слышен глухой шум, притоптывание замерзших ног. Туман рассеивался. За спиной людей с табличками строились обитатели гетто со своими семьями.
Самая большая группа людей собралась у таблички с названием «аэродром». Это была фирма, как-никак обещающая жизнь. Так тогда казалось многим из нас. Люди были одеты во все лучшее, что у них оставалось, никто не знал, вернемся ли «домой», да и дом то остался открытым — «бери что хочешь». В карманах у каждого было все самое ценное, что удалось еще сохранить после многочисленных обысков, облав, которые не прекращались с самых первых дней прихода фашистов. Женщины держали на руках малышей; их плач сводил нас с ума. Совсем дряхлые старики сидели на замерзшей земле, умоляя близких оставить их. Больных доставляли прямо на носилках и оставляли на краю площади у кустов. Наши застывшие, заиндевелые лица выражали крайнее напряжение и тревогу. Глаза смотрели, угадывая, с какой стороны появится тот, в чьей власти наша дальнейшая судьба.
О чем думали в этот миг люди на площади? Обдумывали свою прошедшую жизнь, молились, хладнокровно ждали своего часа? Мы пристроились к колонне «медицинский персонал гетто», на самом краю площади, ближе к гетто. Все четверо мы стояли во втором ряду. Сильно озябли, несмотря на то, что были тепло одеты. Вдруг со стороны блока показались зеленые мундиры частей «самообороны» — добровольного литовского националистического формирования. Солдаты шли гуськом, приближаясь к нам. В голове мелькнула шутливая мысль: «Представление начинается».
Солдаты зарядили винтовки и выстроились полукругом против колонн. Интервал между ними был очень небольшой. Мне стало не по себе. Все кругом смолкло. Из-за блока выехал легковой автомобиль. Двое в форме СС в сопровождении штатского с большой собакой вылезли из машины. У меня опять отлегло от сердца. Подумаешь, их всего-то несколько. Не удостаивая нас взглядом, они прошли к оцеплению. Собака, с плеткой в зубах, бежала впереди. Когда она выбросила плетку, стоявший поблизости солдат, чуть не кланяясь, поднял плетку и протянул ее псу. Это отвлекло меня, даже чуть рассмешило. Еврейские полицейские стояли в строю недалеко от нас. Фашисты приблизились. Мужчины сдернули шапки. Местные полицейские вдруг снялись с места и побежали друг за другом, описывая круги, как на гимнастических занятиях. Но было уже не до смеха. Начальство подходило к первой колонне, и мы вытянули шеи в ту сторону. По рядам прошелестел шепот, и все смолкло. На сером небе проглянуло солнце. Все мы остались стоять в жутком безмолвии… Вижу: немцы о чем-то спрашивают стоящих впереди. Взмах руки, и вся колонна идет влево, сопровождаемая солдатами. Еще взмах, разрубающий ряды. Рука поднимается, указывая то одну, то другую сторону. В правую все больше, как мне казалось, попадают дети и люди постарше. Стало ясно, что происходит отбор. В голову лезет мысль: так, пожалуй, могут меня отделить от родителей. Гулко стучит сердце, чувствует недоброе. А отбор все идет. Людей гонят то влево, то вправо. Предполагают ли они, что взмах руки — это их смертный приговор? Фашисты задают некоторым вопросы о специальности, о месте работы. Те отвечают торопливо, показывают какие-то бумаги. И вот немцы уже около нас. Тот, что в форме, мельком поглядывает на дощечку и отрывисто по-немецки спрашивает у отца: «Ты, кто, еврей?» — «Врач», — отвечает отец, не шевелясь. Удостоверившись, что это колонна медиков, немец показывает рукой, и мы бежим влево.
Там мы выстраиваемся в прежнем порядке по четыре, пристраиваясь к уже направленным сюда группам. Охраняет нас только еврейская полиция. Голос из первых рядов вещает, что мы на «хорошей стороне». Я узнаю обладателя этого голоса хирурга Вениамина Захарина, часто бывавшего в нашем доме до войны. Его слова медленно проникают в сознание. Барабаном бьют в голову слова «мы спаслись».
Мы долго стоим так, как нас поставили, боимся даже повернуться в ту сторону, где продолжается «игра». Когда все же поворачиваюсь, вижу, что люди, по-прежнему, растекаются по разным сторонам. За рекой, на холме чернеет группа людей, наблюдающих с воли за тем, что у нас происходит.
Наши ряды начинают распадаться; чертовски холодно, и я топчусь, стараюсь согреться. Глазами ищу знакомых. Вот соседские ребята, и мы тихо начинаем обсуждать только что пережитое.
Хочется домой, хочется согреться, напяленные на меня одежонки давят. От длительного стояния ломит кости.
Получено разрешение завезти коляски с детьми под крышу самого ближнего дома. Первый проблеск чего-то человеческого.
Солнце осветило площадь-муравейник. Только вместо муравьев в разных направлениях быстро передвигаются люди. Я подумал, что незачем дольше хранить еду и быстро проглотил весь свой запас. Наши ряды пополнялись. Многие, еще отчетливо не сознавая, что произошло, плакали потому, что оказались разделенными со своими близкими.
Те немногие, которые уже трезво оценили происшедшее, поделились с другими, и ужасная весть электрическим током ударила по нашим рядам. Мы ощутили свою безопасность и обратили взгляды туда, к улице Панерю, куда подходили все новые колонны и выстраивались рядами. Если они, на той стороне, думают, что они спаслись, значит, нам конец. Я стараюсь на расстоянии определить, какое там настроение. Собственно, вскоре все и так должно проясниться, зачем еще ломать над этим голову? Каждый час, каждая минута были решающими для многих. Все больше мрачнели лица людей, пополнявших наши ряды. Черный квадрат еще сортируемых на площади людей менял свои очертания. Масса людей напоминала мне глыбу, от которой все время откалываются и куда-то исчезают большие куски. Иногда я замечал взвивавшуюся над головами плетку, приклад винтовки. Доносился крик. Я заметил, как к нашим рядам прибилась женщина с двумя детьми на руках. Видимо, она удачно перебежала и теперь кротко улыбалась спасенному сокровищу.
Шел разговор о том, что полиция гетто старается помочь людям попасть на хорошую сторону. Не слишком ли много людей окажется на «хорошей стороне» и не возьмутся ли за нас вторично? Господи, какие это жуткие мысли! В какое ничтожество можно превратиться в часы таких испытаний, когда ты молод, неопытен и не знаешь жизни.
Пусть все это только скорее кончится… Я гоню из головы нехорошие мысли… Кружу между рядами. Уже совсем осмелел. Встречаю знакомую девушку. Оглядываем друг друга и глупо улыбаемся. Мы выглядим, как эскимосы. Рядом с нами люди группируются в кружки, высматривают знакомых, ищут родных. Отовсюду доносятся плач, причитания, женщины заламывают руки. Рассказывают о том, как из рук матери вырвали ребенка, как старого отца отделили от сыновей…
Я прислушиваюсь. Соболезнование, сочувствие, какое-то глухое: душа не вмещает этих тысяч трагедий, слитых в одну. День проходит.
Склоны Нериса уже в тени. Что нас ждет? Пойдем ли по домам или нам предстоит еще что-то ужасное и это лишь передышка? Но кому какое дело до того, что мне хочется поскорее к себе в комнату, подальше от этого кошмара. Люди, отделенные от нас пространством площади, ведь хотят того же. Как-то автоматически мы начинаем смещаться ближе к массиву гетто. Трудно устоять на ногах, все тело налито свинцом. Положить бы сейчас голову на подушку и забыться сном, чтобы стереть из памяти этот страшный день — все, что сегодня видели мои глаза. Площадь становится все более пустой. Солнце дарит последний луч, какой-то короткий, будто стыдливый, что приходится освещать этот ужас.
Вдруг все мы поворачиваемся в одну сторону: эсэсовцы конвоируют двух женщин и двух мужчин, не похожих на евреев, без звезд Давида на одежде. Эти четверо «под шумок» пробрались в гетто и выносили оставленные в домах вещи. Хотели попировать во время чумы. Наша ненависть моментально переключается на них, будто эти мародеры, которые идут, опустив головы, виноваты во всей сегодняшней нашей трагедии. Их увозит зеленая полицейская машина.
С реки тянет прохладой. Я уже в головных рядах тех, что вот-вот соприкоснутся с домами гетто. Сделать это мешают цепи еврейских полицейских. Но вот эта цепь подается, и мы бегом, как выпущенные из клетки звери, устремляемся к своим домам. Дверь нашей квартиры открыта. Навстречу мчится из комнаты большой черный кот. В комнатах все перевернуто.
Бегу встретить родителей. Заходим все в комнату, садимся и молчим. Холодная постель успокаивает звенящее тело. Сон наступает сразу же. Всю ночь плачет гетто. Участь десяти тысяч человек становится известной много месяцев спустя, но мы распрощались с ними сегодня. За окном опять холодная октябрьская ночь. Тихо стонет ветер в такт материнским рыданиям…
20 сентября 1942 года
Каунасское гетто
«Ещё одно, последнее сказанье –
И летопись окончена моя.
Исполнен долг, завещанный от Бога,
Мне, грешному»…
Печальное повествование о страшном периоде моей жизни во время Второй мировой завершено. В этом повествовании нет литгероев, нет выдуманных эпизодов. Чистейшая правда, живые люди, которых жестокая жизнь сделала героями. В самых страшных обстоятельствах эти люди сумели сохранить гуманность и человечность, ибо они были Человеками.
К моему величайшему сожалению, никого из этих людей уже нет в живых. Судьба подарила мне долгую жизнь, видимо для того, чтобы я, посредством интернета, рассказала миру о том, что сделали с нами фашисты.
Пароль «идет начальство» (иврит).
Гетто-полицейские.
Окончание рабочего дня (нем.).
Давай, пошел (нем.).
Пакет (идиш).
Освобождение, избавление (иврит).
Аэродром (нем.).