61755.fb2
И… покатился колобок далеко-далеко, аж, до самой латвийской границы. Там стояло красивое имение — Пакамачай, и жили очень добрые люди Вера, и Петрас Эффертас, которые управляли этим имением.
Точно не помню когда, но после того, как у Петронеле собралось слишком много еврейских детей, меня посадили в кузов грузовика и велели ехать в г. Пасвалис. В Пасвалис, так в Пасвалис красивое название — подумалось мне.
— А дальше что?
Дальше — напутствовали меня, пойдешь на базар и там покрутишься немного, и к тебе подойдут.
— Пароль? — спросила я, начитавшись детективов.
— Тебя вычислят — был ответ.
Деревенские всегда узнают городского по им одним известным приметам. Конечно, я немного беспокоилась. Меня тревожил этот извечный вопрос, «А если?» Но выбора не было. И самое интересное, что все сошлось тютелька в тютельку. На базаре ко мне подошел мужчина, и сказал: «Поехали!». Я вскарабкалась на телегу, и снова отправилась в путь. Проехали мы по проселочным дорогам километров 20 или 30, точно не помню, пока не достигли имения. Там меня радушно приняла жена управляющего Вера, которая являлась сестрой Петронеле. Вера не знала, что я еврейка. Ее сестра решила, что так оно будет спокойнее. А была я блондинка с голубыми глазами и говорила бегло по-литовски. Легенду сочинила Петронеле: я сирота, ее ученица больна начальной стадией туберкулеза и нуждаюсь в свежем воздухе и калорийной пище.
Имение находилось недалеко от литовско-латвийской границы. Рядом уже шли бои за освобождение Литвы.
Пакамачай стоял на маленькой, но очень бурной речке Камате. Рядом шумел лес. Место было живописное и тихое. Здесь я нашла приют до прихода Красной Армии, помогая в хозяйстве, выполняла разную посильную работу. Первое мое задание было отгонять скворцов. Я замещала собою пугало в большом вишневом саду с изумительно вкусными вишнями, которые пришлись по вкусу не только мне, но и скворцам. Мне дали две деревянные колотушки, и надо было ходить по саду и стучать ими. Скворцы вначале пугались, но вскоре привыкли. Зато я объедалась вишнями за обе щеки, благо петь меня не заставляли. Я полола цветы, ухаживала за пчелами и даже пробовала доить корову, но этот мой опыт кончился печально. Корова взбрыкнула, и драгоценное молоко разлилось. Мне очень нравилось сбивать масло. В деревянный сосуд вливала сливки, вставляла деревянный поршень, который долго двигала вверх-вниз, пока не образовывалось масло.
Часто вспоминала рассказ Петронеле о двух лягушках, которые упали в сливки. Одна из них сразу сдалась и погибла. Другая карабкалась по стенкам сосуда, шлепалась вниз, и опять карабкалась до тех пор пока не сбила масло, и выбралась наружу. Эту притчу рассказывала нам Петронеле на уроке истории.
Так протекала моя жизнь среди добрых людей, красивой природы и легкой работы.
Случались, конечно, неприятности и здесь, но, по сравнению с городом, это была тихая заводь пока не приблизился фронт. Бои то приближались, то откатывались куда-то. Изобретательный Пятрас повесил на одной и той же рамке двухсторонний портрет. С одной стороны смотрел ненавистный Гитлер, с другой — тиран и диктатор Сталин. И так, в зависимости от того какие войска были ближе, Пятрас переворачивал портреты.
Но в один не совсем прекрасный летний день Вера и Пятрас засобирались в дорогу. Они очень боялись большевиков и понимали, что Сибири не избежать. Тем более что брат Веры был сослан в ГУЛАГ еще в 1940 г.
Зуд «писательства» не оставил меня и здесь и, раздобыв толстую тетрадь в клетку, я опять начала почти каждый день записывать что с нами происходит. Этим записям я не придала форму дневника, ибо не могла обо всем писать откровенно, как в дневнике. Я все еще была вне закона, и об этом никто не должен догадываться, а тем более прочесть. Здесь привожу отрывок из этих записей.
По воле случая, летом 1944 г. я очутилась в имении Пакамачай. Имение находилось близко от литовско-латвийской границы. Недалеко от этого места шли бои. В спокойные минуты я записывала, что происходит с нами.
— Элянуте, — раздался голос снизу, — спустись.
Гремя клумпами, слетаю с лестницы и останавливаюсь возле жены управляющего Веры.
— Кончайте с Казей собирать вишни и выберите косточки. Уже последние вишни, если их не собрать, то скворцы поклюют.
— Хорошо, — отвечаю, и, взяв корзину, спускаюсь в сад.
Уже несколько месяцев я здесь. Я — это Элянуте Савицкайте. Так написано в моих фальшивых метриках. А вообще-то, я — совсем не я, ибо быть собой мне запрещено законами Третьего Рейха. Но в пятнадцать лет очень хочется жить.
Пакамачай — красивое имение, стоит на берегу небольшой, но быстротечной речки Камате. Рядом — лес.
Управляющие — Пятрас и его жена Вера — на редкость хорошие люди. Добры ко мне.
— Пятруте, где хозяйка? Я принесла ягоды…
Что тут творится! Вера и Пятрас складывают вещи в мешки, а старая, мать Пятраса, рыдает.
— Элянут, — говорит хозяйка, — русские у Пасвалиса, мы уезжаем. Хочешь бежать с нами?
— Что? — Я растерялась. Не знаю.
Вера добавляет:
— Остаетесь самая младшая и самая старшая — хозяйничайте! Ты — «Маленькая хозяйка большого дома».
У меня сжалось сердце. Они уезжают. О, Адонай, Адонай!..
— Но послушайте, если русские сегодня у Пасвалиса, то завтра утром они будут у нас, — говорю домочадцам.
— О, Боже! — охает Пятруте, рассказывают, что они очень жестокие, вырезают всех, сжигают все.
— Ax, перестаньте, Пятрут, за что нас будут убивать? Мы — рабочий люд.
— Иди ты, дитя, не рассуждай, еще ничего не понимаешь, схватит тебя какой-нибудь «русак», потащит в канаву, тогда будешь знать.
А, причиняешь мне боль горбатая ведьма. Хорошо, буду молчать.
Бум, бум, бим, бим, — стенные часы пробили четыре. Вскакиваю с кровати и выбегаю во двор. Русских еще нет? Бегу к дороге — никого не видно. Ну, зачем им ночью идти? Придут утром.
«Бум, бум, бум» — послышался близкий взрыв, и над лесом взвилось пламя…
Слышу, Балис говорит Марте:
— Увидите, госпожа, завтра здесь будут русские. Немец бежит…
— Ну, девчонка, что так поздно встала? Уже театр кончился, — приветствовала меня утром Марта.
«Девчонка» — это обращение всегда вызывает во мне горечь, и я чувствую к Марте неприязнь.
— Какой театр? — спрашиваю.
Вот, говорит, проехала по шоссе по направлению к Салочай немецкая армия.
— Пусть себе, не мое дело. Ну, а выстрелы еще слышны? Нет? Я слышала на рассвете, как весь дом сотрясался.
Вдруг близко раздался взрыв. Пауза. И воздух сотрясло мощное извержение ада. «Бум, бум» — бегу к дому.
«Бум, бум» — бежим в сад. «Бум», будто следует за нами, «И, и, и» — завизжала пролетающая граната, и «бум, бум, бум», — с угла дома на наши головы посыпались кирпичи.
Возникла паника… Балис кричит: «В подвал!», Пятре: «К речке!», Марта, смертельно бледная, кричит: «Погибли!».
Внезапно разверзшийся ад поверг всех в страх.
— Как посыпались кирпичи, как посыпались! — могли нас всех убить — делятся впечатлениями домочадцы.
— Сейчас бежим, — командую я.
Кто взял масло, кто схватил хлеб, нож, пальто и все понеслись кто-куда. Мужчины уже давно разбежались, словно зайцы, и сидели, спрятавшись, во ржи. Бредем через хлеба, без дороги, спешим по направлению к лесу. Всех занимает одна мысль — сожгут или нет.
Слезший с дерева, Скуюс сообщил последние известия: весь большак, словно муравейник, кишит солдатами, какой армии — невозможно различить. Недалеко от Салочяй горят хаты…
Балис отправился в разведку. Бабы политикуют. Этого я не могу вынести. Все кричат вместе, размахивают руками, городят чепуху. Мы с Мартой идем домой. Включаю радио. Слышится только «тра-ля-ля» и «тра-ля-ля», больше ничего. Выглянула в окно и вижу — старая идет с двумя солдатами.
— Русские, немцы? — промелькнула мысль.
— Здравствуйте, товарищи, — встречаю их.
— Здравствуй! Русская?
— Нет, литовка. Заходите, пожалуйста, перекусите.
Входят. Посылаю Лизу за пивом. Ничего, не страшные. Кажется люди, как и все. Успокаиваюсь.
Входит Марта.
— Ох, товарищи! — Она так радостно приветствует их, словно ждала всю жизнь.
«Артистка!» — думаю злобно. Наблюдаю за ними. Вижу только томимых жаждой людей. Есть не хотят. Выглядят хорошо. Видно, не голодают. Жадно пьют пиво.
— Вот пива-то я давно не пил, — говорит солдат. Четыре года воюю, а пива во рту не имел.
И так целый день шли солдаты один за другим. Лошадей всех вывели, пиво все выпили, а все еще идут и идут. Вот сейчас подходит толстый такой солдат с жестоким выражением лица.
— Где хозяин? — подошел к нам солдат.
Амис принялся лаять.
— Амис, перестань!
Солдат вытаскивает пистолет и целится в собаку.
— Не губите его, — просим, — это наш друг.
— Где хозяин? — повторяет вопрос солдат.
— Уехал.
— Куда?
— Мы не знаем.
— А, убежал с немцами, проклятый! Ну, а вы кто такие?
— Мы рабочие.
— Так вот, товарищи, мне нужна лошадь.
Мы вздохнули. Уже девятый солдат просит лошадь, откуда мы ее возьмем?
— Мы все вам отдадим, товарищ, мы душу вам отдадим, но лошадей больше нет, — красиво говорит Марта.
— На ваших душах далеко не ускачешь, мне нужна лошадь! Поняли? Чтоб сейчас же мне была лошадь, ибо, когда пойду искать сам — будет хуже.
— Пожалуйста — ищите, что найдете — берите.
Ясно, лошади он не нашел. Началась атака со второго фронта в столовой.
— Дайте пива, водки, самогона.
— Можете получить только воды.
— Дайте поесть!
Подали. Обыскав дом, он нашел сапоги.
— Сапоги — это хорошо! Без подошвы — дерьмо! — выругался. Оставив сапоги в столовой, вошел в кухню. Смотрит на Лизу и говорит:
— Они обутые, почему ты босая? Не имеешь? Так идем, я тебе дам.
Возвращается в столовую. Смотрит — сапог нет.
— Где? — остановился, рассерженный.
Я хватаюсь за живот, смех раздирает меня: оказывается, пришла старая, увидела хозяйкины сапоги, цап и — шлеп-шлеп — убежала с удивительной быстротой.
Солдат бесится. Входит старая. Со всех сторон нападают на нее: «Где сапоги?»
— Я не знай, я не знай, — вертит седой головой.
Солдат схватился за пистолет.
— Вот, я хотел своей землячке сапоги подарить, а ты — украла. Я тебя застрелю.
— Не губите ее товарищ, она уже и копейки не стоит, жаль трудов.
А старая, услышав, что ее хотят застрелить, пустилась в бега, залезла в кусты и проторчала там до самого вечера. Но солдат не успокоился. Не получив ни одной желаемой вещи, заявил, что ему требуются женщины.
Я первая быстренько умчалась. Потом убежали Балис с Лизой. Марта осталась одна и хитро откупилась, вместо себя дала ему меда, да пригласила еще и завтра прийти…
Ночью Балис говорит Марте:
— Тут уже никого не осталось. Утром будет большой бой. Уезжайте как можно скорее.
Марта:
— Что делать? Что делать?
Часы пробили два. На дворе темная ночь.
— Где свечки, спички? Запрягай, Балис, — наконец решается Марта.
Поспешно выносим вещи. Поднимаем шум, стучим дверьми, так что и мертвый бы проснулся. По лестнице спускается заспанная Пятре.
— Что вы тут вытворяете? — спрашивает.
— Мы уезжаем, Пятрут.
— Что? Ночью ехать, дурни!
Но и она оделась и пришла. Шумно кряхтя, словно тяжелая артиллерия, на крыльце появилась старушка. В белой ночной рубашке, в белых панталонах, словно явилась из потустороннего мира.
— Что выдумываете? Спать не даете! И, услышав, что мы собираемся бежать, как начнет смеяться: Ни тут стреляют, ни что-либо происходит, а они — бежать!
— Иди, иди, старая, если твои уши глухие, никто не виноват. До свидания!
— Возьмите и меня с собой, — внезапно взмолилась она. «Ни тут стреляют, ни что-либо происходит», зачем же тебе трястись в телеге?
Двинулись. Я села за кучера, взяла вожжи. Остальные шли пешком. Вперед, в путь, в темную ночь, вперед! Но-о-о, Гитлер (лошадь), беги!..
«Бам», — один чемодан свалился на землю, «тра-та-та» — мы въехали в канаву.
— Пс, пс, но, но о! — плохой из меня кучер. — Но-о, Гитлер, беги быстрее!
Ленивая лошадка еле-еле двигается. С такой клячей далеко не убежишь.
— Стой! — дальше не поедем.
Как жаль. Мне так хотелось ехать далеко-далеко, в самую пасть черной ночи, наперегонки с наступающим днем, вперед, куда глаза глядят. Мне было так хорошо сидеть в телеге, медленно покачиваясь во все стороны, подгонять ленивого Гитлера и ехать, и ехать всю жизнь, а тут — «стой!»…
— Какая страшная война! Сейчас уже умрем, — вздыхает Пятре…
Через несколько дней установилась советская власть. В имении организовали какой-то комитет. Сразу проверили документы. Я показалась им подозрительной.
— Твои метрики фальшивые, — сказал мне председатель. Кто ты?
Положение было еще нестабильное, немцы могли вернуться, и поэтому я не хотела раскрывать себя. Но они сами придумали кто я.
— Ты — незаконнорожденная дочь хозяев, — сказали мне на следующий день.
(В письме из Канады в Израиль Вера написала мне, что кухарка часто приставала к ней с расспросами о том, кто я такая. Чтобы отвязаться от нее, Вера сказала, что она в юности согрешила, и я ее незаконнорожденная дочь. А, а, потому так похожи — выдохнула Пятре. Вера попросила никому не рассказывать. Этого было достаточно, чтобы все узнали).
Что ж, это была неплохая легенда. Так я стала «кулацким отпрыском», и кое-кто снова смотрел на меня с подозрением.
Надо было возвращаться в Каунас. Председатель лично проверил все вещи — много ли у меня золота. Обидно было, когда отобрали подарки, которые подарила мне Вера. Отныне все стало «народным добром».
Взяла я с собой только томик Лермонтова и словарь иностранных слов. Советская власть не возражала. Эти две книги и поныне со мной, и напоминают о пережитом в юности.
Я вернулась в Каунас, где после почти полугодовой разлуки встретилась с Витей. Встреча была радостная и одновременно печальная. Мы потеряли самое дорогое в жизни — своих родителей. Пришлось начинать жить с нуля, я бы даже сказала намного ниже нуля, ибо душа была неимоверно искалечена и в свои пятнадцать я ощущала себя глубокой старухой. Мне в течение года помогали материально спасительницы, пока их не репрессировало НКВД. Вите было семнадцать, и он пошел добровольцем в Красную армию.
При встрече, Витя вручил мне дневник, который с большим трудом нашел в руинах нашего дома. Перед отступлением фашисты сожгли все гетто и многие люди, которые надеялись спастись в «малинах», сгорели заживо.
Пришло время коротко рассказать о дневнике. Как я говорила выше, тетрадь досталась мне по несчастливой случайности. Друг брата Рудольфа, Цезарь Румшиский, увлекался авиамоделизмом. Эта тетрадь принадлежала ему. Но ввиду того, что их семья попала в лапы гестапо, откуда уже никто не возвращался, авиамоделизм, светлой памяти Цезику, уже не мог пригодиться. Я дала тетради вторую жизнь, превратив ее в свой дневник. Это была довольно толстая тетрадь в клетку, исписанная только на треть. Вот она лежит передо мной в большом белом конверте, который оберегает от влажности. Тетрадь очень старая ей исполнилось шестьдесят шесть лет. За эти годы оторвалась обложка, пожелтели страницы. Я очень берегу ее, ведь это единственная моя реликвия сохранившаяся с тех ужасных дней. Первые двадцать страниц посвящены моим стихам того периода. Стихи я писала по-литовски. Они, по-моему мнению, не достойны перевода. Но кто-то сделал подстрочный перевод на иврит и студенты разбирали эти стихи. Мне прислали одну из таких работ. Далее идут записи. Вначале я писала каждый день, но потом все реже и реже по мере накопления материала. Среди записей мелькают разбросанные рисуночки и четверостишия. Я рисовала анютины глазки, зеленые веточки. На одном рисунке изобразила Вечного Жида. Этот рисунок привлек внимание издателя на иврите и он использован для обложки. В последних страницах я писала какие и сколько продуктов получила в обмен на ту или иную вещь. Деньги не имели ценности. И мы меняли ту или иную вещь на продукты. Одна запись особенно привлекает внимание. Я зашла в лавочку, где мы до войны покупали продукты. Хозяин узнал меня. Взял рюкзак и наполнил его до верху ценными продуктами. Это подарок, — сказал он. Я была счастлива.
Вначале писала химическим карандашом. Эти записи очень хорошо сохранились. Черные и синие чернила тоже выдержали испытание временем. Зеленые чернила оказались менее устойчивыми и местами сильно поблекли. А сейчас я возвращаю вас к оригиналу.
Промчалось пять месяцев. Осеннее солнце опустилось на землю. Молоденькая весенняя жизнь угасла. Под ногами желтеющие листья. Картина изменилась. Погибли люди. От сожженного пламенем гетто остались жуткие следы. Ни одного дома там, где стояли наши дома только мрачные, серые трубы возвышаются над пепелищем, свидетельствуя, что это место — кладбище. Трубы устремились ввысь, будто моля у небес отмщения за причиненные злодеяния. Мы свободны. Уже пять месяцев как я скинула с рук оковы. Пришли освободители. Но, увы! Только горсточке евреев удалось спастись. Последние искры большого костра.
Моя жизнь повернулась опять в другую сторону. Сирота. Одна, как перст, в мире. Тяжелый жизненный путь. Родители вывезены летней золотой порой. Они погибли. О, бедные! Бедный мой папа, мамочка, не могли они убежать… Ой, только тяжкий вздох могу выжать из страдающей груди. Но мой милый Витукас, он жив. Ах, я еще не совсем одна, со мной друг моих горестей и радостей, мой милый братик. Очень рада, что ему удалось спастись.
И больше никого… Только два отпрыска из старого семейного древа. Грустно шуршит листвой дубняк, что растет рядом с нашим домом. Лишь несколько дубов осталось, и они грустят по вырубленным братьям. Я иду утешиться к ним — и нас только двое.
Но мое большое желание осуществилось. Вы слышите, дубы, я — ученица. Я опять села за старую гимназическую парту и пригоршнями черпаю знания. Счастлива ли я? Молча опускаю голову. Увы, я не чувствую себя счастливой. Перед глазами возникают видения, воспоминания счастливого прошлого. Почему я говорю — счастливое прошлое? Да, быть может, и счастливое, потому что, хотя руки и ноги были скованы, но сердце было свободно. Сейчас же сердце сковано. Я одна посреди дремучего леса, ищу путь к близкому, материнскому сердцу. Материально я существую, но морально? Ах, мораль. Я учусь, я живу, я жую траву горечи.
Дитя, чего тебе еще надо?
— Мамочку, — тихо шепчу в самом укромном уголке сердца.
Но что такое сама жизнь? Из темного угла комнаты выползает призрак. Такой молодой, такой красивый. Я смотрю на него, и замечаю, как постепенно лицо его меняется. Чем дольше смотрю, тем противнее становится его лицо, страшнее улыбка. Я отворачиваюсь. Такова и ты, жизнь. Я видела уже твое настоящее лицо.
Сегодня видела покойника. Красивый, цветущий человек, подкошенный смертью, лежал в гробу. Др. Стукас. Белые как снег руки покоились на его груди, а посиневшие губы улыбались. Он улыбался, но не жизни, он уже лицезрел смерть. А мне, казалось, что он жив. Вот улыбка на его лице расширяется, и мускулы лица приходят в движение. Галлюцинация! Он мертв. Как это может быть? Природа, объясни! Неужели человек бессилен против судьбы? Да. И перед лицом смерти также слаб и беспомощен человек. И зачем же тогда бороться, работать, страдать? Зачем радоваться или грустить? Ведь все равно завтра, вытянув ноги, будешь лежать в гробу. И ни одна слеза не проводит тебя в путь. Ни одна! Но к чему они — слезы? Разве легче смотреть на неописуемую скорбь матери у тела покойного сына? Неужели легче видеть муки матери, когда умирает ее кровное дитя? Нет, сто раз нет. Так не ищи ее, тебе ее не надо. Земля тебя, усталую приютит, небо прольет слезинку, и земной путь будет завершен. Зачем горевать, грустить, зачем любить иль ненавидеть? Не надо. Это только засохший цветник на лугу жизни. Но человече, ты же — человек!
Интересная жизнь. Вот уже две недели как я в гимназии, кажется, что пробьюсь в число первых учеников. Этот месяц внес кое-что новое в мой жизненный путь. Получила письмо от тети из Киева. Теперь я не чувствую себя такой одинокой, где-то вдали бьется родное сердце. Из нашего дома позавчера выехали солдаты. После продолжительных столкновений дом нахально занял Марконь-Маркович[61], подлец из подлецов. Пострадали кухонные окна, и опечатана мебель. Вера[62] проявила большую самоотверженность. Ах, бедная, как больно ее оскорбили. Золотой человек. Целый час я ругалась с Марковичем, но чья сила, того и правда. Я еще надеюсь на помощь Ластене[63]. Может, моя дорогая опекунша сможет чем-нибудь помочь. Она прилагает много усилий, и я надеюсь на успех. Как мне обидно, как я нервничаю, когда эти восемь Маркончиков ревут целый день. Попробуй заниматься. О, отец, ради этого ли ты промучился всю жизнь, строя этот дом, чтобы какие-то воры отобрали его у твоих детей. Но нет, я этого так не оставлю. Виктор заварил кашу, наивное дитя, но я ее выхлебаю. Я добьюсь своего. Услышь, небо, мою клятву. Марконис еще очутится на ул. Мицкявичяус. (в тюрьме). Я борюсь, единоборствую с жизнью. Но жизнь, почему ты так жестока ко мне? Жизнь, сжалься над бедной сиротой. Почему ты посылаешь мне столько испытаний? Ты думаешь, что я надломлюсь? Нет, ветры пустыни, вы не надломите меня, и не унесете с собой, как пушок. Я могу лишь сказать, что надоело и выпить бутылку «сабодила»[64]. Но я хочу жить, чтобы победить в жизненной борьбе. Хоть век пришлось бы бороться. Но зато, когда лягу отдыхать, я смогу воскликнуть — «я победила». Я смету с лица земли этих пиявок, удалю жуликов и паразитов. Возродится новое поколение, и улыбнется изборожденное морщинами лицо земли. Поколение, взращенное войной, — аморальное, лишенное совести и добродетели, — будет уничтожено. Погибнет оно смертью жалких выродков, погибнет оно, как запущенный лес. Придет палач-чума и уничтожит всех до одного, проклятых. Смерть паразитам! Вставай земля, вставай для новой жизни. Вскоре взойдет солнышко светлой жизни и исчезнут миражи темной ночи. Так, к борьбе, все те, кто только может!
Дни бегут. И что? Ничего. Учусь. Переехала жить в город к Броне. Тепло, сытно, хорошо. Чего еще надо? Больше ничего — живи и радуйся, «hатиква»[65].
Ничего нового. С болью в сердце замечаю, что начала забывать дорогой мне язык идиш. Что с тобой, Тамара? Разве ты уже забыла тяжелые времена гетто? Разве забыла те страдания, что выстрадала вместе со своим народом? Как это могло случиться? Где клятва, которую ты принесла мрачной и темной ночью? Опомнись! Еще есть время. Открой глаза, взгляни, и ты опять увидишь, как страдает твой народ. Из тьмы раздается голос: «Оглянись». Да, я слышу этот голос. Он спасет меня от вечного позора. Я слышу этот зов, и мое сердце готово разорваться от боли. Где я была до сих пор? Быть может, дремала? И мне снился красивый и светлый сон. Увы, это был лишь сон. И сейчас, когда я встрепенулась, я увидела вокруг себя ночь — черную, непроглядную, мрачную ночь. Я увидела страдание моего народа — страшную войну, услышала детский плач. Где я находилась до сих пор? — спрашиваю себя. О, народ Израиля, я не могу Тебя забыть.
Внутренний голос зовет меня к Тебе. Я иду, я готова идти к Тебе, пасть ниц и целовать дорогую, святую землю Израиля. Скажи, слышишь ли Ты меня? Скажи, не оттолкнешь ли дочь, которая после столь продолжительного времени хочет опять вернуться в Твое лоно. Скажи! Я мечусь, бушую, колеблюсь… Скажи! Я жду ответа…
(Мне предложили присоединиться к нелегальной эмиграции через Польшу в Израиль)
Плачет мое сердце от одиночества. Оно хочет вырваться из клетки. Вдали от радости и смеха проходит моя юность. Я одна-одинешенька, как одинокая пальма на пустынном берегу океана. И что толку в моей жизни? Единственный брат[66] мой, который еще остался из всей моей семьи, ушел. Но не плачь, сердце! Он будет мстить за пролитую кровь, за убитых родителей. Он находится там, где ему положено быть. Он выполнит свой долг. Да, а я? Я ничего не делаю. Сижу над книжками, читаю, учусь, изредка сочиню стихотворение. Так бегут дни золотой юности. Но настанет день, когда я буду об этом жалеть. Я буду плакать и звать назад прошедшие дни. Но будет слишком поздно. Скажи, скажи, Иегова, что я должна делать?
Как жить иначе? Я далека от моего народа, и это причиняет мне боль. В гетто все было по-другому. Но не только одна я виновата. Почему они такие злые и плохие, сыны Израилевы? Я их люблю, я их дочь. Этого они не знают, и не хотят знать. Почему они все видят только в одном свете? Почему они такие ограниченные националисты? Я хочу всех любить, все человечество мне дорого, а они думают, что я ассимилирована. И что я больше не еврейская дочь. О, вы ошибаетесь, дорогие друзья. Мне очень стыдно, что я начала забывать идиш. Но ничего. Вы видите — я поклялась часто разговаривать хотя бы сама с собой на идише, а иногда писать на этом языке. Мне стыдно забыть язык моего народа. И этого не случится.
Марконь-Маркович — поляк, занял дом семьи Лазерсонов. После войны много домов осталось без хозяев, и чужие люди захватывали их, ибо архивы сгорели и трудно было доказать свое право на недвижимость.
Вероника Жвиронайте — учительница, биологии. Литовка. Принимала участие в спасении Тамары. Советы выслали ее в Сибирь.
Петронеле Ластене — учительница истории. Литовка. Принимала самое активное участие в спасении Тамары и других еврейских детей. К ней Тамара пришла из гетто и жила у нее некоторое время. Советы выслали Ластене в Сибирь почти на 10 лет.
Ядовитая жидкость.
Израильский гимн.
Виктор добровольно ушел в Красную армию, на фронт. Ему было семнадцать лет.