61791.fb2
Почему же Американец, поставленный перед выбором, изъявил желание отправиться к сестре, а не к родителям, чьи имения находились в других губерниях? Не потому ли, что возвращался граф, завершив карьеру, бесславно, на щите; что роль вернувшегося домой «блудного сына» он, разобиженный гордец, сыграть тогда перед стариками Толстыми не мог да и не хотел? Думается, что Фёдору Толстому не были чужды рефлексии подобного рода.
Внезапное появление в тихой провинции «столь примечательного лица» (Ф. Ф. Вигель) привело в определённое замешательство калужского гражданского губернатора П. Н. Каверина и его присных. И действительно: отставного гвардейского капитана вроде бы привезли — словно лиходея — на подведомственную им территорию, однако никаких сопроводительных инструкций касательно обращения с непредсказуемым ссыльным в Калугу так и не поступило. Перестраховываясь, П. Н. Каверин счёл за благо обратиться к министру полиции А. Д. Балашову за дополнительными разъяснениями: «какие учинить распоряжения относительно Графа Толстого»[388].
Тогда А. Д. Балашов списался с военным министром, и в итоге продолжительного эпистолярного диалога сановники сошлись на том, что граф всё-таки будет жить, изъясняясь по-официальному, безнадзорно, но в Москву и Петербург — как распорядился в октябре 1811 года император — он отъезжать ни под каким предлогом не должен.
Иными словами, на губернскую администрацию возлагалась обязанность неназойливо присматривать за шалуном.
Более полугода — с поздней предвоенной осени и до памятного лета 1812 года — провёл наш герой в Медынском уезде. Здесь граф 6 февраля встретил своё тридцатилетие. В этом возрасте с людьми тогда случалось всякое: одни, следуя обыкновению, женились, другие сходили с ума или в гроб, а кто-то, потерпев фиаско у подножия пирамид, возвращался в столицу и становился консулом.
Отставку и калужскую ссылку Американец мог бы, пожалуй, наречь своим карликовым Египтом.
К сожалению, подробностей медынского периода биографии графа Фёдора мы до сих пор не знаем. Но наверняка тут, у сестры и в иных усадьбах, имели место вино и карты, книги и гастрономические опыты; был святой Спиридоний (12 декабря); не обошлось без балов, пересудов уездных кумушек и опущенных глаз зардевшихся дурнушек. Зато не было совместных поездок с опростившимися аборигенами на охоту (её Американец терпеть не мог[389]), не произошло и громких столкновений с провинциальным начальством.
Доказано, что граф Фёдор Иванович иногда общался с молодыми соседями — супругами Николаем Афанасьевичем и Натальей Ивановной Гончаровыми, чей Полотняный Завод лежал верстах в пятнадцати к востоку от Покровского. В ту пору в гончаровской семье было четверо детей, ждали пятого. Бог наградил Гончаровых девочкой, Натальей, которая появилась на свет в августе 1812 года, уже после отъезда Фёдора Толстого из Медынского уезда. Пройдут годы — и знакомство графа с калужскими помещиками сыграет на руку Александру Пушкину: поэт вознамерится взять в жёны Natalie Гончарову и выберет Американца, своего человека в доме её родителей, в сваты.
Яркой кометы обыватели опасались не зря: за нею надвигалась гроза.
10 июня 1812 года Франция объявила войну России. И спустя сутки наполеоновская Великая армия начала переправляться через Неман.
Уже с первых дней июля Калужская губерния стала походить на муравейник или на «большой военный стан»[390], где царили паника и энтузиазм, шумели витии и шли спешные приготовления. Всеми сословиями бодро собирались пожертвования, организовывались магазины, из крепостных душ создавалось внутреннее ополчение.
У хамов, выделенных помещиками в ратники, как сразу же выяснилось, не имелось надлежащего вооружения, а во вновь образованных полках ощущалась острая нехватка опытных командиров. Тогда правительство предписало уездным предводителям дворянства приглашать на военную службу отставных штаб- и обер-офицеров. Им полагались прогоны для следования в места формирования военной силы.
Вместе с тем в разосланном повсюду циркуляре Министерства полиции (подтверждённом управляющим Военным министерством) подчёркивалось, что для определения в службу начальники губерний обязаны привлекать офицеров, «только известных в кругу дворянства по доброму поведению; за пороки же отставленные или в губернии дурно замеченные допущены к службе быть не могут»[391].
Министерский циркуляр напрямую касался ссыльного графа Фёдора Толстого: ведь капитана отлучили от гвардейской службы именно за «пороки». Судя по казённой бумаге, дорога в действующую армию для таких, как он, была заказана или, по крайней мере, крайне терниста.
В критическую минуту государство, как вычитывалось из патриотической декларации чернильных душ, могло обойтись без услуг подобных сомнительных лиц.
Таким образом, отставка от службы грозила превратиться для фрачников с червоточиной, упорствующих или раскаявшихся, в отставку от Отечества.
К слову вспоминается один из рассказов князя П. А. Вяземского об Американце: «Когда появились первые 8 томов „Истории Государства Российского“, он прочёл их одним духом и после часто говорил, что только от чтения Карамзина узнал он, какое значение имеет слово Отечество, и получил сознание, что у него Отечество есть»[392].
Мораль сего рассказа проста: к «порокам» графа Фёдора Толстого надобно отнести и его пристрастие к эффектной, заведомо некорректной, шокирующей слушателей фразе. «Он любил софизмы и парадоксы», — сообщал Ф. В. Булгарин[393]. «Болтун красноречивый» — так обращался к графу в стихах другой краснобай, Денис Давыдов[394]. А разве не о том же грибоедовские строки:
Откровенно лил пули Американец и в салонных разговорах о карамзинской «Истории». На самом деле Отечество у графа Фёдора Ивановича Толстого было всегда.
И, едва услышав про загромыхавшую на западных рубежах «грозу двенадцатого года», он наплевал на всякие столичные циркуляры и начал хлопотать о скорейшем возвращении в строй.
На развесёлых, подчас оргиастических столичных пирушках середины десятых — начала двадцатых годов позапрошлого века наравне с тостами нередко звучала застольная песня, автором которой предположительно называют морского офицера И. П. Бунина[395] или (что гораздо более вероятно) князя П. А. Вяземского. Каждый куплет этой ритуальной песни — в ней порой видели пародию на чинные песнопения вольных каменщиков — был посвящён какому-либо почтенному собутыльнику (Денису Давыдову, Жуковскому, Батюшкову и прочим прилежным «кавалерам»). Исполняемые компанией куплеты перемежались бодрым, с вариантами, припевом.
Объевшиеся и захмелевшие «пробочники» с усердием горланили a cappella:
Попал в герои корпоративной песни и граф Фёдор Иванович Толстой. Его деяния удостоились следующего куплета:
Нестройные голоса хора, в который уж раз восхвалив ратные подвиги графа, громко повторяли припев, по настроению варьируя третью его строку («Поцелуй сосед соседа», «Обойми сосед соседа», «Поклонись сосед соседу» и т. д.).
Затем хлопали и летели ввысь очередные пробки, опять наполнялись и шумно сдвигались стаканы, менялись тарелки, вносились в залу новые яства — и потеха «семьи пирующих друзей» обретала второе, третье, дцатое дыханье…
С превеликим удовольствием присоединялся к подгулявшим песельникам и Американец. Несложно угадать, какой из куплетов был особенно приятен ему. Графа нисколько не смущало то обстоятельство, что в адресованных ему хвалебных стихах не всё соответствовало истине. Толстой легко утешал себя тем, что он и впрямь побывал в самом пекле Бородинского сражения; что из сложенной любезными бражниками застольной песни нельзя выкинуть ни единого слова. Может быть, наш герой заодно и удивлялся: надо же, о его славном поединке с коварным Буонапарте люди сочинили так мало анекдотов.
А Вяземский не ограничился песенной частью. Позже князь Пётр Андреевич утверждал и в мемуарной книжке, что на Бородинском поле граф Фёдор «надел солдатскую шинель, ходил с рядовыми на бой с неприятелем, отличился и получил Георгиевский крест 4-й степени»[398].
Фаддей Булгарин в воспоминаниях развил данную тему: он писал, что Фёдор Толстой, «находясь в отставке солдатом, пошёл в ратники в 1812 году и отчаянною храбростью снова заслужил полковничий чин и ордена, которых лишён был по суду»[399].
Даже Денис Давыдов, боевой товарищ графа, нисколько не сомневался, что Американец «поступил рядовым в Московское ополчение»[400].
В научной литературе и прочих сочинениях эти высказывания современников нашего героя не получили критической оценки.
На самом же деле ни «солдатского ранца», ни ордена Святого Великомученика и Победоносца Георгия, жалуемого, как записано в Статуте ордена 1769 года, «за особливо какой мужественный поступок»[401], в двенадцатом году Американцу не досталось.
«Проследить эту часть его служебного пути исследователи пока не решались, видимо, прежде всего из-за недостаточного количества сохранившихся документов», — пишет в наши дни Т. Н. Архангельская[402]. Выявленные и опубликованные ею архивные материалы наконец-то дают возможность реконструировать (в общих чертах, с пробелами) «наполеоновский» этап биографии графа Фёдора Толстого.
«Впечатление, зделанное бурной молодостью <…> на воображение общества»[403], — супостат незримый и могущественный.
Опасаясь твердолобых призраков, военных и полицейских чиновников, отставной гвардии капитан, «ленивейший из смертных» (так характеризовал он себя в одном из писем князю П. А. Вяземскому)[404], действовал весьма изощрённо и энергично. Граф избрал летом памятного военного года довольно хитроумную тактику. Он решил пробраться в действующую армию путями окольными, при поддержке влиятельных гражданских лиц — тех, кто, по словам М. И. Голенищева-Кутузова, «на время войны перепоясался на брань против врагов Отечества»[405].
В июле, ещё до Указа об учреждении комитетов для образования внутреннего ополчения, ссыльный граф написал письмо владельцу Уральских металлургических заводов Николаю Никитичу Демидову, шефу 1-го егерского полка Московского ополчения. Этот полк, созданный иждивением богатейшего заводчика и насчитывавший в своих рядах 2400 воинов, формировался, судя по тогдашней ведомости, в Рузе [406]. А в командиры рекрутов был определён только что вернувшийся в армию полковник А. В. Аргамаков, давнишний приятель Американца. Возможно, именно он, некогда товарищ по службе в Преображенском полку, и надоумил оказавшегося не у дел графа обратиться к тайному советнику и патриоту Н. Н. Демидову.
В отправленном письме содержалась настоятельная просьба зачислить его, Фёдора Толстого, в данный полк.
Находившийся в Москве Николай Демидов навёл соответствующие справки (скорее всего, у того же А. В. Аргамакова) и затем препроводил прошение нашего героя генерал-адъютанту князю Василию Сергеевичу Трубецкому. К прошению Демидов приложил собственную бумагу, которая датируется 26 июля 1812 года (ныне хранится в РГВИА):
«Милостивый государь Князь Василий Сергеич. Небезизвестно Вашему Сиятельству, что я взялся сформировать 1-й Егерский полк Московской Земской силы, то мне нужны офицеры, но хотя и являются многие из статских, но люди к службе не приобыкшие и оную не знающие, прилагаю вам при сём письмо от Графа Толстого, известного Вашему Сиятельству, опытного и славного по словам его товарищей офицера, желающего поступить ко мне. Благоволите доложить Государю Императору, прикажет ли его, Толстого, в полк принять, с чином по сделанному положению, и прикажите о воле Его Императорского Величества мне дать знать, чем изволите одолжить пребывающего с истинным почтением, Милостивый государь, Вашего Сиятельства покорнейшего слугу Николай Демидов»[407].
В день создания приведённой эпистолы отступающие русские 1-я и 2-я Западные армии ещё пребывали в Смоленске.
На счастье, князь В. С. Трубецкой, находившийся в ту пору при императоре Александре Павловиче, был знаком с опальным графом. Генерал-адъютант дал прошению авторитетного богача ход, в результате чего на демидовском письме вскоре появилось написанное карандашом распоряжение: «Принять». (По мнению Т. Н. Архангельской, это собственноручная резолюция царя.)
Ниже указанного вердикта — автограф управляющего Военным министерством князя А. И. Горчакова 1-го: «Получено 19 августа 812». Аналогичная дата проставлена кем-то и на верхнем поле листа[408].
По всей видимости, понедельник 19 августа 1812 года и должно считать официальной датой возвращения Американца («по его желанию») на военную службу. Очевидно, его вернули «с чином по сделанному положению» — то есть с производством из капитанов гвардии в армейские подполковники. Высочайшего приказа о производстве вновь прощёного графа Фёдора Толстого в подполковники до сих пор не найдено (похоже, его и не было[409]), однако этот факт подтверждается многими документами более позднего происхождения[410].
Таким образом, граф Фёдор сумел реализовать свой «партизанский» план. Он, никогда не сомневавшийся, что приверженность к Отечеству есть «в сердце каждого благородного, прямо благородного человека»[411], пополнил-таки ратные ряды россиян.
Минута была самой что ни на есть критической: в этот день соединённые русские армии, над которыми двумя сутками ранее принял командование М. И. Голенищев-Кутузов, продолжили унылую ретираду и оставили Царёво Займище.
Умеряя «невероятную энергию преследования» (А. де Коленкур), ведя тяжёлые арьергардные бои с чужеземцами, войска потянулись в московском направлении.
До Бородинской битвы — или битвы при реке Москва, как назвали её впоследствии французы, — оставалась ровно неделя.
Московское ополчение (численностью порядка 20 тысяч воинов) под командованием генерал-лейтенанта графа И. И. Моркова прибыло на Бородинскую позицию из Можайска 24 августа 1812 года, в день ожесточённого сражения на левом фланге Главной армии (за так называемый Шевардинский редут, в итоге оставленный нашими войсками)[412]. Подошедший корпус разделялся на три дивизии, в состав которых вошли три егерских и восемь пеших полков, а также конный казачий полк. Огнестрельное оружие — причём довольно сомнительного свойства — имелось разве что у половины «русских крестоносцев».
На позиции необстрелянные бородачи-новобранцы спешно распределялись по полкам и бригадам, имевшим боевой опыт, и составляли их третью — вслед за передовыми частями и резервами — шеренгу. Предполагалось, что ратники без крайней необходимости не будут задействованы в намечавшемся сражении, а станут выносить с поля боя раненых.
Известно, что «в 1-ю Западную армию поступили 8 батальонов из 1-го и 3-го егерских и 3-го и 4-го пеших полков; во 2-ю Западную армию — 6 батальонов из 2-го егерского, 7-го и 8-го пеших полков (всего 9,5 тысяч воинов)»[413].