61791.fb2
Обратим внимание: критически настроенная к матери Прасковья Фёдоровна всё же воздала должное пригожести девы из табора.
Американца же встреченная цыганка — бедная и гордая, пылкая, упрямая, неприступная и оттого ещё более желанная — просто заворожила, заставила трепетать «лёгким листом», свела с ума.
И граф Фёдор ринулся на штурм. Он преследовал Дуняшу «почти целый год», по-царски одаривал и добивался её — и в конце концов по-настоящему «дикий» натиск Американца был «увенчан взаимной любовью». Осаждённая крепость пала: он склонил-таки красавицу с большой дороги к заключению «необыкновенного союза».
«Египетская дева»[522] ответила на его стихийные чувства, покинула табор и стала жить под одной крышей с видным из себя и потешным, широкогрудым и мускулистым, тёмноволосым и кудрявым (как настоящий цыган), к тому же испещрённым всяческими узорами магнатом, который был старше её на целых пятнадцать лет. «Мать отдалась ему и телом, и душою», — констатировала П. Ф. Перфильева[523].
В толстовском доме появилась юная хозяйка — подобие барыни.
Необыкновенная подруга Американца, кажется, полюбилась его престарелым, поневоле привыкшим к выходкам графа Фёдора родителям. При знакомстве сметливая Дуняша, как пишет автор «Биографии Сарры», «умела снискать их нежность»[524]. Приняли цыганку, обожавшую «щеголять одеждою»[525] и распекать бестолковую прислугу, и бесчисленные московские и иногородние приятели Толстого. Они церемонно кланялись ей в ножки и величали возлюбленную графа Авдотьей Максимовной.
Заодно собутыльники в шутку причислили и нашего героя к «цыганам».
(Заметим, что схожие романы, мимолётные, а то и продолжительные, тогда иногда случались. Общественное мнение не восставало против них, не находило тут ни малейшей «нравственной загадки» и трактовало связь аристократа с цыганкой, находившейся на самой низкой ступени российской социальной иерархии, как причуду, простительную блажь преисполненного жизненных соков барина. Шашни такого рода — например кочёвка Александра Пушкина с табором в Буджакской степи, сожительство Павла Воиновича Нащокина и Ольги Солдатовой — воспринимались примерно так же, как летнее увлечение в своей деревне миловидной пейзанкой, как обыденная «крепостная любовь».)
В последующие за тем годы Авдотья Тугаева исправно рожала Американцу детей. К 1819 году у свивших гнездо любовников их образовался целый табор: «четыре дочери были плодом сей страсти»[526].
Наш герой, к вящему удивлению окружающих и, быть может, собственному, оказался любвеобильным, трогательным отцом. Он, забывая про леность, «сию высокую добродетель души и тела»[527], носился со всяким младенцем как с писаной торбой. Непомерную радость приносила графу Фёдору каждая дочка, однако старшую, Верочку, «существо неземное, во плоть облечённый дух», он всё же выделял, возвёл в фаворитки и любил её «до обожания».
Когда в 1818 году Верочка опасно заболела, Американец тотчас ощутил себя «на краю пропасти». «Я <…> видел беду вблизи и, не зная меру сил своих, — признавался он князю П. А. Вяземскому, — не знал, буду ли иметь довольно твёрдости перенести жестокость грозящего удара; с каждым шагом, вечностию поглощённым, я ожидал последнего часа боготворимой мною старшей моей дочери. Положение ужасное!»[528] Однако девочку удалось тогда выходить.
Попутно Американец, полу-цыган и полу-супруг, мечтал о мальчике, наследнике.
Короче говоря, к концу десятилетия «Толстой был счастлив, как только может быть <счастлив> человек на сей земле»[529].
И смерть отца, графа Ивана Андреевича Толстого, случившаяся в провинции в 1818 году, видимо, лишь на короткое время омрачила чело нашего героя.
С вселением в дом графа Фёдора Толстого авантажной Дуняши вошли в обычай и «цыганские вечера» на Арбате.
Об одном из них Василий Львович Пушкин сообщал князю П. А. Вяземскому в Варшаву: «Мы часто бываем вместе и пьём шампанское как воду. В прошедший понедельник Американец Толстой давал нам ужин. Стешка с своими подругами отличалась и восхищала нас. <…> Мы у Толстого просидели до пяти часов утра…»[530]
Сам князь Пётр Андреевич (в письме А. И. Тургеневу от 16 января 1819 года) забавно описал иную арбатскую сходку меломанов: «Шаликов был намедни со мною на цыганском вечере у Американца и таял грузинскою похотью. На другой день прислал нам стихи: „Достопамятный вечер“. Начинается:
Подари этим стихом Дениса, если он ещё у вас…»[531]
Показательно, что через несколько дней, 19-го числа, Американец вновь собрал у себя «весь Парнас, весь сумасшедший дом»[532].
Отдавая должное «египетскому раю», Американец не забывал и прочие «адские» прелести («радости небесные», в категориях греховодника Дениса Давыдова) — и об этом будет рассказано подробнее в следующей главе.
А несравненная Дуня, по всей видимости, имела характер тяжёлый, своенравный, истинно цыганский, но ум не по годам зрелый, очень практический, мещанский, и не пыталась тогда мешать графу Фёдору жить. Публичное поведение нашего героя после встречи с цыганкой не претерпело никаких существенных изменений. Он не лишился свободы, вовсе не замкнул себя, как полагает современный автор, «в узком круге семейной жизни, в смиренном служении и подчинении»[533]. Да и «бесплотной», «пустынной» новую, квазисемейную жизнь Американца («в ней одиноко движутся две-три фигуры») можно назвать разве что по недоразумению.
Просто иным — отныне и уже навсегда — стал контекст толстовского существования, и другие, ранее неведомые, смыслы бытия исподволь, сперва нечувствительно для окружающих, а потом всё заметнее, начали проявляться и возводиться графом в разряд значимых.
Граф Фёдор, поклоняясь божественному Эросу, остался завсегдатаем московских кружков и салонов и убеждённым патриотом Английского клуба.
Он поддерживал старые знакомства и обрастал новейшими, причём на дружбу с лицами «историческими» и дюжинными был «парнем прочным»[534].
Американец, как и прежде, собирал отовсюду слухи и, отредактировав их, придав оным пикантность, передавал язвительные эстафеты дальше.
Гулял на бульваре и путешествовал по империи.
Кутил, картёжничал, колдовал над супами, кропал ремесленные стишки, читал серьёзные и скабрезные книги.
И всё перечисленное и многое другое нашло отражение в дружеской переписке того времени.
О «пустыннике» со святым Спиридонием на груди[535] и бесом в ребре приятели писали во второй половине десятых годов систематически и на всякие лады. В Остафьевском архиве князя П. А. Вяземского сохранилась обширная коллекция таких упоминаний.
Например, Константин Батюшков сообщил П. А. Вяземскому летом 1816 года, что Американец бывает у него «ежедневно»[536].
В. А. Жуковский, обращаясь к князю Петру 17 апреля 1818 года, поведал, что Фёдор Толстой выразил желание помочь сосланному в Оренбург за дезертирство из Астраханского кирасирского полка юнкеру А. И. Мещёвскому (Мещовскому), заурядному поэту и переводчику. Далее Василий Андреевич прибавил про графа следующее: «Он тебе кланяется и велит тебе сказать, что он немногих так уважает, как тебя…»[537]
Нечто схожее обнаруживается в письме В. Л. Пушкина от 16 марта 1819 года: «Он (Ф. И. Толстой. — М. Ф.), я и все почти держатся твоей философии»[538]. Менее чем через месяц Василий Львович коснулся в эпистоле иных материй: «Американец от твоих писем в восхищении. Он сам готовится писать к тебе, теперь занимается Геродотом, Гиббоном и иногда штоссом и квинтичем. Он накупил множество книг и с жадностью их читает»[539].
Не забывал графа Фёдора и Денис Давыдов. Так, в письме П. А. Вяземскому от 28 июля 1818 года он удивлялся, что Американец оставил его в неведении насчёт московской ссоры П. А. Катенина с К. Н. Батюшковым: «А ты знаешь, что о таковом приключении Толстой не промолчит»[540].
Сам же П. А. Вяземский однажды запечатлел эффектный толстовский каламбур того времени. «Он шуткою говорил мне, — читаем в письме князя А. И. Тургеневу от 5 июля 1819 года, — что я так tolérant[541], что он почти подозревает меня наделе быть Talleyrand[542], то есть, разумеется, фальшивым и скрытным»[543].
Так как Асмодей высоко ценил остроумие, то он конечно же не обиделся на bon mot графа Фёдора.
Из других писем, отложившихся в Остафьевском архиве, мы узнаём, в частности, о том, что Американец неоднократно покидал Первопрестольную.
С верным Денисом Давыдовым он, тридцатишестилетний, очень даже недурственно провёл время на ярмарке в Киеве ранней весной 1818 года. Об этом «увеселительном» набеге Михаил Фёдорович Орлов, арзамасец по прозвищу «Рейн» и по совместительству начальник штаба 4-го пехотного корпуса, оповестил князя П. А. Вяземского посредством следующих красноречивых строк: «Я долго ленился к тебе писать единственно оттого, что много о тебе говорил с дьяволом Денисом и бешеным псом Толстым. Они здесь — были на контрактах. Толстой уехал в Москву, к цыганкам в гости…»[544]
Вспомним: в далёком 1804 году правитель области Камчатской генерал-майор П. И. Кошелев, порицая нашего заблудшего героя, аттестовал его почти так же — «беспутным псом». Хотя с той поры, поры кругосветного путешествия, и минуло целых четырнадцать лет, отставной полковник граф Фёдор Толстой, оказывается, ещё вполне мог тряхнуть стариной и без всяких скидок на возраст удостоиться «петропавловской» (но теперь уже с одобрительным оттенком) характеристики.
Возвращался Американец из Малороссии в Белокаменную в прекрасном настроении и в клубах «спиртоватого зловония»[545], жертвами коего становились ни в чём не повинные попутчики и станционные смотрители.
А дома, у «цыганок», ему готовилось нечто ужасное.
Как видно из вышеприведённых писем, некоторое время по приезде в Москву жизнь графа была безоблачной и размеренной, то есть насыщенной всякого рода удовольствиями.
Потом захворала Верочка, дышала на ладан, однако всё-таки поправилась. Её родители снова повеселели. В честь выздоровления дочери Американец даже объявил — и выдерживал — мораторий на зелено вино[546].
А весною 1819 года наш взбодрившийся герой не выпускал из рук колоды карт. «Толстого Американца я очень давно не видел, — докладывал В. Л. Пушкин князю П. А. Вяземскому 8 мая 1819 года. — Он более, нежели когда-нибудь, пустился в игру; ему недосуг…»[547]
Катастрофа пришлась на начало лета и золотую осень. Злодейка судьба расправилась с Американцем изощрённо, в два этапа — убийственным дублетом.
25 июня 1819 года летописец московского Парнаса В. Л. Пушкин писал князю П. А. Вяземскому: «Толстой Американец в большом горе; у него умерли три дочери, и самая большая его фаворитка Верочка. Я уже поеду навестить его. Прости, мой милой!»
Съездив же к раздавленному князю Фёдору, Василий Львович на другой день сделал такую приписку к посланию: «Я был вчера у Толстого. Его видеть нельзя без сожаленья; он плачет горькими слезами. К сестре его посылали курьера. Я думаю, что он уедет с нею в деревню»[548].
Ни в какую деревню наш герой так и не отправился — он просто не успел сделать этого. Фёдора Толстого и Дуняшу настиг новый удар: от загадочного мора, проникшего в дом, вскоре скончалась их четвёртая дочь. Это произошло, вероятно, в середине сентября[549].
«У Американца Толстого последняя дочь умерла, и он очень жалок», — только и вздохнул В. Л. Пушкин[550].
«Зыбкое здание счастия», возводившееся отставным полковником графом Фёдором Ивановичем Толстым почти пять лет, рухнуло в одночасье. От него осталась лишь семейка маленьких холмиков на Ваганьковском кладбище.