61791.fb2
Стоустая молва и тут не оставила графа Фёдора в покое. Сразу нашлись лица, которые доподлинно знали причину смерти по крайней мере одной из малюток. «Я застал его уже против обыкновения расстроенным, — вспоминал современник. — Перед тем он лишился малолетней дочери, и рассказывали, будто от неосторожного удара в минуту запальчивости»[551]. (Читая такое, легко понять Американца, который зачастую жаловался на «жестокосердие» и «холодное равнодушие некоторых людей»[552], на «глупые лица», превращающиеся в «злые хари»[553], и утверждал, что «во всю жизнь страдал более за грехи ближнего, нежели за собственные свои»[554].)
Спасало в жуткую пору занавешенных зеркал графа Фёдора не «средство рассеяния», не вино. Вино вдруг перестало быть всемогущим: оно, вестимо, лилось полноводной рекой, однако лишь оглушало, ненадолго отшибало память, действовало неважнецки, как эфемерный наркотик. Врачевала же — медленно, но толково — душевные раны нашего героя цыганка, она же мешанка, Авдотья Тугаева, «верный его друг», которая «усердно помогала ему нести тяжкое бремя жизни»[555].
Кстати сказать, Авдотья Максимовна после смерти детей пристрастилась к чтению Священного Писания, развесила повсюду в доме иконы, затеплила лампады и стала, в отличие от Американца, усердной прихожанкой.
Но как бы ни поддерживала сникшего графа Дуняша, в доме, где всюду мерещились крошечные духи, «на мгновенье землю посетившие», он жить больше не мог и не желал.
Не мог Американец и отринуть мысль, однажды его пронзившую: то, что произошло, надобно воспринимать как ниспосланное ему наказание за прелюбодеяние, долгую и беззаботную «жизнь во грехе», за слишком плотское, эгоистичное отношение к полюбившейся цыганке.
Дальнейшие действия отставного полковника Фёдора Толстого были обусловлены именно этими обстоятельствами — и данными им в злополучную пору обетами.
Скорее всего, в конце сентября 1819 года к Американцу заехал в гости другой полковник и граф — Павел Христофорович Граббе, тогдашний командир Лубенского гусарского полка и без пяти минут член Союза благоденствия. За щедрым обедом разговор зашёл о житье-бытье хозяина, и склонный к морализаторству визитёр не стал церемониться с Фёдором Толстым. «Я <…> не скрыл от него, — сообщал П. X. Граббе, — моего сожаления, что столько редких способностей, какими Небо его одарило, не нашло лучшего применения. Он сыграл со мною роль раскаяния, быть может, мгновенно и чувствовал его, даже слёзы, к моему удивлению, вырвались из его тусклых, непостижимого цвета глаз по мужественному его лицу»[556].
Свои «редкие способности» любой передовой дворянин послевоенной России обязан был направить, надо полагать, на общественное служение, на борьбу с пороками самовластия. Мы допускаем, что заезжий тридцатилетний вольнодум (вскоре отставленный «за явное несоблюдение порядка военной службы»[557]) испытывал графа Фёдора Толстого как раз на сей предмет — он вкрадчиво зондировал почву.
Если П. X. Граббе и впрямь хотел увлечь Американца рискованными подблюдными речами, то он напрасно старался. Фёдор Иванович и сам был демагогом хоть куда, но не намеревался присоединяться к «толпе дворян» (VI, 524, 526), записываться в фармазоны. Полковник Толстой, в отличие от «ста прапорщиков», думал больше о своём, филистерском; своё же, домашнее, он и оплакивал; и в повестке его дня стоял не социальный, а совершенно иной переворот.
В первых числах октября 1819 года безутешный Американец, пытаясь отвлечься и развеяться, убежал из проклятого дома и от свежих могил в Петербург, где провёл около двух месяцев. «Здесь князь Фёдор Фёдорович Гагарин и граф Толстой-Американец, — писал А. И. Тургенев П. А. Вяземскому. — Последний живёт у князя Шаховского, и потому мы, вероятно, редко будем видеться»[558].
На «чердаке» князя А. А. Шаховского, приятеля нашего героя, граф Фёдор познакомился с молодым, обретающим популярность поэтом Александром Пушкиным и тут же повздорил с ним. (Об этой размолвке в ходе карточной игры, имевшей драматические, далекоидущие последствия, мы расскажем позже, в особой главе.)
Новый, 1820 год Американец встретил уже в Москве.
А вскоре стало ясно, что его Дуняша опять брюхата.
И тогда давно и твёрдо всё решивший граф Фёдор сделал первый из задуманных шагов.
Он приобрёл у поручика С. Ф. Кашкарова дом под № 121 на углу Сивцева Вражка и Калошина переулка, во 2-м квартале Пречистенской части. Заодно полковник «прикупил» у кашкаровского соседа, некоего господина Коренева, и клочок арбатской земли[559].
Тут же, торопясь успеть к сроку и не скупясь, граф стал приводить благоприобретённые хоромы в порядок: цыганка уже приучила его следить за «убранством комнат». «Американец Толстой купил дом и отделывает его прекраснейшим образом и богатою рукою, — доносил В. Л. Пушкин князю П. А. Вяземскому 21 июня 1820 года. — Он был нездоров и очень похудел»[560].
Когда отделочные работы в целом завершились, граф бережно перевёз грузную Дуняшу в новое жилище — одноэтажное, в семь окон по фасаду, с мезонином. (Таких строений появилось немало в послепожарной Москве.) Здесь, в Калошином, среди привезённых Американцем из странствий диковин, она в скором времени и разрешилась от бремени.
На календаре значилось 20 августа 1820 года[561].
Сызнова цыганка родила ему девочку, которую окрестили Саррой.
«Как ангел-утешитель, явилась Сарра на белый свет, — написано в „Биографии Сарры“. — Живыми восторгами приветствовали новорожденную малютку»[562]. (В хронике «Несколько глав из жизни графини Инны» П. Ф. Перфильева заменила это слишком узнаваемое имя на иное — её сестра стала Риммой. «Потом родилась снова дочь, которую назвали Риммою, — пишет Прасковья Фёдоровна, — вследствие предсказания какого-то юродивого, которое совпало будто бы с виденным матерью сном. По предсказанию этому предполагалось, если родится дочь, назвать её Риммою, а сына Вавилом»[563].)
Нам известно, что «Сарра родилась под тяжким бременем ужасных болезненных припадков», почти год жизнь младенца висела на волоске, однако родителям и лекарям всё-таки удалось выходить этот «милый цветок».
В каждодневных заботах о дочери Американец не забыл и о другом своём обете.
Как-то раз Дуняша Тугаева узнала, что её полюбовник учудил так учудил: он вознамерился жениться на ней, «затянуть узел любви на остаток жизни»[564]. Бабьих возражений Фёдор Иванович не потерпел бы, но прекословить его сиятельству она, поражённая, и не пыталась. «Бешеному псу уступи дорогу», — гласит народная мудрость. Да и каких-либо веских причин для отказа от руки, сердца и титула, предлагаемых любимым человеком, у цыганки, фактически порвавшей с табором, не было.
И душой, и разумом, всем существом своим Дуняша, безумно ревновавшая Американца все эти годы, возликовала и горячо одобрила феерическое решение графа.
Храм священномученика Власия был под боком, в Старой Конюшенной. Там, согласно справке, выданной позднее из Московской духовной консистории, 10 января 1821 года граф Фёдор Толстой и «венчался с московской мешанкой Евдокией Тугаевой»[565]. «Церковь освятила горячую, неизменную любовь: Толстой, презрев предрассудок света, отдал справедливость душе пламенной, высокой — он женился», — сказано в «Биографии Сарры»[566].
По воспоминаниям П. Ф. Перфильевой, граф Фёдор заказал себе к знаменательному дню «особого фасону венчальное кольцо»[567].
О «предрассудке света» автор «Биографии» упомянул вовсе не случайно. Очередная выходка неугомонного Американца шокировала родовитых москвичей. Если сожительство с цыганкой обществом допускалось, то женитьба на певичке выглядела уже нонсенсом, поступком во всех отношениях неприличным, оскорбительным для благородного сословия. И сословие, фыркнув, мигом дало понять графу Фёдору Толстому, в какое положение он поставил себя.
Лев Николаевич Толстой, общавшийся с Авдотьей Максимовной и её дочерью Прасковьей (зачастую казавшейся писателю «дурищей», «чучелом»[568]), рассказывал с их слов, что, «обвенчавшись, Ф<ёдор> И<ванович> поехал вместе со своей молодой женой с визитами во все знакомые ему дома. В некоторых чванных семьях, где раньше, несмотря на его порочную жизнь, его холостого охотно принимали, теперь, когда он приехал с женой-цыганкой, его не приняли. Тогда он, как человек самолюбивый и с чувством собственного достоинства, никогда больше к этим знакомым не ездил»[569].
Думается, что данному сообщению автора «Войны и мира» можно доверять.
Даже друзья графа, привыкшие к его непредсказуемым «шалостям», разводили в январе 1821 года руками. Своё недоумение они порою пытались облечь в ироническую форму. «Американец Толстой женился на Авдотье Максимовне, — информировал В. Л. Пушкин П. А. Вяземского 19 января, — на прошедшей неделе была их свадьба, но я ещё с молодыми не видался. Московские кумы распустят эту весточку от Кяхты до Афинов, от Лужников до Рима, но как бы то ни было, а дело сделано»[570].
Сам князь Пётр Андреевич обыграл сенсационную тему «Американец и Гименей» в послании «Василий Львович, милый! Здравствуй!..». Там были следующие стихи:
К выделенному имени друга П. А. Вяземский соорудил сноску, где не обошлось без привычной для князя ухмылки: «Который, между прочим, женился на цыганке»[571]. (О том, что Авдотья Максимовна была не только «женой Американца» и графиней, но и парвеню, «цыганкой», Асмодей не забывал и четверть века спустя, приводя в порядок свой богатейший архив и снабжая перебираемые документы комментариями[572].)
«Москва старинная болтушка» — максима из письма Американца[573]. После женитьбы графа Фёдора Толстого, в двадцатые годы, по городским салонам распространилась легенда, которая объясняла его экстравагантные матримониальные действия романтическими, прежде всего «человеколюбивыми», соображениями. К возникновению и этой небывальщины, возможно, был слегка причастен наш герой. В более позднем изложении Марии Каменской, племянницы графа, данная сентиментальная легенда, напоминающая «рассказы для народа» и отчасти очень даже правдоподобная, выглядит так.
Роман Американца с хорошенькой певуньей по прошествии времени наверняка зашёл бы в тупик, дядюшка ни за какие коврижки не обвенчался бы с Дуняшей Тугаевой, «если бы эта любящая его женщина своим благородным поступком не привела его в совесть.
Раз он проиграл в клубе большую сумму денег, не мог заплатить их и должен был быть выставлен на чёрную доску[574]. Графская гордость его не могла пережить этого позора, и он собрался всадить себе пулю в лоб. Цыганочка, видя его в возбуждённом состоянии, начала выспрашивать:
— Что с тобою, граф? Скажи мне! Я, быть может, могу помочь тебе.
— Что ты ко мне лезешь? Чем ты можешь помочь мне? Ну, проигрался! Выставят на чёрную доску, а я этого не переживу!.. Ну, что ты тут можешь сделать? Убирайся!
Но Пашенька[575] не отставала от него, узнала, сколько ему нужно денег, и на другое утро привезла и отдала их ему…
— Откуда ты достала эти деньги? — спросил удивлённый граф.
— Откуда? От тебя! Разве ты мало мне дарил?! Я всё прятала… а теперь возьми их, они твои…
После этого Фёдор Иванович расчувствовался и женился на Пашеньке»[576].
И вакхическая любовь цыганки, и неистовая, «адская» игра любовника, и его проигрыши, и щедрые презенты — всё это, разумеется, было. Возможно, Авдотья Тугаева иногда даже выручала оказавшегося на мели Американца и ссужала схороненными ею деньжонками. Вот только о самой малости, об ответном чувстве Фёдора Толстого, сочинители правдоподобной повести — таковых в старинной Москве величали «вестовщиками» — благоразумно умолчали.
Их можно понять: ведь одно упоминание о любви графа уничтожило бы легенду.
Ф. В. Булгарин писал в «Воспоминаниях»: «Следуя во всём своему оригинальному взгляду на свет и на дела человеческие, граф Ф<ёдор> И<ванович> Т<олстой>, поселившись в Москве, женился на цыганской певице и был с нею счастлив»[577].
Биограф Американца, С. Л. Толстой, фактически согласился с Фаддеем Венедиктовичем: «Авдотья Максимовна оказалась женщиной энергичной и преданной своему мужу. Очевидно, только такая жена могла с ним ужиться; едва ли женщина его же круга могла бы вынести его крутой и своевольный нрав»[578].
Однако ни мемуарист, ни биограф так и не сумели узнать всей правды о чете норовистых Толстых.
Пресловутый сор, коего, как и нежной страсти, после 10 января 1821 года у семейства было в избытке, не выносился из толстовской избы в «подлунность»[579].
Им было по колено море; они не пресмыкались ни перед личностью, ни пред общественным мнением и признавались иногда в своих проступках с откровенностью, не лишённою цинизма. Но Бог знает — уважительнее ли разыгрывать роль и рядиться в небывалую добродетель. По крайней мере, все знали, чего от них можно ожидать и чего опасаться.
Осенью 1823 года Александр Пушкин нарисовал на полях листа с черновым текстом второй главы «Евгения Онегина» погрудный портрет графа Фёдора Ивановича Толстого. Изящный набросок был сделан им в Одессе по памяти: Американец запечатлён таким, каким его увидел поэт в Петербурге в октябре — ноябре 1819 года.