61791.fb2
В 1832 году отошла в мир иной престарелая графиня Елизавета Павловна Завадовская, а через несколько месяцев вслед за нею отправился и её сын, Иван Яковлевич, «человек ещё молодой, которому <…> досталось после матери миллион денег чистых, кроме душ». Как сообщил 7 марта 1833 года душеприказчик покойного К. Я. Булгаков своему брату А. Я. Булгакову, граф И. Я. Завадовский умер, «оставив одному своему приятелю 200 000 руб<лей>, кроме прежде данных 200 т<ысяч>, многим другим лицам деньги…»[903].
Сорокасемилетнего недруга Американца, кавалера ордена Святого Иоанна Иерусалимского похоронили в Петербурге, в Духовской церкви Александро-Невской лавры[904]. После выполнения юридических формальностей (в том числе судебных, сенатских) какая-то доля громадного наследства — очевидно, крохи — перешла в руки графа Фёдора Ивановича Толстого.
Из воспоминаний Ф. В. Булгарина следует, что в 1836 году наш герой (по пути в Европу) побывал в Могилёвской губернии[905]. Предполагаем, что он с семейством заезжал в отвоёванное с таким трудом имение.
Завершился Успенский пост. 20 августа 1837 года Американец, отмечая семнадцатилетие Сарраньки, устроил в сельце Глебове «шумный сельский праздник». А затем, в ноябре, «для развлечения» страдавшей дочери, Толстые отправились в Северную столицу.
Тут, в городе на Неве, и разыгрался заключительный акт трагедии.
«Боль в груди, боку и самом сердце возобновилась с новой жестокостию; частые обмороки их сопровождали, — читаем в скорбном листе, то есть в „Биографии Сарры“. — Громко отзывался таинственный глас предопределения: „Сарра, ты не здешняя… Пора!“»[906].
Граф Фёдор Иванович Толстой спешно обратился за консультацией к домашнему врачу великой княгини Елены Павловны немцу М. Мандту (уже знаменитому, а вскоре ставшему лейб-медиком). В течение десяти недель тот пользовал девицу и, кажется, сумел облегчить её мучения.
Потом, когда в Петербург пришла весна, Сарра Толстая окончательно слегла.
В середине апреля 1838 года, после Пасхи, она, втайне от родителей, приказала своей горничной девушке «читать и петь отходные молитвы»[907].
Пронеслась декада, минул Юрьев день — и «в три часа ночи Толстой был разбужен воем целой стаи собак, собравшейся под окном его спальни. Ужас им овладел; он обезумел; вскоре за сим приходит женщина сказать, что Сарре Фёдоровне что-то очень не хорошо; поскакали за докторами…»[908].
Псы не спутались: 24 апреля 1838 года, в восемь часов пополуночи, графиня Сарра Толстая отмаялась, испустила дух.
Американец, будучи не в состоянии находиться возле милого бездыханного тела, тотчас бросился в Царское Село, к Прасковье Васильевне Толстой. На следующий день, уже основательно напившись, он отправил оттуда записку князю П. А. Вяземскому:
«Ты был на похоронах моей матери — не хочешь ли быть на погребенье моей дочери Сарры? Льщусь, что ты имеешь полное право на таковое приглашение. Меня не будет, — я бежал в Царское Село. Толстой. 25-го апреля»[909].
Князь Пётр Андреевич ответил графу Фёдору Толстому краткой запиской с трогательными утешениями.
Спустя ещё двое суток, 27-го числа, ненаглядную Сарраньку погребли на Волковском православном кладбище.
В те скорбные дни безутешный отец получил письмо и от В. А. Жуковского, «самое милое». К письму поэт приложил «весьма чувствительные стихи»[910] на смерть юной графини:
Занемогла тогда потрясённая двенадцатилетняя Полинька. Графиня Авдотья Максимовна сотрясалась от рыданий. Американец же, почти не плакавший, продолжал пить беспробудно в Царском Селе. В самом конце апреля он послал князю П. А. Вяземскому очередную записку:
«Вчера я к тебе что-то писал, — клянусь, не помню, не знаю, — но писал ещё натощак. Горе, доброй хмель, мы с тобой его попили, мой милой! мой брат по горю[912].
Сегодня, право, не знаю, в которой раз перечитал я твою записку; записка в пять строк, но какая это записка. Точно, я бедной! И в этом простом слове вылилась вся богатая нежностью душа твоя. Всё глубо<ко>е знание твоё сердца человеческого. Но дорого ты его купил, любезной друг.
<…> Когда еду и даже куда еду, — право, не знаю. К тому же мне тяжко будет оставить скоро мой благотворной приют.
Навести меня. Я тебе не буду докучать моей тоской. Но мне так хорошо с тобой пробыть час, хоть молча. <…> Прости, обнимаю тебя. Т<олстой>»[913].
Прошло ещё несколько дней, и граф Фёдор Иванович сумел взять себя в руки, постепенно стал трезветь, собираться в обратный путь. Князю Петру Андреевичу он сообщил:
«Полиньке лутче, — благодарю за участие твоё; зная твою душу, знаю, как оно искренне. Об себе истинно лутче ничего не говорить. Я так покоен, так покоен, — что кажется, никогда моей Сарры не любил. Желаю тебя видеть от всего больного моего сердца. Т<олстой>»[914].
С верным П. А. Вяземским, уезжавшим в заграничное путешествие, Американец, конечно, свиделся и крепко обнялся перед долгой разлукой.
Накануне отъезда в Москву Фёдору Ивановичу Толстому удалось встретиться и с товарищем гвардейской молодости, графом Алексеем Фёдоровичем Орловым. Наш герой страстно хотел, чтобы Сарра почивала «ближе к милому пределу» (III, 195), в московской земле, — и генерал-адъютант пообещал Американцу испросить на то высочайшее соизволение.
Благодаря предстательству графа А. Ф. Орлова гроб с телом графини Сарры Фёдоровны Толстой через два с половиной месяца был доставлен из Петербурга в Первопрестольную. И 12 июля 1838 года девятое чадо Американца обрело покой на Ваганьковском кладбище, «под одним камнем» с прочими Толстыми.
Но дорого обошлось нашему герою исполнение его желания: ведь в день погребения Фёдор Иванович фактически пережил смерть обожаемой дочери вторично.
А вскоре, на исходе летнего месяца, полковник Фёдор Толстой оставил усадьбу и на перекладных отправился в Тамбовскую губернию. В письме от 31 июля А. И. Остен-Сакен оповестила Т. А. Ергольскую (дальнюю родственницу графа, воспитательницу Л. Н. Толстого): «Вчера, то есть 30-го, граф Фёдор покинул Москву; он отправляется в Воронеж на почтовых лошадях. <…> Он всё ещё очень печален. Кажется, будто время не приносит никакого облегчения его горю»[915].
Американец ехал не в Воронеж, а чуть ближе, в терпящее бедствие имение, которого мог лишиться в любую минуту. Он жаждал хоть что-то предпринять, дабы сохранить для семьи этот кусок хлеба.
Перезахоронение праха дочери и поездка Толстого в Тамбовскую губернию были звеньями единого замысла. После всех случившихся «нещастий» граф Фёдор Иванович, преодолев «порок лень в самой высокой степени»[916], постановил привести дела в порядок.
Вероятно, для себя глебовский мудрец тогда уже определил, кого могильщики зароют на Ваганькове в следующий раз.
Концы с концами должно свесть.
Поездкой на почтовых в Тамбовскую губернию в 1838 году Американец открыл заключительный этап своей жизни. Долгий период его относительного затворничества, вызванного болезнью Сарры и собственной хворью, остался в прошлом. Граф Фёдор Иванович Толстой, «седой как лунь старик»[917], на несколько лет вновь превратился в человека поступка, публичного и не всегда однозначного.
Вернувшийся из ссылки отставной подполковник и заядлый картёжник А. А. Алябьев надумал жениться. Его избранницей была Екатерина Александровна Офросимова, тридцатисемилетняя вдова. Венчание композитора происходило 20 августа 1840 года в селе Рязанцы Богородского уезда, в тамошней церкви Святой Троицы. Сохранилась соответствующая запись в церковной метрической книге, благодаря чему нам теперь известно, что поручителями со стороны жениха выступили корнет Н. И. Иохимсен и… «полковник граф Фёдор Иванович Толстой»[918]. Американец оказался в сельском храме отнюдь не случайно: он издавна водил игрецкое знакомство с автором знаменитого «Соловья». К тому же наш герой был, что называется, «должником» Алябьева: ведь шедший под венец Александр Александрович однажды сочинил душевный романс «Роза» на стихи графини Сарры Толстой.
После смерти дочери граф вообще зачастил в храмы. Горюя, он ещё ближе подошёл «к убеждению в християнстве»[919]. При этом он, как многие даровитые люди, искал Божество преимущественно умом, интеллектуальным усилием — и поверял религиозные спонтанные порывы философическим скепсисом, мудрованием.
Характерные тому подтверждения имеются, в частности, в дневнике В. А. Жуковского за 1841 год. Так, 30 января пребывавший в Москве поэт записал: «У меня почти всё утро Толстой <…>. Замечательное слово Толстова: я понимаю, как можно любить своих врагов, но не понимаю, как можно любить Бога»[920]. А 23 февраля, после визита к Американцу, В. А. Жуковский зафиксировал следующую тираду пытливого хозяина: «Его изъяснения грехопадения: Адам уже до падения пал. Зрелище коров прельстило его»[921].
От современников не укрылось воцерковление нашего героя. О том, что Толстой-Американец обернулся в преклонные лета «христианином», писал, в частности, А. А. Стахович[922].
Мемуаристка М. Ф. Каменская настаивала: «Фёдор Иванович сделался мало того что богомолен, а просто ханжой»[923].
А Лев Толстой в разговорах с близкими и вовсе утверждал, что его дядюшка «к старости так молился, что колени и руки себе ободрал»[924].
Он обитал преимущественно в деревне, в не надоедавшем ему Глебове, но регулярно наведывался в древнюю столицу и подолгу оставался в городе. (Жительствовал тогда граф в Басманной части, неподалёку от церкви Трёх Святителей, в собственном доме[925].)
В Москве отставной полковник посещал не только родню[926], театры и Английский клуб, но и жилище полуопального П. Я. Чаадаева на Старой Басманной. Граф высоко ценил общество С. А. Соболевского, П. В. Нащокина, А. П. Елагиной, Ф. Н. Глинки и М. С. Щепкина; общался с «представителями славянских теорий»[927], то есть со славянофилами; не единожды выступал в различных аудиториях с позиций ревностного апологета «русской партии». Именно с этих позиций наш герой в послании от 23 августа 1844 года мягко упрекнул друга, князя П. А. Вяземского, за эпистолярную бестактность: «Ты уличил народ русской в его несовершенстве, недостатках: мне было больно»[928].
На людях он вещал, как встарь, умно, смело и ярко — и зачастую по-юношески увлекался, высказывал спорные, а то и крайние суждения. Например, С. Т. Аксаков вспоминал: «Я сам слышал, как известный граф Толстой-Американец говорил при многолюдном собрании в доме Перфильевых, которые были горячими поклонниками Гоголя, что он „враг России и что его следует в кандалах отправить в Сибирь“»[929].
Свидетельницей другого выступления Американца (отчасти поддержанного Ф. И. Тютчевым) против автора «Мёртвых душ» оказалась Александра Осиповна Смирнова-Россет. 3 ноября 1844 года она оповестила писателя: «У Ростопчиной при Вяземском, Самарине и Толстом разговорились о духе, в котором написаны ваши „Мёртвые души“, и Толстой сделал замечание, что вы всех русских представили в отвратительном виде, тогда как всем малороссиянам дали вы что-то вселяющее участие, несмотря на смешные стороны их; что даже и смешные стороны имеют что-то наивно-приятное; что у вас нет ни одного хохла такого подлого, как Ноздрёв; что Коробочка не гадка именно потому, что она хохлачка. Он, Толстой, видит даже невольно вырвавшееся небратство в том, что когда разговаривают два мужика и вы говорите: „два русских мужика“; Толстой и после него Тютчев, весьма умный человек, тоже заметили, что москвич уже никак бы не сказал „два русских мужика“. Оба говорили, что ваша вся душа хохлацкая вылилась в „Тарасе Бульбе“, где с такой любовью вы выставили Тараса, Андрия и Остапа»[930].
В филиппиках Американца наличествовала, по всей видимости, и глубоко запрятанная, «нутряная» неприязнь аристократа к худородному, неопрятному и чванливому бумагомарателю. Вышло, похоже, так, что невесть откуда взявшийся и вошедший в моду Николай Яновский-Гоголь стал для графа Толстого одним из одушевлённых символов наступивших пасмурных времён — века торжествующего хамства, хихиканья над святым и книг с базара; века, не шедшего ни в какое сравнение с благородной и ясной эпохой толстовской молодости. Расслышав единственно гоголевский смех над русскостью, Американец возмутился до глубины живой души, — и гнев ослепил Толстого. Обычно проницательный граф оставил без внимания и намёк хохла на «незримые, неведомые миру слёзы», и даже его «бойкую необгонимую тройку».
(На всякий случай скажем, что граф Фёдор Иванович был далеко не единственным хулителем «Мёртвых душ» и прочих произведений Н. В. Гоголя. Против малороссиянина в те годы возвысили голос, прибегая к различной аргументации, и Н. И. Надеждин, и иные авторитетные персоны.)
Патриотические настроения нашего героя, однако, не мешали ему бесперечь — и особенно в переписке — клеймить отечественные пороки и безалаберщину.
К сороковым годам покинули земную юдоль многие друзья Фёдора Ивановича Толстого. Вино и карты тогда тоже почти исчезли из его жизни. Тем не менее последние страницы биографии отставного полковника — четвёртый возраст человека, пора сведения концов с концами — были, как нам представляется, столь же содержательными и динамичными, как и начальные.
По сообщению Ф. В. Булгарина, в 1840 году граф с семейством долго пребывал в Петербурге[931]. Другими источниками данное мемуарное свидетельство пока не подтверждено.
Зато доподлинно известно, что в сороковые годы граф усердно работал над воспоминаниями, где описывал свою жизнь и события, свидетелем и участником коих ему довелось быть.