61791.fb2 Толстой-Американец - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 29

Толстой-Американец - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 29

«В Американце <…> важное движение человека; кажется, он воскрес или воскресает», — писал 20 января 1841 года В. А. Жуковский в дневнике. И уже на следующий день поэт собирался за что-то «искренно критиковать» друга[932].

Осенью 1838 года, возвратившись из инспекционной поездки в Тамбовскую губернию, граф Фёдор Иванович стал подумывать о публикации сочинений Сарраньки и с этой целью приступил к разбору бумаг дочери.

Воспользовавшись рекомендациями знакомцев, он пригласил в сподручные молодого учителя московской Земледельческой школы Михаила Николаевича Лихонина. В столичных литературных кругах тот был известен как поэт и переводчик; его вирши, критические статьи и переводы время от времени печатались в «Московском телеграфе», «Сыне Отечества», «Московском вестнике» и других периодических изданиях. Особо ценили таланты Лихонина в редакции «Московского наблюдателя»; для этого славянофильского журнала Михаил Николаевич исправно переводил, по его собственному признанию, «все статьи с английского и некоторые с немецкого»[933].

Именно такой, владеющий языками и не чуждый поэзии помощник и требовался записавшемуся в издатели Американцу.

Граф Фёдор Иванович жёстко настаивал на том, чтобы немецкие и английские стихи графини Сарры Толстой переводились на русский язык не как-нибудь, а буквально, то есть слово в слово, с сохранением всех «стихотворных вольностей»[934], — и М. Н. Лихонин, для приличия подискутировав, уступил отцу поэтессы.

Действовали достигшие взаимопонимания соревнователи довольно быстро и слаженно, — и уже весной 1839 года, вскоре после Пасхи, кропотливая работа по подготовке издания была ими завершена.

Исследование архива покойной дочери явилось для Американца занятием отрадным и печальным одновременно. Минувшее, страница за страницей, проходило перед ним — и там, в опоэтизированном минувшем, его милая чернобровая Сарра была как будто живой. Её чувства и мысли, ранее таимые, теперь обнаружились, стали чувствами и мыслями самого графа Фёдора Ивановича. Проникаясь ими, наш герой, нимало не стыдясь сотрудника, рыдал — и тут же, не успев скомкать и убрать мокрый платок, умилялся и светился от счастья.

Тихая беседа с Сарранькой порою приводила и к «открытиям чудным». Можно себе представить, как забилось сердце Американца, когда среди прочих произведений графини вдруг нашлось стихотворение на английском языке, посвящённое ему, графу Фёдору Толстому:

Ты часто плакал, родитель мой, и огорчения убелили твои волосы.Нередко глубокое страдание терзало грудь твою;нередко надрывалось твоё благородное сердце.Я сама, твоё родное, нежно любимое дитя, стоила тебе многих слёз,нанесла твоему сердцу много ран, я, которая милее тебе,нежели кровь, обращающаяся в твоём сердце…

Это очень походило на обращение с того света — ужель приспело время и родной голос звал его туда?

Стихи и прозаические опыты Сарры Американец аккуратно распределил по двум томам (или частям). В первом поместились переводы завершённых произведений дочери, а в другом — её незаконченные стихи и проза, письма и черновые наброски. Фактически к передаче в типографию было подготовлено полное собрание сочинений графини.

М. Н. Лихонин написал для двухтомника небольшое «Предисловие переводчика», где подверг основательному, весьма профессиональному разбору творчество Сарры Фёдоровны Толстой. Его критика заключалась таким абзацем:

«Но, в оправдание замеченных нами недостатков в сочинениях нашей писательницы, вспомним, что она была русская, но писала на языках иностранных, которые изучила более из книг, нежели из самого быта и образа жизни тех народов, звуками коих выражала свои впечатления и чувства, взлелеянные на милой сердцу родине… Притом ей, ещё столь юной, никогда и не приходило в мысль, что поэтические цветы души её будут благоухать над безвременною её могилой!»[935]

Цензурные разрешения на печатание томов «Сочинений» были даны московским цензором И. М. Снегирёвым 26 мая и 6 июня 1839 года. На шмуцтитулах обеих частей книги издатель расположил стихи В. А. Жуковского, адресованные ему, отцу почившей поэтессы. Первый том открывался «Биографией Сарры», которую составил, по всей вероятности, тоже граф Фёдор Толстой. В конце пронзительного жизнеописания автор пометил: «17-го мая 1839 года»[936]. Полагаем, что это всего-навсего дата завершения работы над очерком, не более того.

Американцу исполнилось тогда пятьдесят восемь лет.

«Сочинения в стихах и прозе гр<афини> С. Ф. Толстой» были быстро и изящно отпечатаны в московской типографии С. Селивановского. Первый том избалованная столичная публика встретила в целом благосклонно. Читательский интерес подогревался и внелитературными факторами: трагической судьбой автора книги и конечно же тем обстоятельством, что отцом несчастной мечтательницы был всем хорошо известный человек — аморальный «ночной разбойник».

Второй же том, отпечатанный совсем мизерным тиражом, достался только «избранному кругу родных и друзей гр<афа> Ф. И. Толстого»[937].

И тут произошло неожиданное: к Американцу стали обращаться лица, заимевшие первую часть «Сочинений» и желавшие ознакомиться с незавершёнными произведениями юной поэтессы. Так поступил, скажем, Александр Фомич Вельтман (1800–1870), помощник директора Оружейной палаты и уже весьма известный писатель (автор «Странника», «Кощея бессмертного» и других романов). На его комплиментарное письмо граф Фёдор Иванович, «проливая сладкие слёзы», ответил 6 ноября 1839 года:

«Хотя 2-ой том произведений моей дочери печатался единственно для меня, — истинно для меня одного и, может быть, для нескольких человек ближайших родственников, её горячо любивших, но ваш отзыв, столь лестный, красноречивый выражениями и чувством, изъявленной мне в письме вашем на счёт меланхолических мечтаний моей Сарры: даёт мне право, — позволяет, приказывает мне сообщить и сей 2-ой том. В нём нет ничего замечательного в отношении литературном. Нет ничего полного, конченного. Этот весь том в отрывках, — это как бы эмблема кратковременной пролётной её жизни, несовершенной, не полной. Смерть унылым факелом своим осветила это произведение.

Но вы кой-где, в неполной фразе, встретите мысль, полную глубокой тоски, встретите вздох сетующей души — он <…> отдаётца в поэтической душе вашей. Одним словом: простите ослеплению нещастного отца, — тут нет, однако ж, родительской гордости, — нет; я был страстен к моей дочери, но, кажется, без ослепления.

Мне кажется, я вам доставлю удовольствие, сообщив сей 2-ой том. Если же бы в этом и ошибся, то примите его как знак особенного моего сердечного к вам уважения, — примите его как вызов на личное знакомство, которого пламенно желает, милостивый государь, ваш покорный слуга Ф. И. Толстой»[938].

Позднее Американец свёл-таки знакомство с расположившим его к себе А. Ф. Вельтманом — и общался с писателем в сороковые годы.

Изданный графом Фёдором Ивановичем двухтомник получил высокую литературную оценку сотрудников петербургских «Отечественных записок». И. И. Панаев вспоминал, что от своеобразных произведений Сарры Толстой «был тогда в восторге весь кружок»[939]. Сам В. Г. Белинский назвал графиню «особенно замечательной» среди женщин-писательниц и думал написать рецензию на московское издание, однако так и не осуществил этого намерения. Зато в 1840 году журнал поместил (в № 10) пространную статью М. Н. Каткова «Сочинения в стихах и прозе графини С. Ф. Толстой». Здесь автор очерка, размышляя (среди прочего) о мужском и женском началах суетного мира, пришёл к заключению, что стихи безвременно ушедшей девицы надобно принять за образец (!) сугубо женского поэтического творчества, определяющей сущностью коего является свободное излияние души.

Американцу, которого неотступно преследовала «грусть по Сарре»[940], читать подобное было приятно. Он не уберёг дочери, но сделал всё от него зависящее, чтобы обессмертить хотя бы её имя.

Тоскуя по Сарре, Фёдор Иванович в какой-то момент потянулся к той, с кем дочь некогда сроднилась душой, — к её деревенской подруге Анне Волчковой, жившей по соседству. «Под влиянием горя, — вспоминала П. Ф. Перфильева, — он увидел в ней вторую Римму (то есть Сарру. — М. Ф.) и полюбил её так сильно, что о моём существовании почти забыл. Он осыпал Тоню (сиречь Анету. — М. Ф.) ласками, деньгами; даже хотел отдать ей имение, и не знаю, как удержался от этой несправедливости. Мне кажется, что этому воспрепятствовала графиня…»[941]

Да, графиня, любимая и ненавистная Дуняша, денно и нощно заступала нашему герою дорогу…

Смерть Сарры лишь на короткое время умирила супругов. Потом, по истечении траурного периода, столкновения Американца с женой возобновились. И возведение чужачки Анеты в фаворитки, разумеется, добавило масла в огонь.

А вскоре подыскался новый повод, и граф Фёдор Иванович с графиней Авдотьей Максимовной в тысячный раз повздорили, — да так, как не ссорились никогда ранее.

Сладить с Авдотьей Максимовной, образумить жёнку главе семейства не удавалось. К каким бы мерам воздействия граф Фёдор Толстой ни прибегал, «предавшаяся ханжеству» цыганка жила по собственному разумению. «Утро проходило у неё в посещении высших духовных лиц, а с рядовыми монахами она обращалась свысока и знакомства с ними не водила, — писала П. Ф. Перфильева, — остальная часть дня проходила в разъездах по магазинам, где покупались редкие и дорогие вещи, совершенно не нужные»[942].

При этом вещи у графини всегда котировались много выше, нежели люди, домашняя прислуга.

Издевательство Авдотьи Максимовны над хамами и привело к не виданному прежде скандалу.

О нём сообщила П. Ф. Перфильева в хронике «Несколько глав из жизни графини Инны». Есть основания думать, что дочь Американца, не стесняясь, рассказала тут о происшествиях, на самом деле потрясших толстовский дом. А для вящей убедительности она поместила в хронике (в главе «Мои отец и мать») подлинные (или, скорее, близкие к подлинным) письма своих родителей.

Известно, что Лев Толстой, прочитав автобиографическую рукопись Прасковьи Фёдоровны, «не спал всю ночь»[943]. Побаивалась печатать «вещь трудную» и сама хроникёрша. Правда о семейной жизни Американца была, что уж там говорить, слишком удручающая.

Однажды обнаружилось, что графиня систематически бьёт дворовых девушек «хлыстиком». Графу Камскому донесли об этом, равно как и о том, что под горячую руку матери иногда подвёртывалась и Инна, которая пыталась заступиться за крепостных. Оказался у Камского и пресловутый «хлыстик». А далее, по словам Инны, случилось следующее:

«Он, взбешенный, схватил хлыстик и ножик, который всегда лежал у него на столе, и вышел; с минуту я стояла в каком-то оцепенении, но, услыхав крик, побежала за ним… Мне стало страшно! Мать стояла в дверях своей спальни, перекинувшись совершенно назад, и защищалась от ножа. Я бросилась между ними, оттолкнула графиню, которая упала на пол, а ножик попал мне в левый бок и ранил меня. Отец, увидав меня, опомнился, посадил меня на стул и пошёл в свою комнату. Я держалась за бок и была в каком-то тумане, ничего не понимая. Мать подняли и отнесли на постель, а Анна, наша demoiselle de compagnie[944], которую я любила, как сестру, отвела меня в кабинет, где сидел отец, закрыв лицо руками, и горько плакал. Когда я его увидала, у меня невольно вырвался крик: „Господи, когда же будет конец!“, и с этим словом совершенно потеряла сознание. Вы поймёте, что происходило в доме в это время. В передней люди сидели как мёртвые; девушки суетились, перебегая от одной больной к другой…»[945]

После этой позорной истории рассерженная графиня вознамерилась уехать «туда, откуда он меня взял», но в итоге переселилась из дома во флигель: «Она жила там месяц и в это время переписывалась со мною и отцом, но не хотела меня видеть». Затем Камская-старшая вернулась в дом, выделила себе отдельные покои и стала жить отшельницей. Её переписка с графом продолжалась; вот одна из эпистол графини — с весьма недвусмысленным намёком:

«Последний раз пишу к тебе и не смею назвать тебя мужем и другом. Ты меня видеть не можешь. Бог с тобою; на том свете увидимся. Вот уже три года, как я с тобою разлучена: не тело моё тебя любило, а душа, божественная и боготворящая тебя. Я подумала, что уже нет ли у тебя чего новенького.

Камская».

Из своего угла граф Камский слал ответные послания затворнице. Приведём образчик:

«Последнее твоё письмо убеждает меня в намерении более с тобою никогда не видаться. Оно мне доказывает, что ты решительно меня не понимаешь и понять не можешь. К тому же в этом письме есть гадости, от которых я, старый человек, краснею, и письмо твоё кинул в огонь. Разлучил нас с тобою твой адский нрав; может быть, я сам же виноват, но за то понёс сильное наказание и потому не упрекаю тебя, но вместе жить с тобою недостаёт сил. Несчастные на каторге имеют часы отдохновения, но я, вот уже около года, не имею ни одной минуты сладкого покоя. Если я по сей день не околел, то это надо приписать необыкновенному моему здоровью, а может быть, и Богу ещё угодно оставить меня на некоторое время для несчастной моей дочери.

Не трудись за меня молиться, молись за себя, но молись с сокрушённым и умилённым сердцем и смиренною душою. Тогда только молитвы приятны Богу. Молиться и питать злобу в сердце, хотя бы то было и к рабу своему, есть великое оскорбление вечной любви. Спаситель на кресте молился за злодеев.

От всей души желаю тебе успокоения.

Граф Камский»[946].

«Нет возможности быть нам вместе», — уверял граф свою супругу в другом письме. Однако дальше деклараций Камский не шёл: расстаться с графиней у него тоже не было возможности. И спустя ещё какое-то время Камские-Толстые опять помирились. Никто из них так и не выкинул белого флага. Граница между двумя половинами дома, двумя ратоборцами сызнова исчезла. «У них пошло всё по-старому, у меня тоже, то есть очень скверно», — подытожила свой рассказ о драме П. Ф. Перфильева[947]. (Льву же Толстому она написала в январе 1864 года: «Прочитавши „Графиню Инну“, я думала, что ты не удивишься, что у меня нервы и здоровье плохи, а голова работает как-то болезненно»[948].)

А князю П. А. Вяземскому Американец едва ли не в каждом письме сороковых годов твердил во множественном числе: «Мои тебе весьма кланяются»; «Благодарим за дружескую твою точность». Или: «Жена и Поля <…> сердечно кланяются и благодарят тебя за твоё об них воспоминовение»[949].

О беспросветных семейных буднях, о всяческих «хлыстиках» и «ножиках» в переписке нашего героя нет ни единого намёка, ни упоминания.

Потеряв друг друга из виду после Бородинского сражения и памятной бутылки мадеры, И. П. Липранди и граф Ф. И. Толстой вновь — через три с лишним десятилетия! — сошлись весною 1844 года.

«Бывши опять в Москве и навестив А. Ф. Вельтмана, — рассказывал о нечаянном свидании Иван Петрович, — я встретил у него незнакомого старика, совершенно с седыми и густыми волосами. Хотя физиономия его казалась мне не чуждой, но я далёк был от мысли угадать, кто он. Разговор был общий. Наконец почтенный хозяин отрекомендовал нас одного другому. Почти в один голос мы спросили друг друга: не вы ли, не вы ли? и потом последовало, что в таком случае бывает. <…> Граф заметил мне, что шпензер князя[950] до сих пор у него, что видеть его часто вошло у него в привычку. На другой день взял он с меня слово у него обедать; он пригласил ещё почтенного ветерана нашей эпохи, Ф. Н. Глинку. На другой день мы с Вельтманом заехали по дороге к Фёдору Николаевичу и вместе отправились к графу. Я его нашёл тем же: он разливал для всех суп. Разговор наш заключался в воспоминаниях о князе, о его смерти…»[951]

Повстречаться и воскресить в памяти минувшее, посудачить о безносой седым бойцам выпало за толстовским никогда не остывающим супом, в том доме, где хранилась их общая святыня — долгоруковский ратный сюртук с характерными бурыми пятнами. Сама судьба, изощрённая сочинительница романа жизни и устроительница его композиции, верно, решила побаловать довершающего свой век отставного полковника этим свиданием, светлым и грустным, во многом итоговым.

Когда же трогательная сходка инвалидов в символическом антураже состоялась, ещё один жизненный сюжет закруглился — и, как следствие, того сугубо земного, что удерживало здесь Американца, заметно поубавилось.

«Старею, болен, глуп и сам себе несносен», — признавался граф Фёдор Иванович Толстой[952]. Это, однако, не помешало Американцу совершить в ту пору ряд молодецких подвигов и даже очутиться «под уголовным судом»[953]. Причём судебное разбирательство по делу отставного полковника власти, возможно, так и не довели до какого бы то ни было формального окончания.