61791.fb2 Толстой-Американец - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 30

Толстой-Американец - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 30

Начнём с достаточно заурядной «толстовской дикости».

В июне 1844 года граф отправился с семейством на модные тогда Ревельские воды. Там компанию Толстым составили графиня Е. П. Ростопчина и чета Вяземских[954]. Вера Фёдоровна и Пётр Андреевич отбыли с курорта раньше графа, в начале августа, и, как выразился позже Американец, с собою «увезли всю радость ревельской жизни». Граф Фёдор Иванович, проводив друзей, стал избегать общества отдыхающих, обходил стороной «Залон» (местный клуб), погрузился «в грустное какое-то одурение», с которым вдобавок «переплелась тоска по отчизне»[955].

Развлёк себя Фёдор Толстой единственно тем, что однажды заехал в рожу не угодившему ему «пруссаку буфетчику Андерсену». В письме князю П. А. Вяземскому от 23 августа 1844 года наш герой отчитался о свершённой им казни басурмана в изысканных выражениях:

«Залон так мне опостылел, что и сам буфет потерял свою привлекательность; хотя верхняя небритая губа буфетчика имела свою прелесть. Наблюдатель может и по сей день видеть на оной глубоко уязвлённой губе резкой отпечаток патриархального духа Русского человека»[956].

Выходка Американца не имела для него никаких последствий, чего нельзя сказать об ином эпизоде с его столь же активным участием.

Та, другая история началась задолго до «губы буфетчика» и продолжилась после ревельского инцидента — словом, она растянулась на годы.

Первая стадия толстовского уголовного дела совпала с приездом в Москву В. А. Жуковского, который 10 февраля 1841 года зафиксировал в дневнике: «У меня утром граф Толстой. Его новая история. Вероятно, опять попался. Как ни казни рука Провидения, а всё натуры не переделаешь. Того и гляди, что воротится на старое»[957].

В распоряжении биографа ныне есть три версии случившегося — это рассказы А. И. Герцена в «Былом и думах» (часть вторая, глава XIV), актёра А. А. Стаховича в «Клочках воспоминаний» и самого графа Фёдора Ивановича.

По Искандеру, лично знавшему Фёдора Толстого, «проделка» Американца, которая «чуть было снова не свела его в Сибирь», заключалась в следующем: «Он был давно сердит на какого-то мещанина, поймал его как-то у себя в доме, связал по рукам и ногам и вырвал у него зуб. Мещанин подал просьбу».

Некоторые детали диковинного происшествия попробовал уточнить А. А. Стахович: «После смерти страстно им любимой дочери, умной, образованной, полной талантов девушки, Т<олстой> в её память начал строить у себя в имении больницу, или богадельню, для крестьян. Подрядчик выстроил очень дурно. Вулкан забушевал, Американец по-своему распорядился с мошенником подрядчиком, он приказал вырвать у него все зубы…»[958]

Отметим, что служитель Мельпомены не стал (в отличие от А. И. Герцена) делать из пострадавшего непорочного агнца. Стоит также подчеркнуть: ладно бы мещанин обманул графа в мелочах, — нет, он осквернил память графини Сарры Толстой. В понимании её родителя более тяжкого преступления быть просто не могло.

Из поданной Ф. И. Толстым в мае 1845 года записки на имя начальника III Отделения графа А. Ф. Орлова (она известна нам в копии[959]) проясняется, что помянутого московского мещанина звали Петром Ивановичем Игнатьевым. По мнению нашего героя, этого типа следовало публично наказать на городской площади. О том, какой карой он, Толстой, своевольно (действуя по принципу: «государство — это я») заменил законную торговую казнь, Американец в документе благоразумно умолчал. Хочется всё-таки надеяться, что неистовый граф удовлетворился удалением одного мещанского зуба[960].

Щербатый Игнатьев ответил, чем мог: он подал прошение на высочайшее имя, в котором обвинил «отставного Полковника Графа Толстого в истязании, увечье, неплатеже следуемого ему жалованья, даже в грабеже его имущества, в вещах и деньгах состоящего».

И 3 февраля 1841 года из Петербурга в Москву было послано повеление «произвести строжайшее следствие».

В записке, адресованной А. Ф. Орлову, Американец дал своеобразную оценку принятому в Северной столице решению: «Государь, увлекшись чувством известной строгой Его справедливости, поставил в уровень Полковника Графа Толстого, который некогда служил не без чести Царю и отечеству, проливал за них кровь свою, с мещанином, который по делам своим должен бы был давно пролить свою кровь на торговой площади»[961].

Повеление императора Николая Павловича доставили в Первопрестольную, с грозной бумагой ознакомили Американца, а тот в свою очередь рассказал о нависшей над ним беде близкому ко Двору В. А. Жуковскому. Их беседа состоялась, как видно из приведённой выше дневниковой записи поэта, утром 10 февраля 1841 года. Очевидно, пребывавший в «тревоге»[962] Фёдор Иванович обратился к нему с просьбой о заступничестве, и добрейший Василий Андреевич, вволю пожурив старинного приятеля за очередное рукоприкладство, пообещал оказать графу посильную помощь.

Пообещав, В. А. Жуковский тут же исполнил сулёное. Спустя три дня, 13 февраля, он нанёс визит московскому гражданскому губернатору Ивану Григорьевичу Сенявину и по-свойски обсудил с ним толстовские коллизии. Губернатор не держал зла на графа Фёдора Ивановича и «дал добрую надежду» поэту. Тот, окрылённый, поспешил «с доброю вестью» к Толстому и с порога обрадовал старого шалуна. «День удачный», — отметил В. А. Жуковский в дневнике[963].

«Толстой задарил полицейских, задарил суд, и мещанина посадили в острог за ложный извет». Так, одной фразой, охарактеризовал А. И. Герцен следующую стадию толстовского дела. В чём-то Искандер был отдалённо прав: действительно, Американец, как мы теперь знаем, заручился поддержкой влиятельных лиц. Однако автор «Былого и дум» весьма существенно исказил ход расследования.

Оказывается, Петра Игнатьева упекли «в острог» отнюдь не в 1841 году и вовсе не за «извет» на графа Фёдора Толстого, как уверял читателей А. И. Герцен. И по срокам, и по части процедуры всё обстояло иначе.

В 1841 году мещанин «от следствия уклонился»; попросту говоря, он, почуяв недоброе, пустился в бега. В отсутствие истца разбирательство, которому российский император дал «законное направление», приостановилось. А уже готовый (при поддержке сильных заступников) оправдаться Американец оказался в двойственном положении: выдвинутые против него обвинения не были ни доказаны, ни опровергнуты.

Около четырёх лет об оскорблённом мешанине не было ни слуху ни духу. «В течение сего времени и не оставляя своего промысла, — сообщил граф Ф. И. Толстой А. Ф. Орлову в мае 1845 года, — Игнатьев оплутовал какого-то помещика Тверской губернии, откуда и препровождён по пересылке в Московскую тюрьму. Заточение Игнатьева наконец дало возможность начать следствие. Оно восприняло деятельной ход: с Графа Толстого взяты были письменные ответные пункты; он только требовал очной ставки, которая бы вполне доказала лживость доноса»[964].

Тут и вмешался в расследование Николай Филиппович Павлов (1803–1864), человек сомнительного происхождения[965], однако полномочный чиновник и писатель с именем.

Он с 1842 года служил в канцелярии московского генерал-губернатора и осуществлял «надзор за ходом арестантских дел»[966]. Периодически объезжая переполненные столичные каталажки, коллежский секретарь Н. Ф. Павлов, как сказано в солидной энциклопедии, «хлопотал об освобождении безвинно пострадавших»[967]. Озаботился Николай Филиппович и судьбой Петра Игнатьева, стал покровительствовать угнетённой невинности, — а потом поделился с А. И. Герценом своими соображениями.

В «Былом и думах» устная повесть чиновника преобразилась в такой текст:

«В это время один русский литератор, Н. Ф. Павлов, служил в тюремном комитете. Мещанин рассказал ему дело, неопытный чиновник поднял его. Толстой струхнул не на шутку: дело клонилось явным образом к его осуждению. Но русский бог велик! Граф Орлов написал князю Щербатову[968] секретное отношение, в котором советовал ему дело затушить, чтобы не дать такого прямого торжества низшему сословию над высшим. Н. Ф. Павлова граф Орлов советовал удалить от такого места… Это почти невероятнее вырванного зуба. Я был тогда в Москве и очень хорошо знал неосторожного чиновника»[969].

Версия А. А. Стаховича в данном пункте короче; в то же время она почти дословно совпадает с искандеровской: «Граф Закревский затушил это дело»[970].

И здесь демократические изобличители Американца и высшей администрации империи поведали публике, мягко говоря, не всю правду.

Они, в частности, утаили от читателей, что «филантроп и аристократ 12-го класса» (так охарактеризовал наш герой Н. Ф. Павлова) весною 1845 года не ограничился изучением дела мещанина: он настоял на освобождении Петра Игнатьева. А мещанин, покинув узилище, поступил привычным для него макаром — «тотчас убежал».

Полиция же если и принялась искать беглеца, то весьма лениво, более для видимости.

«Следствие опять остановилось, и граф Толстой поднесь тяготится под бременем оного, не предвидя его окончания; семейство его скорбит, свобода его стеснена; он не может даже оставить Москвы, что было бы необходимо для тяжко больной его дочери, — писал Американец графу А. Ф. Орлову. — Неужели это непременный плод той справедливости, которая столь любезна сердцу правдивого нашего Царя! Но Толстой не ропщет, он только просит Начальство обратить внимание на столь вопиющее дело, благоговея пред волею и благими намерениями Государя»[971].

(Как и в случае 1829 года с подпоручиком Ермолаевым[972], наш герой позволил себе завуалированную, приправленную тонкой иронией критику тех, кого критиковать негоже.)

К сожалению, А. И. Герцен, а за ним и А. А. Стахович умолчали не только о повторном бегстве прыткого мещанина, но заодно и о том, что у толстовского дела было занятное, в корне меняющее ситуацию, продолжение.

Цитированную выше записку, адресованную А. Ф. Орлову, Американец сочинил 22 мая 1845 года. События следующего за тем дня вынудили графа Фёдора Ивановича сделать очень существенное прибавление к документу. Можно предположить, что наш герой дополнил записку в двадцатых числах того же месяца.

Вот это дополнение — одна из вершин эпистолярного творчества Фёдора Ивановича Толстого:

«Записка сия составлена 22 Мая и теперь принимает некоторое изменение. Не в укор Московской полиции, начисто объявившей невозможность отыскать бежавшего мещанина Игнатьева, Граф Толстой сам 23-го Мая среди белого дня поймал его в Московских улицах и отдал под стражу в будку, откуда и доставлен он к Московскому Обер-Полицмейстеру.

Граф Толстой покорнейше просит Высшее Начальство, как великую милость, — положить предел нежной филантропии Г<осподина> Кол<лежского> Секретаря Павлова, предписав Московским властям держать мещанина Игнатьева, может быть, связанного узами кровного родства или сердечной дружбы с помянутым Павловым, — под строгим караулом, дабы кончить почти пятилетнее следствие и тем облегчить участь Графа Толстого и, паче того, исполнить волю Государя Императора»[973].

Полагаем, что высшие чины тайной полиции могли и не сдержаться, прыснуть со смеху, читая такие строки.

Смех смехом, но как и когда удалось полицейским и прочим сановникам «затушить дело» Американца, начатое по повелению царя, — до сего времени не ясно.

Вскоре после отправки записки А. Ф. Орлову, 23 июня 1845 года, наш герой сообщил князю П. А. Вяземскому: «Я получил письмо от Г<осподи>на Дубельта, от имени Графа Орлова: оно весьма для меня удовлетворитель<но>, и я счёл нужным тебя об этом известить. Любезность же Дубельта совершенно замечательна, при случае вырази ему мою чувствительнейшую благодарность, — из оной, конечно, тебе принадлежит добрая половина»[974]. (По-видимому, помянутая толстовская записка была доставлена в 111 Отделение при посредничестве вездесущего князя Петра Андреевича.)

Однако и через двенадцать месяцев, в письме от 19 июня 1846 года, граф Фёдор Иванович пенял другу, звавшему его опять в Ревель: «Ты забыл, что свобода моя стеснена, я под уголовным судом…»[975]

Шёл уже шестой год с той поры, как граф Фёдор Толстой показал мещанину, где раки зимуют…

В общем, гладко и хлёстко получилось разве что у А. И. Герцена и А. А. Стаховича. Источники же воссоздают иную, более объективную картину: за полгода до смерти Американца дело его, несмотря на закулисные манёвры и «горячее предстательство» партизан, закрыто ещё не было и, соответственно, в середине 1846 года близкого торжества аристократической партии над «низшим сословием» не предвиделось.

«Время горячей жизни <…> невозвратно миновалось», решающая «перемена <…> висит на носу»[976].

Таковым, судя по письмам, было господствующее настроение графа Фёдора Ивановича в 1845–1846 годах. Поимка негодяя Петра Игнатьева — очевидно, последнее масштабное деяние Американца, его лебединая песнь.

Шутка ли сказать: он полонил неуловимого мешанина в шестидесятитрёхлетнем возрасте.

Летом того же 1845 года к нашему доблестному герою наконец-то возвратился от П. А. Вяземского альбом Полиньки Толстой. В девичий журнал князь вписал не традиционный мадригал, а длинное философическое стихотворение. «Дочь была обрадована Альбомом и восхищена твои<ми> стихами», — ответствовал граф Фёдор Иванович автору 5 сентября 1845 года[977].

От альбомной пьесы князя граф Толстой, конечно, пришёл в восторг — да тут же и призадумался:

Жизнь наша — повесть иль роман;Он пишется слепой судьбоюПо фельетонному покрою,И плана нет, и есть ли план,Не спрашивай… Урок назначен,Концы с концами должно свесть,И до конца роман прочесть,Будь он хорош иль неудачен.Иной роман, иная быль,Такой сумбур, такая гиль,Что не доищешься в нём смысла.Всё пошло, криво, без души —Страницы, дни, пустые числа,И под итогом нуль пиши…[978]

Многое в мастерских рифмах друга Американец вполне мог принять — и, верно, принял — на личный счёт, но только не стих

Всё пошло, криво, без души…

Нет, свою «малоутешительную» жизнь он и прожил, и доживал со вкусом, куда уж прямее и душевнее, словом — без пустот и совсем не пошло. И покидать с нулём мир, где, как постепенно узналось, есть Отечество и его враги, рай и ад, экватор, Английский клуб и камчадалы, безумные дети и умные обезьяны, придуманные величайшими гениями карты, пистолеты и вина; где любовь оборачивается ненавистью, вёдро — бурей, факт — басней и наоборот; где люди высоко взлетают и низко падают, в любых широтах пожирают себе подобных, а роз и шипов было и будет в лучшем случае поровну, — ему явно не хотелось[979].

Выполненный в те месяцы художником Карлом Яковлевичем Рейхелем (рисовавшим, кстати, и князя П. А. Вяземского) портрет графа Фёдора Ивановича Толстого стал впоследствии самым известным, «каноническим» изображением Американца.